ID работы: 14027092

В кладовой у Кристиана

Смешанная
NC-17
Завершён
13
автор
Размер:
14 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
13 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Нам пришлось оставить Париж, и с тех пор ничего хорошего в этой семье не происходило, - так говорила моя бабушка. Мы с сестрой не ходили в школу, но она много труда вложила в наше образование и даже приглашала учителей. Их принимали на солнечной половине. Так называлась часть дома, куда разрешалось входить чужакам. Я помню, как мы с Кристин украли у бедной девушки ноты и спрятали их в тени. Она блуждала по комнатам, звала нас, мы смеялись, мы вели ее все дальше, ускользая от глаз, и, конечно, кошмар ждал ее в темноте. Больше мы не садились за пианино, и нам прилично влетело от бабушки. Не играть с едой, не морочить гостей, не забывать, что сначала, что потом, - она повторяла это раз за разом, пока взлетали розги, она могла бы напугать нас до смерти и довести до слез в секунду, но ее познания были сокровищем, которое не тратят попусту, и оружием, из которого негоже стрелять по воробьям. Солнцестояние. Я помню детский праздник, в саду, среди летающих огней. Я спросил – что насчет них? Это ведь пустяки, грошовый фокус. А бабушка ответила – величие кланяется радости, дороже у нас ничего не будет. Она подула на ладонь, и золотые огни разлетелись по саду. В тот день я впервые увидел Макса. Он был младше нас, он мерз в своих коротких штанах, втягивал в плечи голову и ему было страшно. Моя мать сказала: возьмите его к себе, ему нужен друг, - и бедный ублюдок был обречен. Нельзя говорить детям – таким детям, какими были мы, - что кто-то слаб и одинок. Они сожрут его. Я подошел к нему первым и протянул ему яблоко в карамели. Положил ладонь ему на плечо, чтобы ему было спокойней. Я сказал, как меня зовут, и пообещал ему, что будет весело – если он, конечно, не подведет, если он знает, как веселиться. Он спросил – во что будем играть? Тогда Нико вышел из-за моей спины и ответил: мы уже играем. В Дикую Охоту. На кого мы охотимся? На тебя. Зеленый лабиринт в нашем старом поместье. Летучие огни, которые мы на бегу ловили в кулак, а они таяли без следа. Мы надели маски и неслись за ним. Он убегал. Мы догоняли. Надо отдать ему должное, он был очень быстрым, невероятно быстрым для своих лет. А когда наконец мы окружили его со всех сторон, он оказался заперт в сердце лабиринта. Макс свернулся в клубок и кричал, закрыв руками голову, но мы были тут не причем, и именно эта мысль – только она – заставила нашу злую потеху растаять, как летучий огонь. Мы не поняли тогда, с чем мы столкнулись, но я почувствовал себя куда взрослее, чем хотел, и за свой короткий век я еще ни разу не был так растерян. Эта растерянность была особенной. Она накрыла всех нас не потому, что мы опять чего-то не знали или что-то неверно поняли. А потому, что мы все поняли отлично, даже при том, что не могли этого выразить словами, и никто из нас не представлял, как с этим быть. Пришла моя мать. Узоры на шелковых рукавах ее платья, таких широких, что, казалось, я мог бы в одном из них спрятаться. Яркие краски, птицы в раю. Запах ее духов. Она дала мне по шее и поймала Нико за ухо. Что вы устроили. Сосуд требует бережного обращения. Так она сказала нам, прежде чем сказать ему – пойдем со мной, милый. Не плачь. Все хорошо, я с тобой, никто не причинит тебе вреда. Она обнимала его так, как никогда не обнимала нас, и в любой другой день я бы ему завидовал, но в тот момент был счастлив, что никогда не окажусь на его месте. Той ночью мы играли допоздна и похитили бутылку шампанского, подбили Нико на то, чтобы выпить, и впервые заглядывали в мысли друг друга, а Корнелия Сарто позвала меня за собой, и я не сразу понял, что пестрые ленты в темноте – не настоящие, и я иду в тумане ее мыслей. Ее губы были яркими, как сырое мясо, и сладкими, как сок земляники, и нам было по десять лет, но она уже знала, как притворяться женщиной, которую никому из нас было бы лучше не встречать. Мы уснули на мокрой траве, встречая рассвет. Родителям было не до нас. На Солнцестояние Макс отправился за грань познания – и прозвучало самое судьбоносное из пророчеств, которое сосуд в себя вмещал. Укажу вам путь, и откроются двери, к тому, кто разрушит земные престолы и погасит солнце. На следующий день бабушка покинула дом, навсегда. Может быть, она знала, что ни к чему хорошему это не приведет, потому что помнила, что величие кланяется радости, и понимала, что место радости в нашем доме вскоре займет безумие. А может, дело было в том, что моя мать заняла ее место в постели моего деда еще зимой – и готова была на все, чтобы он дал ей ребенка, который сможет больше, чем могли мы с Крис. Моей матери не везло. На пути Хозяина так же, как на службе у Белого Бога, мужчина открывает двери и рисует карты. Если женщина – не его жена и не его дочь, она может узнать и сотворить, и быть свободна среди людей, только отдав себя Хозяину целиком. Этот путь не хуже прочих, женщин, которые по нему шли, называли ведьмами, и среди них были те, кто знал многое, но их учесть была незавидна, их некому было защитить, за ними не было власти, и денег, и силы, которая склонила бы города и подчинила королей, а главное – их было так много по всей земле, что моя мать не желала вставать в их строй. Она хотела быть единственной. За ней не было имени. Она не ела досыта. Своего отца она не знала, ее мать была рыбной торговкой и рано умерла. Церковь Осквернения дала ей приют. Моя мать была одной из лучших учениц их наставницы, но вскоре убедилась, что ее знанию есть предел, а ее мир – теснее кладовой. Мой дед украл ее сердце, когда ради потехи сломал наставнице хребет – и заставил ее умирающее тело танцевать в огне. Так моя мать узнала о нашей семье. С тех пор она отнимала рассудок и волю мужчин помельче, словно играла в классики, пока не добралась до Вены – и не выследила моего отца. Нельзя сотворить любовь, но нет ничего проще, чем сотворить желание, имея зоркий глаз и хороший вкус. Они смешали свою кровь и сожгли веревку, обвившую их запястья, и змеи ползали в ее волосах, пока он брал ее на алтаре. Разочарования с тех пор подстерегали ее одно за другим. В первую очередь, моей отец никогда не был хорош в том, чтобы открывать двери. Он не был рожден для величия. Его радость была в покойной лени, мирской жизни и редких днях пустого карнавала. Он любил танцевать, читать беллетристику, занимать тела моряков и циркачей. Он заглядывал в чужие мысли и чужие спальни, но никогда не хотел заглянуть за горизонт, и ему нечему было ее научить. С рожденья, он был доволен тем, что получил, и не умел желать большего. Она ждала другого. Она стойко приняла удар. Забеременев в первый раз, она вместе с ним сотворила обряд, чтобы Хозяин вдвое воздал ее чреву. Хозяин ответил злой шуткой, которая, по мнению бабушки, должна была остудить ее гордыню: вместо того, кто будет вдвое сильнее в ремесле, моя мать родила двоих детей. Мы росли, и с каждым днем она понимала, что мы пусты. Она хотела вернуть нас огню, но отец возразил: пусть в семье будут просто дети – к тому, кто пойдет за грань, нельзя привязываться, нельзя растить его, как свое дитя, а она молода, она еще получит то, что хочет. Но ждать она не могла тем более. Я был ее первенцем. Был ее наследием. И не мог ее посрамить. Мое посвящение было вопросом времени, и мне предстояло шагнуть так далеко, как я смогу. Михаэль оставил тем, кто готов был преступить грань познания, простую и ясную систему в пять шагов. Первый шаг – осквернение. Второй – пир. Он должен повторяться раз за разом, как явленное торжество, но не становиться ни наградой, ни утешением, которые порабощают дух и дрессируют нас, как животных. Третий – распад. Дурман, попрание тела, агония, безумие. Четвертый – ад. Пятый – смерть. Ни в коем случае, ад и смерть не следует менять местами. Ад заставит раба умолять о смерти. Ад способен свести ищущего до бесхребетности раба, и тогда он не готов преступить. Ад есть обещание, колыбель и последний приют. Когда из кошмара он станет родным домом, ты готов продолжить и пережить смерть тела добровольно. Ад рождает отпечаток в пустоте. Смерть не страшна, когда ты правишь пустотой. Ты есть кошмар. Важно понимать, что многие и многие не заходили дальше первой ступени. Нет ничего простого и достижимого в том, чтобы открыть дверь на пир. Большинство умирает, так и не узнав, откуда доносилась музыка. Мне с трудом давалось даже Осквернение. Образ разбитых витражей, облитых кровью алтарей и сгоревших храмов ничего для нас не значил. Однажды мы пробрались к монастырю Святого Игнатия во время всенощной молитвы. Мы заперли часовню. Потом подожгли ее с четырех сторон. Затем мы запутали пути вокруг нее, чтобы никто не выбрался из пожара. Я помню отсвет пламени в волосах Нико. Рыжие кудри моей сестры. Мы любили костры, мы прыгали через них на праздниках, мы обламывали алые прутья кустарника и ели поджаренный хлеб, мы звали огонь и танцевали с его золотыми языками. Мы запросто ныряли в кровь, грязь и святую воду. Тогда, никто из нас не думал о том, что сорок человек сгорели живьем. Их для нас никогда и не существовало. С явленной жертвой было сложнее. В восемь лет мне подарили щенка. Я назвал его Курт, он был основательным и беспокойным рыжим спаниелем, он смотрел на меня так, как будто ждал ответов ко всем загадкам мира, он умел рыть норы и охотиться на лис, он любил свиной паштет и жаркое из жаворонков, и спал со мной в обнимку, а я точно знал, что никто опасный и злой не войдет в мою комнату раньше, чем Курт почует его. Когда мне было девять, мне сказали: он должен уйти. Привязанность убивает волю. Мы свободны, когда мы бессердечны. Я должен свернуть ему шею до ужина. Мы пошли на прогулку. Пахло сырой листвой, земля была влажной, холодной и мягкой под моими башмаками. Он старательно что-то вынюхивал в траве. Потом потянул повод. Я бежал за ним. Он почуял лису. Он привел меня к норе, где жили детеныши. Я не мог объяснить ему, почему мы их не тронем. Не мог объяснить родителям, почему мы не должны причинять вреда ему. Я отстегнул поводок – и велел ему идти на все четыре стороны. Он бежал за мной, потом он тянул меня за штанину зубами. Я пинал и ругал его, но он не уходил. Малыш. Малыш, пожалуйста не дай себя убить. Послушный мальчик. Хороший мальчик. Пушистый мальчик. Пожалуйста, уходи. Я думал, что прогнал его. Он догнал меня, у самой лестницы к террасе, где они пили кофе перед грозой. Он догнал меня и изодрал мне колени своими грязными лапами. Мне дали время до темноты. Кто мог знать, что хлынет дождь, и стемнеет так скоро. Тучи закрыли солнце. Небо было черным. Ливень хлынул, и совсем скоро я промок до нитки. Курт лаял. Я замерз, но никак не хотел идти в дом. Я знал, чем это кончится. Меня трясло. Ветер гнул стволы и дождевая вода каскадом проливалась с листьев. Он лаял. Он звал меня домой. Бежал к двери и возвращался ко мне снова. Тянул меня за штанину. Глупого мокрого меня. Я видел их очертанья сквозь стекло, залитое дождем. Они ждали меня по ту сторону. Я знал, что они не уйдут. Кристин спустилась. Отец взял ее за руку. В конце концов, раз Курт так сильно меня тянул, раз он не мог и не хотел уйти, как бы я ни ругал его, как бы ни прогонял, я пошел внутрь. - Это легко. Просто поверни. Сказал отец, но это не было легко. Вокруг меня на паркет натекла лужа. Зал был полон теней, и не вносили свечи. Я поворачивал голову Курта туда-сюда, сильно и резко, как мне казалось, но ничего не выходило. Потом я сжал его горло, но оно было таким твердым, таким сильным, я чувствовал, как он глотает воздух, и его лапы царапали мои голые руки. Я попытался раздавить его череп, но снова ничего не вышло, он только лизал мои запястья: из царапин сочилась кровь, и ее он тоже слизывал, жадно и сочувственно, и не знал, как быть. В конце концов, я поднял тяжелые, золотые часы с каминной полки. Мать хотела возразить, но папа остановил ее. Первый удар был нелепым и бессмысленным, казалось, я бью по плюшевой подушке, безвредно и в пустую, потом я ударил снова – и услышал, как он скулит. Я понял, что часы тяжело поднять: не только из-за их золотого веса, но потому, что ножки вошли в мясо, и его изувеченное тело прилипло к ним. Я ударил снова. И снова. И больше он не скулил. Кристин обняла меня. И я почувствовал руку папы на своем плече. Потом мать спросила: - Почему так долго? Никто из нас не смог бы ей объяснить. Никто не попытался. Отмечали, что во мне нет таланта и рвения. Логичным и простейшим шагом на пути осквернения был инцест, но и с ним я как следует не справился. Она пришла ко мне. Пурпурный шелковый халат на ее плечах, кремовые волны сорочки. Она была красивой, моя мать. Я видел достаточно мужчин, сходивших от нее сума, готовых умереть ради ее прикосновения. Я пожелал спокойной ночи взрослым два часа назад. Кристин уснула. Я был один, я путешествовал в чужих снах, у нас был конюх, побывавший в Гамбурге, и я смотрел его глазами на красную черепицу и печеные яблоки в день карнавала. Хлопнула дверь. Она вошла. Я не смел шевельнуться. Не знаю, как так вышло, но я заранее чувствовал, что произойдет нечто невероятное. И халат упал с ее плеч. Потом, она села на мою постель. Я не мог сказать ни слова. Язык прилип к небу. И стоило ей провести кончиками пальцев по крючкам на своей сорочке, как она распахнулась, от горла до паха. Я видел ее грудь. Ее острые, свежие соски. Ее едва выступавший живот, маленький и круглый одновременно, как спелое яблоко, как призрак молодости, как обещание на рассвете. Я видел ее лобок, завитки каштановых волос, и тонкую линию, терявшуюся под складкой сорочки, без тени блеска от смазки и вожделения, которое могло бы заставить женщину раздеться. Она взяла мою ладонь и приложила к груди. Самым центром ладони, я почувствовал, как согревается и твердеет ее сосок. Потом, она направила мою руку ниже. И наконец – меня вырвало. Было решено, что я еще не дозрел до собственных желаний. Мне предстояло подрасти и понять, что такое похоть, чтобы я смог согрешить, понимая, на что я иду. Прошло еще четыре года покоя и безмятежности, прежде чем появилась Элен. Она работала на кухне. Я почти не видел ее. Но вот мы столкнулись на заднем дворе - как я теперь понимаю, не случайно. Мы с Кристин играли в прятки. Она несла кастрюлю с кухни и сделала вид, что не заметила меня. Я схватился за нее, чтобы удержать равновесие. Помню свое ошеломление, в минуту, когда почувствовал, что держу девушку в своих руках. Чужую девушку. Казалось, она была отрезана от меня тысячами миль быстрого океана. От нее пахло кухней, хлебом и сажей. И мягкая легкая прядь выбилась из-под ее чепца, а кончик едва-едва не доставал до плеча, и я представил, каково было бы поцеловать ее голую кожу. Тогда я впервые фантазировал о женщине. Она пришла ко мне следующей ночью, и больше фантазировать не пришлось. Я помню оцепенение в ее добрых руках. Теплый туман летним утром, надежный занавес ее волос, укрывших мое лицо. Я шел за ней, послушный ее легким прикосновениям. Я ясно видел сосуд, который против всех разумных правил в умелых пальцах снова превращается в ком глины, и этим комком небытия, материей без имени и формы был я. Я на мгновение отчетливо почувствовал, что все мое существо – податливо и обратимо. Я могу потерять свое имя. И не проснуться больше в нашем доме. Не знать своей семьи. Оставить за спиной шкатулку моих праздных, пестрых воспоминаний. Мою печаль и радость. Забыть вчерашний день. Клен за окном. Боль от ожога на посвящении. Звук своего голоса. И как смотреть моими глазами. Не будет ничего, потому что никогда не было, а потом, если ей будет угодно, я снова вернусь из пустоты, чем-то совсем другим, без сожаления. Мне не разрешили похоронить Курта, его следовало оставить висеть на суку, пока его не обглодают птицы, но я не хотел смотреть на то, что с ним сделал, и не мог позволить выклевать ему глаза, поэтому швырнул тело в камин. Огонь забрал его. Я понимал, что Элен мне надолго не оставят, и чем дольше я провожу в ее убаюкивающем, целительном тепле, тем скорей ее тело остынет навсегда. Я проснулся на рассвете в панике, как будто свалился в ледяную воду, прямо из постели. Я набросил немой полог на наши голоса и спросил совета Кристин. Она, как и я, не сомневалась, что стоит поторопиться. - Ты должен убить ее прежде, чем они дадут наказ. - Но я не хочу, чтоб она умирала. - Я не сказала, что она должна умереть. Я сказала, ты должен убить ее. Перед нашей следующей встречей я волновался так, как должен был – наверно – волноваться в час нашего первого свидания. Я боялся, что она не придет. Что она мертва. Что я окажусь слишком слаб, и мой язык замерзнет у меня во рту. И что она не поверит мне. Она поцеловала меня, перешагнув порог, и я решил, что будет надежней нам обо всем договориться под сводом наших снов. А еще, конечно, мне не хотелось выпускать ее из рук. Шорох ее юбок. Ложбинка на ее груди. Запах ее пота, как шелковый платок, скользивший по моим щекам, как поцелуй на прощанье. Я так легко проскользнул в нее. Казалось, мне никогда и ничего не удавалось лучше: чем любить – девушку, которую я не любил вовсе, просто потому, что не успел начать. И ветер нес красные листья по остывающей земле, а в моей комнате горел огонь, и мы вдвоем, нырнув под одеяло, медленно плыли в забытье, пока сон не забрал нас. Я быстро отыскал ее во сне. Она была в нашем парке, и дымка укрывала зеленые пруды, а Элен сбилась с пути, и никак не могла найти дорогу обратно в поместье. Я обнял ее, и она улыбнулась. В это мгновение – я знал – она заранее решила, о чем будет ее сон, и ошиблась, но мне эта улыбка была дорога. Тогда я рассказал ей, что ее ждет. И, как я и боялся, она не поверила ни слову. - Мне заплатили десять флоринов за то, чтобы ты лег в мою постель, я сделала все так, как мне сказали. На секунду, мне захотелось оставить ее там, чтоб она сама поискала дверь – и вдоволь побегала от тех, кто за ней будет. Она увидела, что обидела меня, и ее ладонь легла мне на щеку. Во сне, я не чувствовал ее запаха, и магия ее присутствия ослабла, но она посмотрела на меня своими любопытными, влажными глазами, а потом поцеловала, и я почувствовал, что у нее замерзли губы. - Ты мне понравился. Если б я знала, какой ты, я пришла бы к тебе задаром. И светлый завиток, выбившийся из пучка, почти касался острым концом ее голого плеча. Я убрал прядь ей за ухо. Потом поцеловал плечо, белое, влажное от росы. - Если ты спросишь женщин на кухне, они скажут тебе помалкивать, ради твоего же блага. А если спросишь в деревне, услышишь, что в нашем доме – злое колдовство. Ты в западне. Очень скоро, я не смогу тебе помочь. Я видел, что она по-прежнему не верит. Тогда, я призвал кошмар из далекой страны на краю ее сна. Траву под нашими ногами укрыло инеем, и лес затих, только пронзительный ужас наполнил воздух. Крик без горла. Боль без жертвы. Она бросилась бежать, схватив меня за руку. И вспомнил, как мы бегали по лабиринту в детстве, но здесь не было лабиринта, сперва казалось, что все пути открыты на светлой равнине, - и все-таки повсюду был тупик, а ноги едва двигались с места. Небо ложилось на горизонт, готовое раздавить нас, и кошмар приближался, голодный и неумолимый. Невидимой стеной, поместье было отрезано от нас, и она хваталась за каменные ступени и пучки травы, ползла на четвереньках, но никак не могла взобраться на крыльцо. А потом, я увидел его. Лицо его было замешено в сырое тесто, и имя ему было ярость, на холодном ноже еще не засохла кровь, и я знал, что он был ее отцом. Раздавленная страхом, она отступала, надеясь обойти его, и тихо плакала, не в силах издать ни звука. Тяжелые сапоги прижигали траву. Холодный нож полоснул по ее груди, и рассек на ней платье. Тогда я впервые одновременно испытал желание и жалость. Когда он занес руку снова, я перехватил ее. Поставить его на колени не составило труда, я управлял этим сном куда лучше, чем она когда-нибудь смогла бы. Затем я развеял кошмар. - Я знаю каждый твой сон, и каждую мысль в твоей голове, и каждый день до нашей встречи. Я знаю, как вы с сестрами бежали от него, и как твоя мать осталась за спиной, и откуда шрам у тебя между лопаток. Я знаю о тебе все. Пожалуйста, поверь мне. То, что могу я, тень под пьедесталом того, что могут они. Если ты не позволишь защитить тебя, никто тебя не спасет, как бы ты ни бежала. И ей по-прежнему было страшно заговорить, поэтому она кивнула. Я провел множество часов, пытаясь разобраться в том, что хотел сделать, и все равно не представлял, с чего начать. Вспоминая о нашей первой ночи, я нашел в деревне глиняный сосуд, кувшин дешевого вина, который можно было заткнуть деревянной пробкой. Вино я вылил. Ее не стал будить. Она спала, нагая, согретая союзом наших тел, и казалась бессмертной, когда я пустил ей кровь. Золотые завитки между ее белых бедер поблескивали, как роса на рассвете, как обещание в темноте. Я поцеловал их. Я обещал ей, что сохраню в сосуде ее естество. Затем верну его в покинутое тело. Как если бы она мне подарила сережку на память, а я отдал ее при долгожданной встрече. По нашему с Кристин плану, я должен был успеть до утра: добиться, чтоб ее тело увидела моя семья, и, когда его сбросят в лесную стылую могилу, раскопать его, чтобы заставить покойницу выпить из сосуда. Отец зашел ко мне в восемь. Я едва успел закончить. Он оглядел мою залитую кровью постель – огромный алый цветок распустился вокруг тела, и запах, согретый огнем из камина, был тяжелым и кислым, а меня мутило. Сперва, я не понимал, чего ждать. Он тоже, казалось, растерялся. Кристин была за ним, с глупыми стеклянными глазами детской куклы, она позвала его, как мы условились, папа, с той девушкой что-то стряслось! Отец подошел ближе. Я попытался заслонить тело Элен, как будто ждал упрека за ее убийство. Отец коснулся моей щеки, чтобы я знал, что он не злится. Он осмотрел порезы на ее запястьях, шее и лодыжках. Затем погладил ее по голове и убрал волосы с ее лица. В те времена, я был необъяснимо наивен в своей лжи. Он обнаружил мой сосуд в одну минуту. Затем, все прочитав по моему лицу, отец разбил сосуд. Я бросился к осколкам. Кристин исчезла. Мой незамысловатый план раскрылся. Я ждал наказанья, но отец по-прежнему не злился. Перебирая черепки, он задумчиво смотрел, как я, точно слепой, ощупываю тело мертвой Элен, в запоздалой попытке ее разбудить. Позже он объяснил мне, что это сложный ритуал, подвластный немногим, и что все равно ничего бы не вышло: при самом благоприятном исходе, мне удалось бы запереть и вернуть лишь малую часть ее души. - К чему? Чтоб обречь бедную девочку на агонию и помешательство? Но он гордился моей попыткой и радовался моему усердию. Я плакал. Должно быть, это был последний раз, когда слезы текли свободно и легко. Последний раз, когда я был ребенком. Он протянул ко мне руку. Потом усадил меня к себе на колени. Он так не делал, с тех пор, как я был совсем мал, но в его голосе и в его мерных, ласковых движеньях было утешение, и я забылся. Я чувствовал, как бьется его сердце. Его запах омывал меня со всех сторон. Я почти не чувствовал его, пока рос. В нашей семье объятия были редки. Он укачал меня, как младенца, и поток его слов унес меня. Я снова был согрет и спасен. Он поцеловал меня в затылок, и едкие, горячие слезы вновь выступили у меня на глазах. Потом его губы коснулись моей шеи. А потом он поцеловал меня в рот, прижимая меня к себе, и точно так же его руки скользили по моей спине, и так же он укачивал меня, и его запах окутывал меня со всех сторон, но я не мог дышать. Заметив, как я застыл, он отстранился – и поцеловал меня снова. Я отодвинулся, едва-едва. И тогда я почувствовал его возбуждение. Я упал на пол, когда хотел соскочить с его колен. - Кристиан. Нежность и покой в его голосе. Его тихий упрек. Я знал все, что он скажет, наперед, и он не тратил лишних слов. Я не мог не признать, что это необходимо сделать, что есть мой долг перед моей семьей, что таинство не терпит трусости и колебаний, что я и так необъяснимо отстаю от всех, кто был призван вместе со мной. - Так будет лучше. Он снова протянул ко мне руку, но я отползал назад. И также, как напуганная девочка во сне, я не решался издать ни звука, чтобы оттянуть момент, когда чудовище из кошмара набросится на меня. - Это придется сделать, так или иначе. Но я сбежал. Он не искал меня. Ни словом не упоминал о нашем разговоре, когда к обеду я нашелся. Он не притрагивался ко мне больше никогда. Украдкой, я старался поймать его взгляд в тот день. Он встретил его легко. И в нем была только грусть и сострадание, каких я прежде в нем не встречал. Той же ночью, мой дед, глава нашей семьи, выдернул меня из постели. Он почти оглушил меня, ударив головой об угол каминной полки. Затем он порвал на мне рубашку. Думаю, я кричал, потому что на следующий день мне было больно говорить. Мой отец провел мое посвящение, я знал, что такое замерзшая кровь, и знал, как раскаленное железо превращает кожу в мокрые лохмотья. Как подобало по обряду, я задыхался в петле до тех пор, пока не застыли мои ноги, и я без страха опускал руку в перчатку Михаэля, месяц ушел, чтобы кости срослись. Но такой боли я не испытывал ни разу. Той ночью, произошло два события, навсегда изменивших нашу жизнь. Во-первых, само собой – я исчерпал терпение моей семьи. Во-вторых – я наложил проклятье такой силы, что никогда после мне не удалось его ни снять, ни повторить. Моя мать была в бешенстве. Отец настоял, что это верный шаг на пути к таинству. Было бы лучше, без спора, если бы я знал, как сделал то, что сделал, но по крайней мере нельзя было отрицать, что я преступил грань своих возможностей. Я видел, что что-то не так. Речь была не только о судьбе старика, сраженного неведомой болезнью. Он гнил заживо. Его кожа выглядела так, как будто ее вывернули на изнанку. Кровь не высыхала. Нарывы лопались, его волосы вылезли. Но я знал родителей слишком хорошо, чтобы поверить, будто моя мать сочувствует ему. Потом я понял: она была беременна и вскоре Абигайль должна была явиться в этот мир. Моя мать не ждала второй дочери. Она ждала того, кто сядет во главе всех столов мира, того, чей приход обещал Макс. Она уповала на наследника могущественного колдуна, трехкратно преумножившего его силу. Могущественный колдун не мог быть сражен проклятьем, случайно наложенным мальчишкой. Судьба посмеялась над ней снова, и в этом не было ничьей вины, а значит ни ее ярость, ни ее растерянность ей было нечем утолить. В день моего осквернения, моя мать утратила на время надежду, цель и природный оптимизм. Мы еще не подозревали, что стали на шаг ближе к прибытию на Остров. С пиром вышло еще хуже. В те дни, многого от меня было не добиться. Отец сказал, что я могу потребовать всего, чего я только захочу, и на следующий день я не встал с постели. Мой разум отыскал в деревне мальчика, на год младше меня, и я смотрел его сны три дня напролет. Никто не мог меня разбудить. Кристин просила, чтобы я вернулся, но ее голос не достигал той безмятежной глубины, на которую я погрузился. Беда была только в том, что вместе со мной не просыпался и мальчик. Слухи о его необъяснимой болезни вскоре разнеслись по округе и наполнили разговоры слуг. Отец остановил его сердце и мне пришлось поспешно подняться на поверхность из полной пустоты, как будто у меня из груди высосали воздух, и смерть едва не сомкнулась надо мной. - Я боялась, ты меня оставил. Кристин была мной недовольна. Ей мой побег казался предательством. Я взял ее за руку и показал ей мои мрачные мысли, но ее это не убедило: - Нигде среди них мне не нашлось места. Это был справедливый упрек, и я спросил, как мне загладить вину. - Я больше за тобой не поспеваю. Поможешь мне переступить порог? Мы сидели на коленях, друг против друга, в ее комнате. Я все еще тосковал по Элен. Я хотел забыть. Не длиться. Не существовать. Я смотрел на Кристин, и она наклонилась, чтобы коснуться губами моей щеки. Затем – другой. Мы не снимали рубашек, не ложились в кровать. В ту ночь мы слились в одно целое, но распались мгновенно, как вода и масло. Она лежала у камина на ковре, и запах ее крови ничем не был похож на запах крови Элен. Она смотрела, как тени танцевали на потолке, оплыли свечи, затихли птицы, стих дом, и небо было черным за окном, и так легко было поверить, что ничего и никого нет за дверью, и мир кончается там, где затухает огонь. - Я больше никогда не лягу с мужчиной. Насколько я могу судить, она зарок сдержала. Но время шло. Пора было попытать счастье с распадом. Первым делом мне предстояло разрушить оковы своего пола. Моя мать сделала это запросто и с наслаждением. В свое время, она оделась в мужское платье, отправилась в портовый кабак в Штральзунде, а под конец попойки ввязалась в драку с матросней, разбив кружку о голову боцмана и украв поцелуй у трактирщицы. Ее избили до полусмерти и залили мочой ее окровавленное тело, выброшенное на мостовую, но она не знала ни стыда, ни страха в тот день. Она любила эту историю. Я рассудил, что мне стоит сделать так же: встав по другую сторону зеркала. Платье я одолжил у Кристин. Она помогла мне уложить кудри. Ее ловкие пальцы сгладили контуры моего лица, разожгли румянец на моих щеках и окрасили мои губы обещанием поцелуя. Мы отправились на ярмарку в Зальцбург. Помню запах кислого пива и мокрых опилок. Мы танцевали до упаду, и задыхалась скрипка, мои башмаки были в пыли, и мои тяжелые юбки как будто ожили, поймали меня в водоворот и заставляли кружиться, когда я едва мог стоять. Помню, как упал на его крепкую грудь. Я тогда едва знал девушку, которой отражался в чужих глазах. Все, что она делала, было для меня в новинку. Ее робкий взгляд снизу вверх. Щедрое предложение собственной беззащитности. Ожидание в ее глазах. То, как соблазнительно, как откровенно – и как не долго она боялась собственных желаний. Неточное, бесцельное движение ее руки, оборвавшееся на полпути, и откровенье ее белого запястья. От него пахло потом и безграничной силой слепой, своенравной молодости, и он поцеловал ее, а потом забрал ее себе. На холодной земле, за горой пустых бочек, он рвал ее платье. Мне понадобилась вся моя настойчивость, чтобы удержать иллюзию и отвести его глаза. Он кусал мои губы и ласкал мои бедра. Помню его вес в своей ладони. Я слизал капли его семени и изо всех сил постарался сохранить в памяти его вкус. Я пообещал себе, что вернусь за ним. Что мне удастся отведать его целиком. Очень скоро, я выполнил свое обещание. В то время мы носились по лесу, как веселые духи, рожденные его зеленым дыханием. Мы не знали меры. Не боялись быть пойманными. И все, что нам предстояло сделать, казалось нам игрой. План был прост. Я назначил ему свидание у ручья. Он пришел, потому что хотел получить все, что не успел взять. Для верности, я заглядывал в его сны, раз за разом возвращая к себе его мысли. Моя личина держалась надежно. Я выучил, что ему нравилось. Я ходил босиком по его незамысловатым грезам, я врастал в его плоть и распалял его разум, я ускользал из-под его руки и обрывал сон, стоило его нетерпению достигнуть пика. Я набрал в рот воды и напоил его дурманом. Я бросился бежать, то и дело оборачиваясь к нему, чтобы не дать ему поколебаться. Я заманил его глубже в чащу, и тогда Нико накинул на него сеть. Его омертвевшее, непослушное тело мягко опустилось в мох, и я гладил его по щеке, пока его разум не потух. Совсем иначе вышло с невестой, которую мы ему подобрали. Мы условились, что, в первую очередь, она, конечно, должна быть добра. Она должна быть невинна, как сон младенца, как первое причастие. Она должна быть чиста. Она должна быть мечтой о девушке, которой не суждено сбыться, тихим упреком на рассвете, преданным обетом, который непосильно сдержать. Ее, конечно, никак нельзя было запутать и отравить желанием. Ее оказалось нелегко отыскать: но наконец Кристин, как следует поглядев чужими глазами, сказала, что она нашлась. Когда она собирала бруснику, Уве позвал ее из леса. Для верности, Корнелия подарила ему живую боль: словно он правда попался в капкан. Уве кричал и звал на помощь. Он умолял. Его отчаянье тронуло ее сердце. И, конечно, она пришла на голос, оставив своих подруг далеко за спиной. Хороший зов ведет добычу незаметно: разум подводит ее, но ее мысли слишком далеко, чтоб она вовремя заметила подвох. Она не позвала никого за собой. Не побежала обратно в деревню, чтобы там найти подмогу. Она пошла вперед, туда, где понемногу ослабевал солнечный свет и сгущалась немыслимая для леса гиблая тишина. Как только она увидела Уве и бросила свою корзинку, чтобы подбежать к нему, Корнелия накинула густую тьму ей на глаза. Просыпались ягоды. Она запнулась об корень дерева и упала. Она не знала, куда бежать. И Уве поймал ее в серебряные путы своей недоброй воли. Мы поселили их в подвал, в круглую яму, выложенную камнем. Они пытались выбраться и даже как-то раз взобрались на два с лишним метра вверх, после того, как он додумался подсадить ее, но вскоре им стало ясно, что ничего не выйдет. Наши мухи в банке. Она плакала. Он утешал ее, когда сил на злость у него не осталось. Ее ноги замерзли, и он грел их в своих ладонях. Потом они забыли, что мы с них не спускаем глаз, и наконец – утешились друг другом. Тогда мы стали лучше их кормить. Ему оставалось недолго, но мы хотели, чтобы он умер, как король. Ее путь был длиннее. Я помню, как забрал его из ямы, опутав его сном. Все его лучшие сны я знал наизусть. Он был по-прежнему красив и полон сил, и не его вина была, что их никак было не применить, на дне ямы. Его кулаки были сбиты в кровь, а ногти изломаны и кое-где содраны до мяса, но я быстро привел его в порядок. Я терпеливо и обстоятельно вымыл его, пока он еще дышал. И напоследок я позволил ему в последний раз испытать наслаждение, которое так влекло его. Потом я забрал его дыхание. Звать повара было бы неосмотрительно, и Корнелия командовала нами, пока мы работали на кухне. В тот вечер я впервые попробовал человечину. Восемь месяцев спустя, Кристин спустилась в яму, чтобы принять роды, и моя мать наконец получила дитя, которое можно было вернуть огню, почтив Хозяина. Наедине с собой, я вспоминал их легкие движения в пустоте, их разговоры без слов, их нерушимое единение – с недоумением и тоской. Я не мог подобрать для них имени и не знал, как мне к ним отнестись. Они были в нашей власти – в моей власти, целиком, - но в то же время, я знал, у них было нечто, чего я ни за что не смог бы получить. Об этом, конечно, я никому не рассказывал и надежно заслонил свой разум. Моя тоска была моим единственным секретом и сокровищем, и я любовно набросил на нее тени, укрывая от глаз. Держа ее лицо в своих руках, он обещал ей все, чего не мог исполнить. Она отлично это знала. Ее смешная благодарность от этого только росла: как пламя, в которое подбросили палений. Вскоре мне представился случай развеять мою тоску. Математика нашего выживания была крайне проста. За шесть веков упорного труда церковь уничтожила сотни тысяч так называемых ведем и колдунов. Среди них и вправду иногда попадались посвященные. Три четверти были женщинами. Молот Ведьм гласил, что женщины приходят на путь тьмы из-за своего невежества, распутства и неверия, а мужчины – из жажды могущества и власти. На практике это означало, что мужчины, настигнутые церковью, занимали более высокое положение и наказание получили за более существенные амбиции: но ни их амбиций, ни их положения оказалось недостаточно, чтобы защитить их. Наша семья насчитывала трех кардиналов, одного епископа, военного министра и главного ловчего его величества, когда мы жили во Франции. Нам никогда не приходилось опасаться гнева церкви: мы были с ней щедры, и, как верная и ласковая собака, она ела у нас с рук и спала у нас в ногах, охраняя нас от врагов. Гораздо хуже обстояло дело со светской властью – и смутой черни. Проще говоря, в годы революции мы поняли, что никогда уже не сможем убивать столько, сколько захотим, и с тех пор положение только усугублялось. Чтобы защитить свои изыскания – и собственное благополучие – мы нуждались в надежной опоре. Эрик Мартинсен, отец Нико, обладал наименьшим влиянием и способностями в нашем кругу, сын был его главным сокровищем, и уже в десять лет Нико понял, что отец никогда уже не сможет с ним сравниться. По этой причине изыскания мало занимали Эрика и он был готов стать рабом нудной мирской роли, чтобы заслужить место в кругу посвященных. Той зимой он должен был стать бургомистром Зальцбурга, мы своевременно освободили для него место, и загвоздка заключалась только в том, что Эрик одинаково мало весил как в сердце кошмара, так и в пустом блеске Австрийской политики. Ему нужна была поддержка казначея его императорского величества, и сам получить ее он не мог. Мои родители любили, когда кто-то был у них в долгу, и им нравилось, когда этот долг рос на глазах. Казначеем в то время был господин Зигфрид Мангейм, и моя мать, убежденная, что без труда справится с этой задачей, нанесла ему визит. Визит не задался. Она приехала к нему с утра, чтобы застать до завтрака – и вырвать из постели. Сон еще не слетел с него, когда она предстала в его гостиной. Ее красота была ослепительна. Он был не готов принять ее. Он должен был быть польщен. Потерян. И, как ребенка, заблудившегося в чужом доме, она бы за руку вывела его к радушному треску горящего камина. Ее духи обещали цветущий сад посреди зимы. В ее глазах было обещание, на вес его казны. Но ей хватало опыта, чтобы понять: ему скучно смотреть на ее румяные щеки, зацелованные морозом, на ее холодные кудри, струящиеся по плечам. И ее тело под прохладным шелком его не влекло. Он предложил ей шоколада. Она отказалась. Затем, когда он выпил сам, она сказала: - Кажется, я поторопилась. Оставив место напротив него, она опустилась рядом – взяла чашку из его рук – и сделала глоток, нарушив этикет. Его желание и мысли стали ей ясны мгновенно. Ни одна женщина не завладела бы в то утро его вниманием. Его волновал только мальчик, принесший шоколад, но господин Мангейм был слишком добр и честен, чтобы воспользоваться им ради своей потехи. Ее тщеславие было спасено. Дело было за малым: кто-то другой должен был ночь за ночью спать рядом с ним, чтобы тут и там заронить нужные мысли в его сны и беспорядочные думы, которыми сны окружены. Сомнений не оставалось: мне следовало занять ее место. Я помню блеск зеркал в тяжелых рамах, усталую печаль старого золота и убаюкивающий заговор вальса. На том балу я не спускал с него глаз, но позаботился о том, чтоб он меня не видел. Хитрость была в том, чтобы предугадать, куда он пойдет, и обогнать его на пути. Моя мать предупредила меня, что поймать его будет нелегко, но доброта, которую она в нем разглядела, должна была сыграть мне на руку. На лестнице, слишком рано покидая бал, он увидел мальчика, и мальчик оступился. Бедняжка. Господин Мангейм немедленно поспешил к нему. Я осел в его руках так легко, так запросто, словно в них всегда было мое место. Он усадил меня на ступеньки. Я чувствовал его дыхание. Я признался ему, что это мой первый бал и я перепил вина. Он убрал волосы с моего лица. Когда он улыбнулся, улыбнулся я – но тут же сделал вид, что мне совсем плохо, и уткнулся лбом ему в горло. Потом моя голова легла ему на грудь. Ни за что на свете я не мог назвать ему ни своего имени, ни имен моих родителей или друзей. Чтобы сберечь мою репутацию и не поднимать шума, он поскорее увел меня. Когда настало время покидать его экипаж, я запнулся снова и не мог идти. Он поднял меня на руки и я почувствовал то же, что ощущал, впервые купаясь в море. На поверхности было тепло. Но чем глубже я опускался, тем холодней и темней становилась вода. И под ласковыми волнами его доброты я чувствовал изнурительное одиночество и уродливую жадность, порожденную одиночеством. Если бы я решил сбежать – в тот момент, когда он нес меня в приготовленную слугой комнату, - все его существо сопротивлялось бы тому, чтобы меня отпустить. Он был стоек. Был силен. Я знал, что он мог выиграть эту битву. Я не спешил. Я должен был затянуть удавку так, чтобы попытка к бегству стала равносильна смерти. Я должен был занять все место в его груди. Похитить воздух, которым он дышал. Его завтрашний день. Его почтенный сан. Его добродетель, его осторожность. Он уложил меня на постель, но не решился раздевать. Я тихо застонал и неразборчиво прочел строку из поэмы Милтона. Мне нужно было, чтобы он нагнулся. Он коснулся моей щеки. Я повернул голову и задел губами его запястье. - Пожалуйста, не уходи. Когда он наклонился ближе, стараясь – и боясь – убедиться, что верно меня расслышал, я коснулся губами его губ. Он поцеловал меня. Это длилось не дольше пары секунд, но этот поцелуй, крепкий, яростный поцелуй я запомнил надолго. Он не устоял. Никто никогда так меня не хотел, чтобы это желание грозило лишить их воли и протащить их по углям до кромки ада. Той ночью он оставил меня спать. Он смог захлопнуть дверь. Но утром я по-прежнему был в его доме. Он пришел узнать, как я себя чувствую. Потом мы спустились к завтраку. Прощаясь и благодаря его за гостеприимство, я тронул его ладонь. Она была куда больше моей, я не смог бы ее накрыть, но мог согреть своим прикосновением костяшки его пальцев. Таким рукам было место в портовой драке или на крестьянской пашне, позже я узнал, что он храбро сражался в бою. Я видел, что у него пересохли губы. И я спросил, увижу ли я его снова. Через десять дней мы с сестрой были на приеме у графини Зельвиг. Два с лишним часа я ускользал от него, как мог. Наконец, он спросил: - На этот раз вы, юноша, держались меры? И я ответил: - К сожалению. С ним я узнал, что мои родители называли сладким вкусом греха. Помню его круглый живот. Волосы под пупком и на груди тронула седина. Я обнимал коленями его бедра и мне не верилось, что я могу вместить его в себя. Он смотрел на меня так, словно я околдовал его, но мне ни разу не пришлось и пальцем шевельнуть, чтобы запутать его разум. Не было нужды ткать песню, чтобы разбудить в нем желание: все желание, которое он копил годами, обрушилось на меня, и я с трудом мог подняться из постели. Он целовал мне ноги. Поднимал меня в воздух, играючи. Под короткой бородой на его левой щеке был толстый неровный шрам. Я любил касаться его, пока мы летали на перегонки. Перед сном, он накрывал своей тяжелой рукой мой затылок, как будто защищая от удара. Трех недель не прошло, прежде чем Эрик Мартинсен стал бургомистром, и я навсегда исчез из его мира, оставив стылый след и горькую досаду. И все же в Зальцбурге мы не задержались. В то время темный совет состоял из пяти семей. Мы были изгнанниками, кочевавшими по чужим домам и наскоро обедавшими тем, что мертвецы припасли для своего стола. Мы были истощены собственной бережливостью, но нам отчаянно не хватало живой пищи – чтобы сотворить кошмар и чтобы познать новый предел нашего ремесла. Другими словами, нам казалось, что мы забираем неприлично мало, а австрийской полиции казалось, что ад разверзся на земле. Это было лестно, но накладно. Сильнее всего нас беспокоил Гюнтер Эберштадт. В какой-то момент совету казалось, что, отняв его дочь, мы сможем смутить его ум и растоптать его стремление к борьбе. Девочку мы с Кристин увели в зеркало у портнихи, стоило гувернантке на секунду отвлечься, разглядывая кружево. В проточной воде, мы смыли ее лицо. Беспомощный крик мы оставили ей вместо речи, и ее глаза навсегда были стерты, мы отняли у нее равновесие и заговорили ее ноги. Она ползла по его снам, мыча и задыхаясь, и он утратил сон. Она бы плакала, если бы мы оставили ей слезы. Она была так напугана, в темноте, в безмолвии, что когда моя мать усадила ее к себе на колени, малышка искала ее руки. Моя мать расчесала ей волосы. Потом удивила ее ее косами. Разыскивая дочь по всей Австрии, Гюнтер Эберштадт не знал, что она не живет больше – нигде, кроме его кошмаров. Он ни разу не шагнул к ней на встречу. Она ждала отца. Она его искала. Поразительным образом, ни эта история, ни то, что в скорости Гюнтера Эберштадта нашли мертвым, нам существенно не помогли. И тогда мой отец наконец решил рассмотреть предложение о переезде на Остров. Об Острове нам было известно несколько лет, но моя семья неохотно склонялась к тому, чтоб принять приглашение. В одну из черных месс Макс заговорил – но совсем незнакомым голосом. Так мы познакомились с Себастьяном. Искусством рассекать пространство и время Себастьян овладел виртуозно. Он вырос в Англии, начала двадцатого столетья. Был на баррикадах революции. Видел взорванное небо Второй Мировой войны. Танцевал на Вудстоке. Завел у побережья океана то, что он называл «коммуной хиппи». Но все это не могло увлечь его на долго. И где-то в начале восемнадцатого века, в дни, когда на борту пиратского судна вспыхнул пожар, он выплыл к берегам Острова неподалеку от Испанского Мэна. Тогда, Себастьян провозгласил Остров своим, и, с некоторым приложением труда, вырвал его из бега лет и теченья морей. Его вдохновляла дерзкая идея: дать место всем, кто шел по дороге познания – и нуждался в приюте. Себастьян искал нас без устали. Подходили ему не все. Не всем, в то же время, подходил он. В первую очередь, с точки зрения моей семьи, проблема была в том, что Себастьян не видел никакой связи познания с волей Хозяина – и вовсе не признавал его господства. В свое время, Ричи Димео, которому случилось разговориться с Себастьяном на закате за бутылкой вина, рассказал о смелой теории, за которую совет, без сомнения, выколол бы Себастьяну глаза и отрезал язык. Свой Остров он считал прямым шансом создать рай на земле. А Иисуса Христа – одним из первых посвященных, ничем, в сущности, не отличавшимся от Себастьяна и сотворившим простую, «невинную» ложь о божьем замысле и общем спасении, чтобы вымостить себе дорогу во внешнем мире и занять то место, которое его слуги могли осмыслить без труда, наблюдая воду, превращенную в вино, и покойников, встававших из могил. Словом, Себастьян никак не сошелся бы во взглядах с темным учением. Парадокс стал непреодолим в тот момент, когда из недр истории, из вечной зимы, из чрева благословенного кошмара Себастьян призвал Михаэля. Скука замучила его, после того, как его в последний раз пытались сжечь, он жил с двумя учениками в сердце мертвого леса, и потребность в пище для ума и новых сражениях победила в нем неизменное отвращение к жизнерадостной легкомысленности Себастьяна. Тем не менее, при попытке привлечь его к своим трудам, Себастьян столкнулся с ожесточенным противостоянием. Земля треснула между ними, и ненависть Михаэля вошла глубоко в почву Острова. Теперь на том месте водохранилище, а в тот момент жестокое землетрясение пронеслось по горячей земле, и волны с четырех сторон ударили о берег. Больше уединения Михаэля Себастьян не нарушал, но совет, видевший в Михаэле пророка и учителя, немедленно изменил свои планы. Мы перебрались на остров, оставив пустые дома и смутные воспоминания о ночном ужасе, который мы так усердно и кропотливо стремились призвать. Здесь, наши возможности были почти безграничны. В свое время, на Острове обнаружилось местное население. Себастьян поработил его в первые три дня, начав с общей чаши, поднятой с вождем, и закончив сладким выдохом в пламя общего костра. Сперва, их тела сковала лихорадка. Затем, их разум был зажат в тиски. Большую их часть Себастьян сплавив воедино, превратив их сознание в большой котел, и все, что в этом котле отныне варилось, было послушно его внимательной умелой руке. Прочих он оставил для дороги кошмара. Себастьян верил, что «должны расцвести все цветы». Моя бабушка, получив от него приглашение, как я слышал, ответила: - Там, где они пройдут, не останется ни сада, ничего, кроме выжженной земли. Она, как ни трудно догадаться, к семье не присоединилась. Надо сказать, мы были совершенно не готовы к тому, что у нас появятся рабы. Наша работа длилась днями напролет. Наша фантазия оскудевала. Помню, как перестал мыть руки. В тот момент кровь для меня утратила цвет и запах, я мог повесить мужа на глазах у жены на его собственных кишках – и доесть грушу, оставленную на блюде. Мы гнали их через пустоши. Мы позволяли им поверить, что они спаслись. Мы тащили их на удавке через колючий кустарник. Зашивали им глаза и разрывали рты. Мы выдергивали ногти, мы крали их голос и замедляли бег их крови, мы ложились в постель, набитую холодными куклами, мы ломали им кости и заставляли их драться в грязи. На пути познания, нет выше чести, чем оставить свой отпечаток – в мире, созданном белым богом. Отпечаток кошмара посреди бытия. Иногда, среди тех, кто выбирается на поверхность и несет живым свой бесплотный вопль, и вижу кошмары, что создал сам. Мое раскаянье не залечит их раны, не упокоит их души – и никого из них не воскресит. В дни, когда мы не трудились вместе с нашими родителями, Михаэль согласился учить нас. Тут следовало отметить важное: в настоящие ученики он готов был взять немногих. Ученик должен был служить Михаэлю тридцать лет, в награду за его мудрость, и его приказы исполнять безропотно. Двое – Тони и Рихард – уже заняли место за его плечами, во внешнем мире. Я усвоил быстро: мне на не что было надеяться – и нечего опасаться. В нашу первую встречу, Михаэль постановил, что во мне нет таланта. Я был пуст, а значит я был свободен. Большую часть времени, в которое Нико и Корнелия прилежно учились, я проводил, усыпив Ричи Димео – и слушая МТV в его снах. Кроме посвященных на Остров Себастьян призвал два сорта смертных: прислугу (поваров, земледельцев, портных, даже архитектора, словом, людей, преуспевших в знаниях, которые мы считали несущественными, но без которых нам было не обойтись) и тех, чье отчаянье достигло его слуха. Тут выбора Себастьяна не понимал никто, но нашего мнения он не спрашивал. Ричи погиб в 1992ом году, его семью расстреляли в домике у озера, неподалеку от Нью-Йорка. Ричи упал в воду. По воле Себастьяна, только он достиг Острова. И с собой он принес дивную музыкальную шкатулку, которую я никак не мог выпустить из рук. Было лишь одно занятие, в котором я мог потягаться с другими, на взыскательный вкус Михаэля. По утрам раз в неделю, мы играли в прятки. Михаэль смотрел глазами кошмара. Мы разбегались по лесу и ближайшим домам. Фокус был в том, чтобы унять стук наших сердец. Заморозить течение наших мыслей. И не оставлять в кошмаре следов, чтобы скрыться от его всевидящих глаз. Я умел прятаться, как никто. Помню день, когда я забрался в амбар за маковым полем. Я оставил свое тело на подушке из душистого сена. Замер, не оставляя в кошмаре ни ряби, ни тени. И тогда я услышал шаги за спиной. Михаэль с нами не церемонился: о том, что тебя обнаружили, ты узнавал уже в петле, пока тебя безжалостно и стремительно волокли к руке господина. Нет, это был не он. Я обернулся. И увидел Брайана. А что куда страннее, Брайан увидел меня. Я сидел на корточках – я, бесплотный, я, не дышащий, не отдающий тепла, не существующий в мире людей, где он ходил беспечно и легко, - а он взглянул на меня сверху вниз, слегка наклонив голову к плечу. И он мне улыбнулся. Как будто никогда не видел ничего забавней. Ничего любопытней. Я медленно поднялся – и шагнул в сторону, уверенный, что мне показалось, что он смотрит мимо меня, на мышь или, может, упавшую ленту. Но он не сводил с меня глаз. Потом он шагнул в сторону, повторяя мое движение. Я сделал еще шаг. Он повторил, дразня меня за мою осторожную медлительность. Тогда я бросился бежать. Он побежал за мной. Для меня, краски потускнели, я был у мира глубоко под кожей, я был там, откуда льется кровь и где правит безымянный ужас, но в ту минуту мне казалось, я могу почувствовать тепло солнечных лучей и мягкий шелест макового поля. Он почти догнал меня. Я схитрил, бросившись ему под ноги. Он сбил меня с ног. И – пусть издалека – я почувствовал вес его тела. Запах его волос. Человеку не дано ходить в кошмаре, это знание приходит с опытом и болью, но Брайан стоял двумя ногами – в двух мирах. И он остался на месте, когда на моей шее сомкнулась петля. Меня из его рук вырвало мгновенно. Мы вскоре встретились в городе. Его отец построил большую часть домов колонистов на острове, чашу жертвоприношения на обрыве и водонапорную башню. В 1962, он сидел рядом со своим сыном, вытирал слюну с полупережеванным пюри из брокколи с его губ, чувствовал запах его дерьма и собственных слез, и в то время он с радостью вырезал бы сердце из груди, лишь бы Брайан снова стал собой. Три месяца, как ему раскроило череп в аварии, после того, как он угнал отцовскую машину. Себастьян его услышал. Себастьян позвал его с собой. Вся его семья переехала на Остров: его родители, Сэл, его старшая сестра, Питер, его старший брат, Кимберли, Джозеф и Саймон. В те дни никто из нас не знал, что наше время утекает, и вскоре половина тех, кого мы знаем, исчезнет без следа. Я творил песни и чужой разум был в моих руках, как тесто в руках умелой кухарки. Я вел желание, как штурман корабли. Я плел бесконечные цепочки мыслей и надежд, как девушки заплетают косы. Я знал, как приказать ночи и как постелить постель из теней и сумрака, как обратить кровь в патоку, как расколоть чужое лицо на сотню осколков, как украсть покой и как вырезать печаль. Но я ничего не знал о первой любви, и она заняла меня целиком. Брайан был самым большим моим секретом. Летнее вино, бесстрашие пустой прихоти, спелая вишня и его поцелуи, и мы поднялись в воздух, как на старом дереве сплелись наши, а его пальцы были в моих волосах. Все то время, что я не был рядом с ним, я искал, как надежней укрыть нас – так, чтобы ни в кошмаре, ни наяву, ни одна живая душа не смогла его забрать. Я не знал, что пришло время Максу назвать имя того, кто погасит солнце. Не знал, какую цену требовала тьма, чтобы удержать сосуд не расколотым и дать Максу шанс спуститься в чертоги ада. Я не знал, что Михаэль отказался отдавать своего новорожденного сына, чтобы услышать завет. Мы ели хлеб и мед, и я слизывал его с чужой руки, Брайан жалел, что на Острове нет сигарет, и объяснял мне, каково их курить, волны пенились и лизали нам пятки, песок был сырым, но солнце согрело его, так, словно берег был полит теплыми слезами, золотые волосы Брайана пахли морем, и медом, и его потом, и я старался запомнить этот запах, чтобы, когда Брайана не будет рядом, погрузиться в него целиком. Я опоздал к Солнцестоянию на полтора часа, вот как я был беспечен. Я не знал, что я буду врать. Не знал, где Кристин. Мне сказали, что меня ищет моя мать. Я глотнут из бокала, который она втолкнула мне в руки, но не успел бы допить до конца, даже если бы хотел. В тот день, на черной печати, в кругу тех, с кем я рос, я был единственным, на кого не легла сеть дурмана. И когда пришло время занести ножи, я схватил Нико за руку, просто потому, что он ближе всех был ко мне. А потом мы побежали.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.