ID работы: 14074878

Prima la musica e poi le parole

Джен
R
В процессе
4
автор
Размер:
планируется Макси, написано 9 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
4 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1. Die Entführung aus dem Serail

Настройки текста
Чаще всего люди не осознают, в какой момент их жизнь изменяется окончательно и бесповоротно. Как лягушки в котле над огнём, они замечают кипяток вокруг себя лишь в тот момент, когда выпрыгивать уже поздно. В моей судьбе было предостаточно окончательных и бесповоротных изменений, поэтому я знаю, о чём говорю. Тем не менее, в то утро, о котором сейчас пойдёт речь, я не был лягушкой в кипятке. Я совершенно ясно осознавал, что ничего больше не будет так, как раньше. А ещё – что дни мои, вероятно, закончатся в сумасшедшем доме. Стояла весна 1782 года, ясная, яркая и холодная. Как обычно, я проснулся на рассвете и отправился на прогулку. Вернулся домой к завтраку. Провёл около часу в компании существ, дороже которых для меня не было никого в целом мире – троих моих маленьких дочек и жены. Я запомню этот час, спокойный, сладостный в своей предсказуемости и обыденности. Потому что это был последний спокойный час в моей жизни. – Ты ведёшь сегодня уроки? – Спросила Терезия, когда мы заканчивали пить кофе. – Да, но всего один, – отозвался я. – Катарина хотела показать мне что-то из новой оперы и спросить, хорошо ли выходит персонаж. Моя жена, ангел, заменявший мне всё солнце Италии, улыбнулась. – Значит, вернёшься пораньше? – Если больше никому не понадоблюсь. – Ты очень понадобишься мне, – заверила Терезия. – Приходи скорее. Вот уже семь лет мы с Терезией делили все радости и трудности супружества, а я до сих пор словно поверить не мог своему счастью. Я любил смотреть на неё. Я любил прикасаться к ней. Мне нравилось её выражение лица, когда она задумывалась, удивлялась, радовалась, когда я говорил ей, какая она красивая и как сильно я её люблю. Мне нравилось слушать её разумные рассуждения, её смех, её ласковый шёпот. Я любил её. И хотя мне бывало сложно признать, что я заслуживаю взаимности, ей удавалось показать, как сильно она любит меня. Всё ещё с дурацкой счастливой улыбкой на лице, с лёгким головокружением от прощальных поцелуев Терезии, я отправился на работу. Правда, почти сразу остановился посреди улицы – обнаружил в кармане сюрприз от старшей дочери, Йозефы. Как я и сказал, дочерей у нас с Терезией было трое, и одна из них уже подросла достаточно, чтобы свободно передвигаться по дому и шалить. К счастью, я был её стратегическим союзником по вопросам сладостей, поэтому сюрпризы от неё были обычно приятные. Йозефа довольно регулярно подсовывала мне конфеты, цукаты, орехи и прочую снедь, любовь к которой в семье разделяли только мы с ней. Пока что мне ещё ни разу не удалось отследить момент, в который она это делает. Вот и сейчас у меня в кармане волшебным образом обнаружился кулёк с засахаренными вишнями. Что же, даже взрослым людям, работающим на серьёзной должности при дворе, не запрещено чувствовать себя любимыми и радоваться этому. Поэтому я сунул одну вишню в рот и продолжил путь на свою серьёзную работу в ещё более приподнятом настроении. Я собирался, как обычно, свернуть со Шпигельгассе на Планкенгассе. Намерение во всех отношениях тривиальное, действие, проделанное мною множество раз и не нуждающееся в дополнительных осмыслениях. Поэтому я, скажем так, удивился, когда у меня это не получилось. Планкенгассе не было на том месте, на котором я привык её видеть. Стоило мне завернуть за угол, как меня окутало облако тумана, тёплого, ароматного и совершенно непроглядного. Не разобрав, дым это или пар, я вскинул руку к лицу, заслоняя глаза. Но меня никто не атаковал. Напротив, теперь из тумана проступили очертания Планкенгассе. Облако сдавало позиции, выпуская из своих клубящихся недр знакомые дома и вывески. Оно удалялось со скоростью человека, идущего неторопливым шагом. Я растерянно смотрел на наваждение, преспокойно утекающее себе вдаль по улице, ровно тем же маршрутом, каким собирался пройти и ваш покорный слуга. Добрых семь лет я жил здесь, почти каждый день ходил по этим улицам, но никогда не видел, чтобы по тем же улицам гуляли облака тумана. Можно было, конечно, списать это на какую-нибудь природную аномалию. Но в этот момент оказалось, что туман не такой уж непроглядный, и мне стало совсем уж нехорошо. Потому что все эти яркие флажки и фонарики никак не могли быть там, где я их видел. Не говоря уже, наконец, о гроздьях бугенвиллеи, свисающих с разноцветных, растрескавшихся под солнцем стен. Даже если бы у нас она росла, ей абсолютно нечего было там делать сейчас. У меня было полное ощущение, что Вена где-то порвала свой императорский камзол и наспех залатала дыру заплаткой из узорчатой парчи с турецкого базара. – Доброго вам утречка! – Раздался приветливый голос прямо у меня над ухом. Успешно подавив желание подпрыгнуть от неожиданности, я повернулся к хозяину пекарни, у дверей которой всё это время стоял. – И вам, – ответил я, постаравшись выразить такую же приветливость. – Странная погодка сегодня, не находите? – И кивнул в сторону фата морганы. Пекарь удивлённо проследил за моим взглядом, и я понял, что мои худшие предчувствия оправдались. Эту роскошную дыру в реальности видел только я. – Весна как весна, – протянул пекарь. Снисходительно улыбнулся мне: – Неужто всё не привыкнете к нашим местам? Я отреагировал невнятной, но выразительной мешаниной из французского и итальянского, как и всегда, когда мне нужно было избежать неловкости и дать собеседнику возможность самому придумать ответ. Эта тактика ещё ни разу меня не подводила. Вот и сейчас пекарь с умным видом кивнул, хотя я сам бы не воспроизвёл ни сказанной фразы, ни примерного её смысла. – Возьмёте что-нибудь перекусить? – Предложил он. Вообще-то надо было соглашаться. Взять свежих рогаликов, ещё немного поболтать с пекарем. Опоздать на репетицию, зато выкинуть наваждение из головы и к вечеру забыть о нём. Видит Бог, люди, которым приходится столько работать и в работу которых входит фантазирование и выдумывание, иногда начинают видеть странные вещи. Но я, безумнейшая из лягушек, ответил пекарю, что моя дочь уже снабдила меня провиантом, поделился с ним засахаренными вишнями и устремился вслед за своим чаном с кипятком, будучи твёрдо намеренным в этот самый кипяток прыгнуть. Что же. Я мог бы объяснить себе подобное безрассудство тем, что некоторые иллюзии довольно легко рассеиваются. Скажем, если вы увидели за дверцей шкафа злого карлика, имеет смысл немедленно подойти ближе, и тогда окажется, что это складки одежды сложились в уродливое лицо. Но, пожалуй, самой большой проблемой было то, что я очень хотел застать свою иллюзию в том виде, в котором она мне явилась. Туман не был ни сухим, ни влажным. Он вообще никак не ощущался. Он то сгущался, то рассеивался, открывая новые и новые подробности вида, который был и похож на Вену, и не похож. Мощёная улица разбежалась во все стороны причудливо изгибающимися переулками между разноцветными домами. Кое-где между ними виднелись садики с зарослями роз и шиповника. Ветерок кружил лепестки и опавшие соцветия бугенвиллеи. Утренние запахи дыма и свежей выпечки сменились ароматами пряностей. Корица, кардамон, чёрный перец, гвоздика, имбирь… и что-то ещё, смутно напоминающее о восточных базарах. Несмотря на то, что турецкие базары в Вене действительно были, хоть и не в этом районе, мои попытки как-то объяснить происходящее пришли не к базарам, а к странному состоянию грёзы наяву, в которое впадал каждый, кто играет музыку. Вот только сейчас я ничего не играл и не сочинял. Я шёл как во сне, то спускаясь по одной раскрашенной лестнице, то поднимаясь по другой. Не могу сказать, будто я так уж легко принял тот факт, что схожу с ума, но минуты через две иллюзия перестала шокировать. Она разворачивалась передо мной во всём своём фантасмагорическом великолепии, а я просто наблюдал за ней. Две вещи, однако, снова сделали несоответствие реальностей невыносимым. Вишня, которую я продолжал поедать, машинально, просто ради ощущения связи с последними эпизодами нормальности, предательски изменила вкус и текстуру. Мало того, что она приобрела вязкость рахат-лукума – она ещё и приобрела вкус рахат-лукума, причём не вишнёвого, а розового. Но не успел я отреагировать на это, как моему бедному сознанию был нанесён последний удар. Улица упиралась в испанский галеон. Понимаете, у меня была репутация. Я не был известен, как человек, способный встать посреди города и заорать. Я не думал о себе, как о человеке, способном встать посреди города и заорать. Но почему я не заорал в тот момент – мне непонятно до сих пор. Я беспомощно оглядывался, пытаясь придумать, каким образом буду обходить этот чёртов галеон. В этот-то момент я и заметил коллегу, который сидел на ярко-жёлтой ступеньке очередной лестницы и что-то увлечённо выцарапывал на бирюзовой стене. Как ни странно, пока что это было самое нормальное, что я увидел, пока находился в пространстве иллюзии. Не то чтобы все придворные музыканты были склонны портить стены, но конкретно вот этот вытворял ещё и не такое. Справедливости ради надо сказать, что лично я ничего такого за ним не замечал, но мы довольно редко пересекались. Возможно, я был предвзят из-за множества слухов, которые окружали эту одиозную личность. Как бы то ни было, я почти обрадовался, увидев, как Вольфганг Амадеус Моцарт ковыряет чью-то стену кусочком мела. Это означало, что хоть какая-то часть мира всё ещё остаётся на своём месте. И хотя конкретно здесь не могло быть никакой лестницы и никакой бирюзовой стены, это ничуть не помешало моему коллеге сидеть на этой самой лестнице и осквернять эту самую стену. Это тоже внушало надежду. Если он мог как-то взаимодействовать с этим пространством, значит, вероятно, мог и я. Стараясь не смотреть никуда, кроме как на моего коллегу-вандала, я приблизился. Мне пришлось повторить приветствие дважды. Полагаю, не родился ещё такой человек, который предпочёл бы разговору с начальством любое другое занятие. Зато мне удалось рассмотреть, что он там выцарапывал. К моему вящему удивлению, это не были неприличные рисунки или неприличные слова, как можно было бы ожидать. Мой коллега усердно покрывал стену нотами. Я успел прочитать буквально четыре такта, услышать нежный грустный мотив, и в этот момент коллега наконец соизволил отвлечься. – Господи, маэстро Сальери, вы ко всем так подкрадываетесь? Он встал со ступеньки, невозмутимо спрятал мел в карман, однако я заметил, что он как бы невзначай загородил свою писанину. – Прошу прощения, – ответил я. – Впредь буду носить бубенчик и сообщать о своём приближении предупредительными выстрелами. – Не стоит, – великодушно махнул рукой мой коллега. – Это будет всех отвлекать от интриг. – Разве это плохо? – Конечно! Пока все заняты интригами, я могу полностью посвятить своё время и внимание музыке. Собственно, больше мне ничего и не нужно, чтобы преуспеть, так что могу вас только поблагодарить. – И он адресовал мне ослепительнейшую улыбку. Насколько мне было известно, маэстро Моцарт практически всем отвечал шутками и колкостями. Однако эта реплика заставила меня усомниться в том, что он ничего не имеет против меня лично. Восемь лет назад, когда мой бедный учитель отдал душу Богу, маэстро Моцарт вместе со своим отцом примчались в Вену, рассчитывая получить некоторые должности и оклады. Не знаю, можно ли удивляться или возмущаться тому, что семнадцатилетнего мальчишку не назначили капельмейстером. Нельзя претендовать на такую позицию, имея лишь репутацию вундеркинда за душой. Год назад Его Величество искал учителя музыки для принцессы Вюртембергской, и снова я невольно оказался более удачливым соперником Моцарта. Всё это иногда наводило на мысль, что коллега меня недолюбливает. Возможно, это огорчало бы меня сильнее, общайся мы чаще. Хоть я и не свёл ни с кем близкой дружбы, зато поддерживал уважительные отношения со всеми, с кем работал. А так – я не имел ни возможности, ни особого желания как-то повлиять на ситуацию, если Моцарт и правда питал ко мне неприязнь. – Очень жду вашей премьеры, – сказал я, решив проигнорировать колкость. – Могу я заглянуть на репетицию как-нибудь? Я думал, что таким образом проявлю вежливость и доброжелательность. Проблема в том, что придворного капельмейстера не очень-то выставишь вон со своей репетиции. Таким образом, мой вопрос, не предполагающий отрицательного ответа, разозлил Моцарта ещё больше. – В любое время, – заверил он. – Надо же и придворному капельмейстеру хоть иногда слышать хорошую музыку. Не знаю, сколько зубов на этот раз открыла его улыбка, но явно больше, чем тридцать два. К несчастью, нам обоим было нужно в театр, что обрекало нас на бесконечно долгие пять минут в компании друг друга. Я уже не мог позволить себе задерживаться, а Моцарт из окаянного упрямства не стал бы выбирать более длинную дорогу. Хорошо ещё, что фата моргана бесследно растаяла, оставив после себя старую добрую Вену. Видимо, неприятные разговоры с коллегами не способствовали грёзам наяву. Мы шли, не обмениваясь больше ни словом. Иногда я ловил на себе взгляд Моцарта, в котором читалось холодное любопытство. Впрочем, я тоже впервые видел его на протяжении такого долгого времени, да ещё и при дневном свете, поэтому, в свою очередь, пытался составить представление, с кем имею дело. Скажем так, есть два вида людей, которых сравнивают с птицами. В первом случае имеется в виду лёгкость движений, хрупкость телосложения, возвышенность облика и нежность черт. Во втором случае имеются в виду люди, действительно похожие на птиц. И если бы природе вздумалось придать человеку очертания птицы, у такого человека был бы нелепо огромный заострённый нос, глаза навыкате и тонкие ножки, которые не выглядят приспособленными для длительных путешествий по бренной нашей земле. Одним словом, мой блистательный коллега Вольфганг Амадей Моцарт никак не мог избежать сравнений с птицами. Сделав этот вывод, я почти перестал злиться, мысленно вернувшись к утренней иллюзии. Можно было, конечно, пойти домой тем же путём, найти ноты на стене, попытаться понять, что из всего увиденного было правдой. Теперь я по-настоящему жалел, что не могу спросить моего коллегу, на каком доме он оставил нотную строку. Мне совершенно не хотелось слушать очередную колкость в ответ. Добравшись до театра, мы пробормотали друг другу невнятно-вежливые прощания. Моцарт первым повернулся ко мне спиной, спеша убраться прочь с глаз моих. Я подождал, пока он не отойдёт на несколько шагов, затем окликнул его: – Герр Моцарт? Он неохотно обернулся. Круглые светлые глаза казались двумя льдинками. – Вы сегодня случайно не видели испанский галеон? Я нарочно задал самый странный вопрос, какой только успел придумать. Теперь, если Моцарт и захочет ответить какой-нибудь гадостью, ему тоже придётся хорошенько над ней поразмыслить. Мой коллега, однако, не торопился с изысканными оскорблениями. Он ответил, неожиданно спокойно, без тени насмешки: – Нет. Не видел. – Тогда извините за беспокойство. Слегка кивнув ему, я сам повернулся спиной, собираясь отправиться в своей кабинет. И почти не удивился, когда уже Моцарт окликнул меня: – Маэстро Сальери? Когда я обернулся, он улыбался, еле заметно на этот раз, зато это была настоящая улыбка, а не демонстрация зубов. – Это не галеон, а каравелла. У меня подпрыгнуло сердце. – Нет, – возразил я. – Разве бывают каравеллы с такой квадратной кормой? А два ряда пушек? Моцарт слегка склонил голову к плечу. Он снова смотрел на меня с любопытством, но у меня больше не было ощущения, что он выискивает уязвимые места, чтобы вцепиться в них, стоит ослабить бдительность. – Вы и в кораблях разбираетесь, маэстро? – Это любой венецианец знает, – пожал плечами я. – Когда живёшь у моря, такие вещи становятся известны как бы сами собой. – Вот как. Нельзя сказать, чтобы теперь во взгляде Моцарта ощущалась большая ко мне симпатия, но какая-то искорка, скорее весёлая, чем злая, всё-таки зажглась. Как будто в снежный фонарик поставили свечу. – Я всё-таки хочу, чтобы это была каравелла, – продолжил он. – Тогда, выходит, она должна быть легче и острее, верно? – Да, скорее треугольная, чем квадратная. – Ну, это-то понятно, – усмехнулся Моцарт. – Спасибо. И был таков. Буквально в один момент стоял передо мной, а в следующий – испарился, как моё утреннее наваждение. Если бы не шорох быстро удаляющихся шагов, я бы подумал, что и эта встреча мне пригрезилась. В кабинете я первым делом достал из кармана вишню, высыпал в блюдце и придирчиво осмотрел. Каждая ягодка выглядела совершенно нормально, ничто не указывало на то, что среди них затесался случайный кусочек рахат-лукума. – Чёрт знает что, – вслух пробормотал я. – Я ещё ничего не спела, а вы уже ругаетесь? Нежное сопрано лучшей певицы Бургтеатра вывело меня из мистических размышлений – будто в душной палатке ярмарочного предсказателя подняли полог, впустив апрельское утро и птичью трель. Катарина Кавальери, составив великолепную карьеру в опере, продолжала исправно брать у меня уроки вокала. Я помнил её нескладным подростком с огнём в глазах, а она меня – растерянным молодым человеком, бледным от ответственности и твёрдо намеренным всё сделать правильно. Мы многое прошли вместе и многому научились за это время. Сейчас нескладный подросток вырос в примадонну. Огня в глазах у неё всё ещё было предостаточно, но сейчас это пламя горело спокойно и с достоинством, как камин в британском замке. Никто в целом мире не был способен поразить Катарину Кавальери силой своего авторитета. Вот и меня, своего бедного старого учителя, она не стеснялась осыпать своими шутками. – Дорогая Катарина, – проникновенно начал я, – разве я когда-нибудь ругаюсь? – Ругаетесь! – С энтузиазмом подтвердила Катарина. – Помните, вам пришлось сочинять зингшпиль на немецком? Вы тогда ещё как ругались! Одним из наших величайших совместных испытаний стал зингшпиль “Трубочист”, который Его Величество поручил мне написать, чтобы возродить немецкую оперу. Скажем так, я не считал, что возрождением немецкой оперы должны заниматься венецианцы, особенно же – венецианцы, настолько скверно владеющие немецким языком, как я. Катарина тогда со смеху покатывалась, слушая мои замечания по поводу интервалов и цезур, на которые приходились совершенно неудобоваримые слоги и сочетания звуков. – Полно, полно, – проворчал я. – Вы мне до моих седин это будете припоминать? Плутовка прижала ладошку ко рту, изображая смущение. – Вовсе нет, “Трубочиста” я вам могу припомнить разве что с глубочайшей благодарностью. Просто сегодня я вам как раз принесла зингшпиль, вот и подумала – неужели маэстро уже знает и заранее пришёл в ярость? Я только вздохнул. Не рассказывать же ей, что учитель, помощью которого она пользовалась столько лет, нынче утром окончательно сошёл с ума. – Давайте распеваться, – предложил я. – А потом будете приводить меня в ярость своими зингшпилями. Катарина с удовольствием продемонстрировала мне все четыре свои великолепные октавы. Затем поставила на пюпитр ноты. Боже мой, могло ли это быть так? Могло ли это по-другому? – Маэстро Сальери? – В голосе Катарины звучала тревога. – Всё в порядке? Хотите, я открою окно? Я смог только лишь кивнуть. Четыре такта, нацарапанные мелом на бирюзовой стене, ещё не улетучились из моей памяти. И именно их я видел сейчас в партитуре зингшпиля, которую принесла Катарина. Моя ученица, торопливо распахнув створки, вернулась к клавесину, продолжая глядеть на меня с искренним беспокойством. – Слишком уж обо мне тут заботятся. – Я попытался улыбнуться ей. – Слуги вечно протапливают мой кабинет так, что весна наступала бы на месяц раньше, держи я окна открытыми. А ведь зима в Венеции холоднее, чем здесь! – Венеция, Италия… разве кому-то есть дело до таких отличий? – Живо откликнулась Катарина. – Дело ведь не в том, как страна выглядит, а в том, как её представляют себе в других местах. Бывают фразы совершенно обычные, сказанные собеседником лишь ради того, чтобы заполнить паузу. Некоторые из них почему-то отдаются в вашем сердце колокольным звоном, и лишь многое время спустя вы понимаете их подлинный смысл. Я играл вступление, бросая подозрительные взгляды на вишню в блюдце. В любой момент я ждал, что она изменит цвет и форму, а из окна станут видны мачты испанского галеона. Или всё-таки каравеллы? Боже мой. Катарина пела арию, легко и точно выводя каждую ноту. Её интонация была безупречна. У неё не было никаких проблем ни с фразировкой, ни с дыханием. Она не была склонна к неуместному форсированию и прикрыванию недостатков фиоритурами. Вишня невинно краснела засахаренными бочками. В окно дул весенний ветерок. Я убрал руки с клавиатуры прямо посреди речитатива. Катарина недоуменно нахмурилась. – Так и знала, что я всё делаю неправильно, – удручённо сказала она. – Нет-нет, – поспешил возразить я. – Всё очень хорошо. Но… могли бы вы, пожалуйста, изменить акценты вот здесь, – я указал соответствующую фразу, – и вот здесь? Катарина вгляделась в указанные места. – Если у вас получится, – продолжал я, – представьте… – И сам себя оборвал: – Хотя нет, эти указания вам даст композитор. – Если бы я хотела указаний от маэстро Моцарта, – упрямо возразила Катарина, – то я его бы и спросила. А я хочу знать, что в этой арии видите вы. Сложно сказать, что я почувствовал, осознав, что не выдумал выцарапанной на стене музыки. – Прошу вас, – начал я, стараясь звучать спокойно и уверенно, – помните, что поёте в гармоническом миноре. Попробуйте выразить всю грусть и таинственность арии, но не через акценты на соответствующих функциях, а через их предвосхищение. Вы… гостья в этом гармоническом миноре. Пленница. Катарина смотрела на меня с удивлением. – Вам понятно, о чём я говорю? – Вы ведь ещё не видели либретто? – С недоверием спросила Катарина. Я видел саму оперу, едва не брякнул я, пока она плыла по городу сквозь утренний туман. Разумеется, вслух я ничего такого не сказал. Не знаю, чего я ожидал, когда Катарина начала арию с самого начала, с указанными акцентами. Что вишня в блюдце превратится в рахат-лукум, подобно тому, как вино и хлеб превращаются в Тело и Кровь Христовы. Что ветер потеплеет и принесёт ароматы пряностей. Честное слово, я не знаю, чего ожидал. В любом случае, ничего из этого не произошло. Ария начала звучать более живо, только и всего. Мы с Катариной, более или менее удовлетворённые результатами, прогнали её ещё пару раз. Потом моя примадонна посвятила меня в настроения труппы по поводу предстоящей премьеры. Я слушал вполуха, зная, что она считает своей святой обязанностью держать меня в курсе. Боюсь, я не всегда мог назвать себя благодарным слушателем, когда речь заходила о таких вещах. – Боже мой, – вдруг сказала Катарина, прервавшись на полуслове и снова подходя к окну. – Что это? Я присмотрелся к ярко-розовому бутону, лежащему у неё на ладони. – Бугенвиллея, – констатировал я с такой интонацией, с какой врачи провозглашают худшие диагнозы.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.