ID работы: 14207712

II. Подарочек

Гет
NC-17
Завершён
38
Пэйринг и персонажи:
Размер:
18 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
38 Нравится 15 Отзывы 8 В сборник Скачать

новогоднее с тарантиновскими

Настройки текста
Примечания:
ㅤ ㅤ ㅤ       Воздух пропитался струящимся из горячего душа теплым паром, заполнившим всё пространство своею нежной влагой. Мари, смыкая усталые после долгого дня глаза, погружалась в эту бархатистую пелену, ощущая, как каждая капля горячей воды ласкает ее, мягкая пенка смывает усталость, и потоки воды обволакивают кожу, от кипятка раскрасневшуюся, каждую клеточку тела топят в блаженном расслаблении и уводят все думы далеко-далеко, оставляя только свой приятный жар.       Все мысли растворялись в тихом уединении. Вода их смывала, позволяла забыть о внешнем мире, об усталости. Только она, изолированная от тревог, и влажное тепло — и блаженство, и терапия.       Вылезла из ванны, промокнула теплым махровым полотенцем волосы и в него укуталась. Обтерев распаренное тело, набросила на себя черный шелковый халат в пол. Прохладный флёр мягко нежил нагую кожу. Мари крутилась игриво перед зеркалом, восхищаясь своим отражением, находя наслаждение в этих минутах с собой. Да, роскошная вещь… И так она в нём себя и чувствовала — роскошно. Изящно, женственно: по стройным изгибам струились черные потоки ткани, и каждая складка халата, поблескивая на свету, подчеркивала нужные формы.       Вышла из ванной. С волос по шее стекали непросушенные капли, холодили; всё тело покрылось мурашками от такого контраста: после кипяточного душа в комнате было слишком холодно. Мари включила масляный обогреватель и подошла к окну, всматриваясь вдаль. Крошечные хлопья снега были хорошо заметны на фоне черной во мраке ночи хвои, падали на деревья, рассыпались по мокрой земле. В охваченной ужасом казней Йокогаме наступала праздничная пора — время радости и веселья.       Да, радости и веселья хотелось всем, и ей в том числе, и на сердце томилась теперь грусть. Фёдор допоздна работал, приходил только ночевать, и пусть вечера без него унылыми и тусклыми не были — Мари не нуждалась в ком-то рядом только лишь для утоления пустого одиночества и умела занимать себя и сама — но печаль всё равно догоняла моментами. Мужчина ее сразу оповестил о том, что отпразднуют они только Рождество Христово по православной дате, игнорируя Новый год и, само собой, Рождество иноверное. Откупился как будто одним чопорным «обозначь мне, что хотела бы получить в подарок» и честно сообщил, что ему праздновать некогда, но если она хочет, то всё организуют.       Мари задумалась о том, как было бы замечательно провести эти дни вместе, но реальность проливала на ее душу тяжелые тени. Отмечать без него было глупой и ненужной затеей: всё-таки, как бы хорошо не было наедине с собой, чудесный миг хотелось разделить и с близким.       За спиной что-то резко шелохнулось. Мари, вздрогнув, отвернулась от окна, и взгляд ее упал на стол, где появился теперь бархатный ювелирный футлярчик, украшенный золотыми узорами. Только что его здесь не было. Ну что за шалости.       Под коробочкой лежала игральная карта — черный джокер, злое и хитрое лицо которого было фломастером исправлено на милую улыбку, а в руках его — дорисованная табличка с надписью «с Новым годиком».       Мари скривилась. Даже открывать коробку не стала. Взяла с собой, обула тапки и сердито хлопнула дверью, выходя из своего номера. Дошла до знакомой двери, толкнула ее, и та легко поддалась.       — О! Стучать научись! Тебе чего?       Гоголь, удивленный настолько быстрым ответным визитом, откашлялся, подавившись какой-то едой. Улыбнулся, но вдруг понял, что перепутал эмоцию, и в миг скривил губы, выказывая должное возмущение такой же возмущенной гостье.       — Что за фокусы? Мне это не нужно. — Мари со стуком поставила бархатную коробочку на стол и замерла в ожидании объяснений. А затем побрела обратно к выходу, не понимая, зачем и каких комментариев хочет от него услышать.       Николай не ответил ничего, только сощурился, вдалеке пытаясь высмотреть объект ее претензий, хоть и понял, о чем речь ведётся. Сидел, нет, восседал гордо на креслице в любимом леопардовом халате, завязки которого как-то выбивались. Родной поясок — леопардовый — был уже сожжен в какую-то из их странных дискуссий, и вместо него теперь — какой-то белый шнурок. Дожевав что-то, произнес с интересом:       — Это что? А ну покажи-ка.       — Подойди и посмотри. Дурака из себя строишь. — Оглянулась в дверях.       — Падайди и пасматри-и-и. — Передразнил ее грубый голосок своим состроенным писклявым, отпил чаю из чашки и, не вставая с кресла, дотянулся до столика, взял с него коробочку, повертел в руках. Раскрыл, рассмотрел содержимое и наигранно ахнул: — Совсем что ли одурела! Не от меня это! Сдалась ты мне… — бросил грубо, а в голосе — еле заметная обида.       — Да? Это тоже не от тебя? — Мари достала из кармана халата карту-открытку с джокером и ткнула ею ему, на шутовские его глупости всерьез растрачивая аргументы. — Ну и ладно. Забери обратно себе и не трогай меня больше!       — Я? Да это ты от меня отцепись! Куда я твое это сунуть должен? Сама и носи. — Ворчливо отпарировал Николай, с громким хлопком закрыл футляр и елозил ногтями по приятному его бархату.       — Не буду.       — Ну и иди тогда, раз не будешь! — Вернул коробочку на стол со злым стуком. — Чего ты тут стоишь?! Не всё высказала?       Мари замолчала. Взгляд ее уже давно прилепился к его губам, а вернее к тому, как аппетитно он ими уплетал блины с красной икрой. Блинчиков она прежде не пробовала и жадно теперь разглядывала интересное яство, по виду отдаленно напоминающее знакомые излюбленные ею панкейки. А с икрой — так наверное вообще!.. М-м-м…       Гоголь, заметив наконец, остановился жевать, вытаращил на Мари свои смеющиеся с нее глаза и, по-дурацки улыбнувшись, рассматривал, как какого-то странного зверька.       — Голодная, Мари? — бросил то ли заботливо, то ли с похабным намеком — она действительно не разобралась. Стояла как вкопанная, отчего-то уж слишком смущенная таким вопросом, а глазами следила то за желанной закуской, то за Гоголем, изучая его странно-изменившееся к ней отношение. Раньше все соки из нее готов был выжать, а теперь потчевать собрался?       — Не голодная. — Ложь, конечно.       — Совсем-совсем? — Он с пущим аппетитом принялся жевать блин, на лице демонстративно выказывая просто высочайшее блаженство. Заметив, как она мнется, начал: — Так, ну переставай меня шугаться! Мы с тобой ведь сторговались тогда. Всё решили! Так почему не можем теперь просто посидеть, как раньше? Перекусить, расслабиться? Твой Фёдор, вижу, всё равно сейчас делами занят, раз слоняешься без дела, да так, что аж до меня добрела! Самой скучно, так нет, обязательно поупрямиться! Я же просто угостить хочу. Вижу, как слюнки текут. Прям как в старые добр…       Мари закатила глаза, и Николай, заметив, осекся и хихикнул, наблюдая, как она теперь растерянно моргает глазками и мечется между желанием и неуверенностью.       — Хочешь же.       Отказ он не принимал. Подорвался и жестом уступил ей свое мягкое кожаное кресло, а себе способностью притащил с небольшой выделенной под кладовую комнатки какую-то ободранную шаткую табуретку, поставил ее напротив Мари и, фыркнув, присел, чуть покачнувшись.       — Да ты добрейшая душа, оказывается, — проговорила улащенная Мари и, поудобнее раскинувшись на кресле, блаженно прикрыла глаза, вкушая желанный блинчик. — Изощренный у тебя только язык.       В слежке за тем, сколь жадно и аппетитно она ест этот распроклятый блин, словил себя на какой-то очень странной и уже становившейся чересчур навязчивой мысли. Так, нет-нет, ну это уже совсем неадекватно!       — Да, Мари, он по-всякому умеет! Изощрять. Показать? — лукаво ухмыльнулся и, порывшись в портале, достал оттуда почти полную бутылку крепкого ванильного ликера.       Она зло свела брови и метнула в него недовольный взгляд, умоляющий замолчать хоть на секунду. Гоголь протянул ей бутылку, давая отпить первой, и, предвосхищая ее вопрос, отметил:       — Нет рюмок. Вообще ничего нету!       — Неужели? А это что? — Мари намекающим, а после и требовательным взглядом указала на кружку, стоящую подле его руки.       — Да конечно! Это моя. Там чай мой вообще-то настаивается! Что мне его, вылить?!       Она ничего не ответила, вздернула брови в каком-то надменно-осуждающем взоре и забрала поданную ей бутылку. Отпила, скривилась: крепкий, гораздо крепче обычных столовых ликеров, но сладость быстро это перебивала и приятно теперь жгла горло, согревала, оставляя конфетное послевкусие.       Гоголь отпил следом, заел и поднес свой же надкусанный блин к губам Мари, любезно предлагая закусь, почти пихал его ей в рот, смеясь, а она брезгливо вертела головой, силясь избежать его дурных шалостей. Выхватила блинчик из вредных рук и ногой в отместку зарядила по его лодыжке.       А он такими брыканиями был, казалось, только доволен. Как же: с дерущейся ее ножки приспустилась ткань халата, едва-едва оголяя тонкую щиколотку. Взгляд его застыл, пристально устремился на узкую полосочку обнажившейся кожи, и каждая мысль убегала куда-то не в ту степь: а что же там выше? Хотелось туда, выше.       Заметила, как он смотрит, поправила халат, прикрывая ногу. Смерила Николая разоблачающим взглядом и в ответ получила невинную, ласковую улыбочку уголком губ. Как-то по-доброму и в шутку закатила глаза, отобрала у него бутылку и, ладонью вытерев после него горлышко, сделала несколько жадных глотков.       Так и сидели: распивали, уплетали блинчики и о чем-то без устали шутили. Мари слушала треск камина, издалека разглядывала то падающие в окне снежинки, то тусклый огонек, подрагивающий в топке от небольшого сквозняка; словила вдруг себя на мысли, что ей не хватало этого. Не хватало этих непринужденных глуповатых бесед, праздных посиделок, которые, на удивление, не давили на нее, а расслабляли, уводили дальше от жестокой действительности — мир вот-вот падет. Смотреть этой правде в глаза было неприятно и даже страшно. А страх — всегдашний теперь спутник — немедленно требовал утоления, и она утоляла, честно признавала: страшилась, а потому позволяла себе такое самоутешение в этой призрачной иллюзии безмятежности и убегала от ледяного мира.       В тепло.       — Ну, рассказывай. Отмечать как будешь? — поинтересовался, закидывая ногу на ногу.       — Не знаю. Не буду. Дел много.       — Да тебя не узнать. Какие у тебя там дела. Словами своего бойфренда говоришь, — захихикал, — что, не удосужился тебе суженый праздник устроить? Так давай я устрою.       Задумалась: а ведь Николай уже устраивал. Отмахнулась от этой мысли, проигнорировала и снова припала к горлышку бутылки, но он одернул ее:       — Подожди, ну подожди, а тост?! Так… — Прокашлялся и, запустив руку в созданный способностью портал, вытянул ту свою карту с разрисованным джокером. — Ты что, с обратной стороны не прочитала?! А я и смотрю — что-то не слишком злая! Так-так… — Гоголь сделал паузу, Мари отпила, передала бутылку ему, и он с выражением зачитал с открытки:

«В Новый год — чудес огромных, Сцен постельных вам — нескромных. Связей — легких и стабильных, Поступлений средств — обильных!»

      — Слушай, к-ха-а, ну всего вот этого я тебе искренне желаю! — откашлялся, морщась от того, что испил слишком большими глотками. — А вторая строчка — ну прямо про нас с тобой, скажи? Да и третья, знаешь…       Мари не успевала защищаться от его лукавых словесных нападок и придумывать остроумные ответы. Вздернула только брови, цокнув, закусила блином сладко-горький вкус алкоголя во рту и швырнула шуту в лицо какую-то лежащую на кресле мятую рубашку, которая через секунду прилетела обратно в нее. И сама рассмеялась.       Разговоры их глупые, бессмысленные, ни о чем. Перестали иметь тот холодок, тот яд, который прежде отравлял эти встречи: слишком странно, слишком расслабленно, больше не унижая друг друга. Может, и дружески даже: слово он, на удивление, держит, а значит можно и не гнушаться приятельством с ним. Они смеялись, кололи друг друга подшучиваниями, словно дуэлянты, тупящие свои пики глупыми шутками. Николай в этом озорном развлечении превращался, казалось, в игривого кота, пушащего Мари своей улыбкой и то обидными, то доброватыми насмешками.       Ликер заливал головы, пьянил, освобождал накаленные эмоции, вывшие в глубинах. Опасно: крепость в нем уже почти не ощущалась, перебивалась сладостью, приятно горячившей язык и горло. Мари смешно возмущалась в ответ на все его реплики и, словно и впрямь изголодавшись, уминала один за другим блины, иногда ловя себя на том, как чересчур увлеченно изучает узоры на глупом вульгарном принте его халата и глазами бегает от одного пятнышка к другому, рассматривая.       — Интересно?       Не успела отвести взгляд и оказалась поймана. Изобличил, смеялся теперь с того, как в очередной раз раскрыл ее, смеялся и неумело притворялся, сам себя убедить трудился в том, что такого ее внимания совсем не искал.       Искал, искал, конечно искал и наконец находил, и это даже не то чтобы примитивно льстило, нет, — это одуряло, рождало в голове вопрос: «а хочет ли она меня так же, как хочу ее я?» и сразу уводило в горячие фантазии придумывания на этот вопрос ответа, в надежды, что быть может и хочет, и так же он ей нужен, как и она ему, и так же она его…       Он перестал хихикать и молча уставился на нее.       Мари бегала рассеянными глазками туда-сюда то по камину, то по трещинам в стене, то по елочным половицам. Оба заняты были слишком внимательным рассматриванием: она — каких-то мелочей в поисках отвлечения, а он — ее.       Взгляда своего Николай не отводил и наконец-то поймал ответный. Долго друг на друга смотрели. Он хлебал из горла и не отрываясь вглядывался в темные ее глаза, что-то отчаянно там выискивая, а она слизала прилипшую к верхней губе соленую икринку языком, и это стало последней каплей. Гоголь выдохнул ртом воздух, подскочил с неудобного табурета, испугавшись, что выдох этот вышел слишком громким и слишком разоблачающим, и чуть отошел, мол, размяться. Поправил через халат ткань боксеров, удивленно морщась с того, как в них твердо, и ища, на что бы срочно перевести фокус, заметил бархатную коробочку на столе.       — При-… — икнул, — …мерь хотя бы. Это мой тебе подарочек. Я долго искал такой. Зря что ли время на тебя потратил! — Разоткровенничался и поспешил замять это колкостью. Подошёл ближе, достал из коробочки украшение и протянул ей. Повертел, демонстрируя: — Это опал, этот самый… огненный. Огненный опал. Ну, как ты огненный, поняла же? Ну… огненный…       Речь его обернулась бессвязным и неловким потоком слов и очень насмешила Мари. Такой красивый и символичный даже подарок был приятен, призналась она себе, хоть всё еще терзалась неправильностью его принятия. Ну, раз только примерить. Взяла протянутый ей подарок — золотой браслет с сияющими камушками, и, обернув по руке, вдруг поняла, что застегнуть его своими пятью не может.       Под взглядом шута она, цокнув, закатила рукав халата и дерзковато вытянула руку, оголяя запястье, а тот, хитро ухмыльнувшись, подошел ближе, нагибаясь над креслом и склоняясь перед нею. Шальные глаза уставились далеко не на руки и не на всякие там браслеты — он ползал взглядом по телу под ним, разглядывая затвердевшие от прохлады и так неприлично просвечивающиеся под тонким шелком соски. Мысленно пальцами уже срывал этот такой сексуальный, такой красивый халатик, целовал всю ее и с ног до головы обласкивал ее тело, так назло спрятанное под черной тканью. Хотя нет, подумал он, халатик я все-таки оставил бы, лишь развязал, наверное. Уж больно хороша в нем, слишком красива, до неадекватности, до помутнения в глазах — да никакой это не ликер, это она его так подло охмелила! Она! Заставила метаться в мыслях идиотских, в мыслях, свойственных лишь запертому жалкому скоту, ограниченному множеству, грезящему тем, что называлось где-то страстью и похотью, а где-то любовью и, представьте, родством душ! — кому уж какое название нравилось и как хватало совести свое первобытное желаньице определить — признаться в нем откровенно или описать задушевно-поэтически, оправдать; нет, ну вдумайтесь: родством! Ха-ха! Подобрать с улицы незнакомца, вплести его в свое сердце и обозвать, тьфу, родным, не имея с ним ни капельки общей крови. Гадость! Ну а на деле же что то, что это сковывало одинаково гадко, только первое — простое желание — обматывало верёвочками преимущественно тело, а второе — умора, родство, ещё хуже! И произносить противно! — и тело, и голову! Бред! Кошмар! Безобразие! Вынес успокоительный для себя вердикт — первое безопаснее.       Значит, первое. Задумался, понял, что тогда же и замечтался — всё равно ведь нельзя, уговор. Терпел, сжав губы отрывал ювелирную бирку с браслета. Затянул его на руке, перехватил застежку, только вот пальцы почему-то подрагивали, и Гоголь успокаивал себя тем, что причина такой дрожи — всего-то количество выпитого.       — Давно за ручку никого не держал?       Мари хихикнула, злорадствуя, но злорадствуя как-то слишком ласково для чего-то названного злорадством, а Николай негодующе цокнул в ответ, пытаясь отогнать свои мысли. Торопил, казалось, сам себя и в нетерпении таком совсем разнервничался: маленький неудобный фурнитурный механизм да просто обнаглел! Не поддавался, терялся в пусть и ловких, но сейчас потрясывающихся пальцах, и начинал ужасно раздражать. Вот же!..       — Вообще-то держал недавно! Буквально за минут… пятнадцать, наверное, до твоего прихода!       Выдумал, оправдался, но неубедительно — снова рассмеялась; кончиком пальца наконец зацепился за крохотный золотой рычажок, поддернул застежку и, обернув браслет вокруг худого запястья, застегнул. Поднес руку ее на свет от уже почти тлеющего огнища в камине и повертел, любуясь переливами ярко-оранжевых камушков на ее светлой коже.       — Надо же, прямо за пятнадцать? А чего тогда такой дёрганый?       Замолчал, опять голова что-то глупое подкидывала: не знаю, Мари, почему дёрганый. Уже давно никого не трогал. Ты в тот раз была последней. Наверное поэтому и дёрганый.       Она рассматривала то его забавного, то браслет. Невероятная, наверняка дорогая вещь. Камушки, переплетенные и стянутые друг с другом золотом, один за одним ярко сияли, меняя оттенки, то отливали бледно-желтым, то на пусть и тусклом свету вновь вспыхивали почти настоящим пламенем.       Он пустил украшение и без разрешения прильнул к запястью губами в совершенно не страстном поцелуе — в мягком и обходительном. Едва коснулся, словно силился таким жестом закрепить его там, в безмолвных прошениях, сам того не осознавая, умолял не снимать этот треклятый браслет, принять, оставить, носить. Разве адекватно это ощущение, когда хочется оставить на ком-то свой след? Зачем он только подарил ей его, зачем, зачем?! И зачем так просит, чтоб носила — разве заботит? Да пусть хоть в помойку его бросит, будет плевать! Плевать на нее. Плевать! Но зачем она так вкусно пахнет… Ладно, плевать!       — Не нужно со мной играться. Знаешь, там смеяться с меня и так далее… — Бормотал пьяно-поучительно, а Мари то хохотала с его странных фразочек, то снова терялась, осознавала, что всё неправильно, что забредают вновь куда-то глубоко в неправедную пучину, что не смеет он сейчас целовать ее руку и не смеет она эту руку под поцелуи его подставлять! Повертела теперь ею, вырываясь из его хватки, а он, нуждающийся, смёл границы: остановил ее, не дал этого сделать, переворачивая ручку и целуя теперь внутреннюю сторону запястья, рукой прижимая его к своему лицу, и она, не совсем понимая, что творит и как даже такими простыми действиями на него влияет, разжала напряженные пальцы, коснулась ими почти невесомо горячей розоватой мужской щеки, погладила, дёргаясь от щекочущего его дыхания на коже руки. Зачем это всё? Не могла себе ответить. Если бы сейчас размышляла, то обязательно списала бы всё на алкоголь. Хорошо, что не размышляла. Сейчас размышления были бы совершенно неуместной глупостью: пострадать, потомиться в муках совести и муках измены — оно ей надо? Нет. Никому оно не надо, и великое благо, когда оно не преследует, когда можно отмахнуться и обязательно подумать об этом как-нибудь потом.       Гоголь выдохнул, обжег сбитым дыханием кожу кисти, что-там всё шептал да шептал одержимо, целовал мягко и осторожно, точно страшась спугнуть, лишь совсем легонько опуская губы на ее кожу с до боли томящейся внутри страстью. Сходил с ума от того, сколь сильно ее хотел: безумное нетерпение было ощутимо в каждом мужском движении и в каждом взгляде.       — Нельзя смеяться? А если посмеюсь, что будет? Ой, фразёр… да твой максимум — гадкую фразочку пустить. Болтаешь только. — Залилась в ответ на его поучения глупо-пьяным тихим смехом, совсем не контролируя своих речей, не понимая, не ощущая абсурдности всего происходящего.       Он медленно закивал головой и улыбнулся, как бы подтверждая саркастически правильность ее слов. Сдержанный, кроткий поцелуй на руке обернулся укусом, пальцы лезли под браслет, гладили, а острые зубки сжимали теперь нежную ее кожу, кусали косточку на запястье и облизывали венки с внутренней его стороны. А в следующий миг заведённая голова с претензией высказала, что одного только запястья катастрофически мало, и Николай, поддавшись дурной мысли, больно и крепко за него ухватившись, за руку поднял Мари с кресла и, приглушая ее стон внезапности, впился в слишком сладкие, слишком отдающие ванильным ликером губы, затыкая эту обнаглевшую поцелуем, отбирая каждое планировавшееся колкое слово и каждую возможность с него позлорадствовать.       Целовал настойчиво и жадно. Слишком жадно. Так, будто она принадлежала одному ему. Вонзался в нижнюю губу зубами, оттягивал — поиграться, но лишь на секунду, а в следующий миг приникал к ней снова, боясь отпустить, терзал болюче и одновременно нежил, а Мари, начиная осознавать, пятилась назад, да не выходило: сжимал он ее губы в своих губах и ее саму в своих руках слишком крепко и с каким-то больным рвением, за лопатки тянул ближе и ближе к себе, вжимал растерянное ее тело в свое крепкое — он больше, сильнее. Большой и сильный, пресекал ее дерганья, и тогда она схватила его сзади за лохматую, небрежную косичку и, резко дернув, практически силой — только так удалось — чуть оттащила его от себя.       — Зачем?.. Пусти. — отрезвела, казалось. Вырвалась из жарких губ, отвела взгляд стыдливо, ощущая теперь его запах на своем теле. Щёки пылали, голова кружилась, но отчего-то на хозяйку не ругалась.       — А я тебя… я тебя и не держу, — выпалил в одышке, — Всё! Вышла отсюда! — Противореча своим же словам, в неадекватности сжимал ее лицо рукой, — так и не смог, вот просто не вышло выпустить ее из объятий! — то гладя, то сдавливая сильнее и не желая отпускать. Мари не слушалась, да и послушаться не могла, стояла только неподвижно, силясь понять то свое, то его одуревшее поведение: прогоняет, а уйти не дает. Нет, не понимала. А может и понимала. Только признавать страшилась.       — Ау-у, не слышишь меня, глухая?! — голос Гоголя звучал одновременно и мольбой, и требованием, а тело стонало под тяжестью собственных желаний, вспыхнувших слишком мощно, чтобы быть удержанными там, где их следовало бы удерживать. — Иди, иди вон, Мари! Пожалуйста!       — Знаешь, не слышу… — Выпалила сдуру, встала на носочки и потянулась за новым поцелуем, пьяной головой совсем не разбирая, что же делает. Неправильный, слишком порочный синапс тел пугал, но горячительное, как известно, пугания умело стирает, посему, разгорячившись, плавила сейчас свои же сомнения — вручала себя этому огню.       — Нет… нет… Вон. Жалеть б-будешь. — Пересиливал себя и удивлялся своей выдержке, своей взявшейся ниоткуда чести, отворачивался от ее поцелуев, а сам с ума сходил, чахнул под ее настойчивыми касаниями, под окутавшим всю комнату — абсурд! — ее запахом каких-то дурацких цветочков, мыла и ирисок! Разве это адекватно? Терпение ведь не резиновое и скоро по швам треснет. Скоро наступило и впрямь скоро: она прижалась совсем близко, обожгла губами влажными шею и зубами ухватилась за вздутую пульсирующую вену, прикусывая и в миг зализывая горячим, мягким язычком, а он вдруг понял, что это его конец. Схватил ее шею и рывком за нее прижал Мари к себе, сминая наглые губы в своих, кусая, языком вторгаясь в ее рот, лаская им десна, зубы, бешеными руками то сжимал ее до сих пор мокроватые, холодные волосы, то гладил их нежно, теряясь и сам в том, что хочет сделать и каким образом хочет себя повести, падал низко и ещё ниже, бежал скованным самым колючим ошейником псом за швыряемой ею палкой и послушно отзывался на каждую ее команду.       — С-совсем уже?! Ты зачем вздумала это всё говорить? Это всё делать?.. — Оторвался лишь на жалкую секунду, прошептал и вновь припал бешено к сладости ее губ, сам же игнорируя свои речи. Силился притупить острием этих укоряющих слов свое неверие в собственную немощь, в обвинениях этих проклинал себя же: свою нелепую глупость, свое бессилие и неспособность противостоять какой-то, Боже, до жути примитивной, но самой сневоливающей слабости!       Взгретый разум увязался теперь за этой пакостной, идиотской идеей: ему и впрямь захотелось срочно раскрыть перед ней всего себя, выложить на стол все свои козыри, позволить ей всё и еще больше. С каждым взмахом языка, каждым прикосновением его губ к ее он уже вряд ли мог контролировать себя, а у пальцев осталось одно только желание — сжимать ее, оковывать ее своими руками, да так, чтобы она никогда больше не смела избежать его страсти.       Такая нелепость желаний только усиливала тепло внутри, и Николай пленником подчинялся этим неправильным-чуждым-противным-ненужным-отвратительным и всем-всем-всем эмоциям, выворачивая всё то томившееся животное внутри себя, кое жаждало ее до безумия, нагло, самопредательски обнажая собственное перед ней безволие! Как противно с себя и как хорошо.       Его горячий взгляд украдкой скользнул по ее формам, шальные пальцы, чувствуя под собою ее дрожь, проникли под прохладный шелк халата на жаркой коже, сжимали так крепко, как только смели, растекались по контурам тела, сильные руки не сдерживались, хватали везде, куда добирались, и он изнывал и жаждал, дышал ее запахом, глотал каждый ее вздох и в истощении этой безумной жаждой почти диким движением толкнул ее обратно в кресло позади, коленом сам в него уперся, нависая над Мари, кисти ее задирая над головой, вжимая в мягкую спинку кресла, сплетая ее пальцы со своими в этом до тошноты приторном, чересчур нежном жесте, и целовал, целовал, целовал, гладя ее тонкие пальчики своими всегда грубыми и только сейчас, только с ней мягкими.       — Ты думаешь вообще, что делаешь? Думаешь своей головой хоть иногда, тронутая?       Ей отвечать не хотелось, да и вряд ли она могла бы вымолвить хоть слово — возбуждение итак выжигало всё внутри, больно, до отвратительной сладости и одновременно с тем так приятно. Грешна, развращена обманчивой атмосферой уюта. Да и пусть. Каждая такая неправильная, такая порочная ласка путала ее мысли до такой степени, что она уже забывала о чем-либо кроме его рук, его губ, его тела, вытесняющего всё остальное из ее сознания. Кожа горела от желания, и она отдавалась этому пожару с ним на пару. Злость из мужского голоса в миг таинственным образом куда-то испарилась, когда он, выпустив ее руки из своих, вытянул тонкий поясок ее халата из шлёвок, распахнул шелковое одеяние, губами ловко успокаивая стыдливые возмущения, и аккуратным, почти праздничным пышным бантиком пояс завязал заново, только теперь вокруг ее шеи.       — А это мне подарочек будет. — Хихикнул, забавляясь.       Губы его лихорадочно забродили по ее коже, пальцы свои запустил в растрепанные волосы — мокрыми они были темнее, чем обычно, и то сжимал сзади, то растрепывал их, смеясь и заводясь с открывшегося ему вида: смущается, полулежит оголенная в одном лишь распоясанном халате — поясок от него задействован под аксессуарчик поинтереснее; шоколадные локоны рассыпались по худым ее линиям, покрывали тонкие плечи и, стекая ниже, как бы застенчиво прикрывали груди, а посему он, возмущенный таким прикрыванием, вновь стягивал непослушные пряди сзади, открывая себе простор для поцелуев новых, жаднее, безумнее, и впивался теперь в ее шею, мокро проезжался по ней языком от ямочки ключиц до уха и обратно, кусая, облизывая, спотыкаясь о завязанный на шее тканевый бантик, щекоча чувствительную кожу влажным языком и, склонившись еще ниже, губами горячими и ненасытными, изголодавшимися исследовал теперь каждый объем ее обнаженного тела.       Потерявшимися ладонями Мари бродила по мужскому торсу в хаотичных, неразумных движениях, то царапая, то гладя, сщупывая рельеф и находя каждую твердую напряженную мышцу, то щипая и силясь ухватиться за россыпь белесых волосков на крепкой его груди, вырвать, ведь понять не могла — изнежить бы его или навредить побольнее. Запуталась. Спустилась к животу, от него несмело еще ниже, через тонкую ткань его халата водила, еле касаясь, ладонью вверх-вниз по выпуклой твердости, и он, растерянно врезаясь пахом в ее руку, пытался вжаться еще ближе: таких лишь издевательски дразнящих касаний было мало, слишком мало, и он хотел больше, хотел всё, зацикленно выстанывая ее имя в тысячах просьботребований. Оторвался от тела ее лишь на миг и стянул свои трусы, оставшись в одном скользящем по коже халате, и руку свою вернул на ее талию, вжимая в кресло.       Через его халат обхватила твердый член пальчиками, промакивая тканью испачканную смазкой головку. Ощущение прохладного прилипше-тонкого шелка, пропитанного собственной влагой, и таких же шелковых ручек вокруг члена — всё сводило с ума. Дикие ее прикосновения заводили на самый край безумия. Изнывая от неудержимого желания владеть ею, сжимал зубы, кусал щеки изнутри, стискивал свои дрожащие руки на ее груди, кусал ключицы и совершенно случайно оставлял на них бордовые следы, которые ей точно не понравятся. И не ей одной.       Мари подняла на него томный, почти невидящий свой взгляд: стоял, нависал над нею и еле на ногах держался; полы его леопардового халата спадали на нее, еле задевая, болтались по голым ногам, и левой своей ручкой, явно решив извести, гладила она теперь и его упирающееся в кресло колено и под ним щекотала ноготками, выводила узоры выше по бедру то с внешней, то с внутренней стороны, тихо посмеиваясь с того, как он, шатаясь, кусает свои губы и то вздыхает сипло-быстро, то невнятно и сердито ворчит себе под нос, а другой рукой своей продолжала сквозь промокший шелк ласкать его возбужденный член, что, казалось, твердел еще больше от каждого ее прикосновения и от каждой такой издевательской провокации.       — Так… Я-я… что-то не понял!.. Сильно смешно тебе? — Пытался пригрозить, но очередной страдальческий выдох всю угрозу попортил. — Сейчас посмеешься.       Прильнул ближе к Мари, почти вжимался в нее, уже с трудом удерживаясь практически на весу, и рассматривал горячим алчным взглядом ее красные щеки, ее хитрое личико, с него насмехающееся. Ладонью забрался под завязанный бантиком на ее шее поясок, оттягивал теперь его назад до боли, лишал воздуха, проучая за все пакости и ублажаясь ее обреченными попытками глотнуть воздуха раскрытыми пошло губками и радуя его мучительными своими то хрипящими, то рычащими стонами. Перетягивал и уже перегибал, не контролировал себя, и с трудом останавливался лишь тогда, когда она, задыхаясь, начинала испуганно махать ручками и больно царапать его кожу, а он затем за то, что зашел слишком далеко, целовал и зализывал красные отпечатки от пояска на шее.       — Терпи, — вновь натянул сильнее, коленом теперь раздвинул ее ножки и, уперевшись между, вжимался в пах, — дохихикалась. Привыкла, да, что всё с рук сходит?       Мари возмущалась, как могла, возмущалась не в шутку и не игриво кокетничая, возмущалась потому, что дышать уже не могла, но его рука на горле продолжала издеваться, за что-то наказывать, властвовать, а сам он мягко, с блаженным и невинным личиком, словно не при делах, целовал шею обманчиво мягко, совсем легонько, едва-едва и совсем невесомо прикасаясь.       Нежность в миг куда-то испарилась уже и в поцелуях: кусал теперь, оттягивал заалевшую кожу зубами и тут же зацеловывал укусы. Смеялся теперь Гоголь: над ее нервной дрожью, мотаниями головы из стороны в сторону, над тем, как отчаянно пыталась вырваться из хватки и чисто рефлекторно в акте самозащиты побить его ножками, да что-то всё никак не выходило.       Тяжело дышал почти в унисон с ней, моментами казалось, что просто погибал, давясь в упивании этим сумасшествием, этим ее помутневшим взглядом, хрипящими мольбами остановиться и, наконец, тем, как она, больше не пинаясь и совсем затерявшись в ощущениях, пахом своим терлась о его колено, которое он с каждым ее движением издевательски отодвигал всё дальше и дальше от нее, заставляя признавать эту нужду, тянуться за хоть какой-то стимуляцией, уже почти распластавшись на этом кресле: внизу всё до боли ныло, требовало и заставляло в этом унизительном прошении льнуть ближе и ближе к его ноге, скуля хрипло от безысходности. Голову кружило от недостатка воздуха, в глазах всё плыло, а шею саднило от того, до чего больно ее опоясывало.       — Ой-ёй. Отпечаточек хороший останется. Выдумаешь потом что-то — ты умеешь. — Насмехался, вновь напоминая о порочности их связи, и Мари не выдержала. Она не знала, сколько и как уже терпела — он больше не давал сделать ни единого вдоха. И в осознании того, что сейчас она просто задохнется, по пылающей ее щеке потекли такие позорные и такие ненужные сейчас слезы — предвестники очередного ему проигрыша.       — Эм… Эй… Ты чего это?       Николай уставился на нее, заметил блеснувшую слёзку, застыл в смятении, в миг отпустил натягивавшую ткань руку и прильнул ладонью к мокрой щеке, вытирая отнюдь не брезгливо. Наоборот. Что-то пришептывал теперь на ушко, почти мурлыча, и мягко, еле ощутимо покусывая мочку.       — Я… — тихий всхлип. — Убери. Не нужно больше.       — Всё-всё. Тише. Затомилась уже, да? Видно, пора бы и распаковывать! — Поцеловал ее в раскрасневшийся от плача носик и улыбнулся. — Веришь, не понимаю, чем я заслужил такой подарочек.       Растужил губами бантик и лишь ослабил шелковый пояс — снять не посмел. Уж слишком красиво. Припал в успокаивающих касаниях вновь к красным следам вокруг настрадавшейся шеи. Выпалил вот глупую шутку, неосознанно силясь утешить, вновь настроить ее на нужный лад, и, заметив вскоре привычное злое выражение на ее лице, радостно понял, что это ему удалось. Поглощен он был теперь только одной мыслью — зализать причиненные раны, доставить ей удовольствие, наплевав на то, что уже и сам с ума сходит. Да, перегнул, да, потерял голову, переборщил, поймал себя и уличил в странной убогой эмоции. Но было уже плевать.       — Самый лучший подарочек. Самый… Самый-самый. — Шептал и, не соображая, нёс уже откровенный слащавый бред, спускался поцелуями ниже, нежил губами тонкую линию живота и поднимался снова выше к шее, горячими ладонями заласкивая, и повторял всё заново, а взглядом хмельным и каким-то бестолковым нахально пожирал извивающиеся очертания. И ластился глупо и, кажется, искренне: — Я вел себя очень хорошо в этом году, да? Раз заслужил такой от тебя. Такую тебя.       — П-попить дай. И помолчи… Раздражаешь. — С хрипотцой в голосе отдала приказ. В горле всё пересохло.       Мигом схватил со столика бутылку и, поднеся к ее губам, наклонил. Мари негодующе выхватила ее и отпила сама, смягчая наконец горло, только руками подрагивающими не удержала, пролила почти всё, что осталось, на себя.       — О! А вот и мне перепало. Слушай, сегодня прямо балуешь!       Рассмеялся с нее такой неуклюжей, выхватил бутылку и, нагнувшись ниже, языком принялся слизывать стекающие меж грудей вниз ванильные капельки, смакуя каждую слишком помешанно, слишком жадно облизывая каждый лакомый сантиметр кожи. Такой вкусной кожи. Перевозбужденная, дергалась от каждого горячего прикосновения его языка, скользящего по ее телу, и каждая влажная дорожка отзывалась внизу сильным, уже неадекватным возбуждением. Возбуждением требовательным. А он требований не исполнял — творил только то, что сам хотел, и каждое движение его становилось лишь издевкой, лишь оружием против ее здравого смысла, которым он наносил всё новые и новые удары, и каждый — больнее предыдущего.       — Сладенькая.       Мари в сильной одышке постанывала под его губами, жмурясь в смущении слишком странными действиями и словами, поражалась, сколь разнеженным и мягким он может быть после того, как пару минут назад чуть ее не задушил. Тягучая боль в шее не давала отпустить эту мысль, и это и пугало, и заводило в больное помешательство, сводило с ума насовсем, заражая проказой его собственного безумия, а он упивался теперь каждой ее реакцией, каждым малейшим стоном и вздохом пьянел всё сильнее, облизывая липкие влажные следы разлитого на ее теле алкоголя.       Догонялся: тонкой струйкой налил ликера в яремную впадинку под ее шеей. В нее много не вмещалось, и вся сладкая жидкость выливалась, стекала по телу ниже по тонкой линии от груди до живота. Мари стонала, не утихая, всё пыталась замолчать, да не удавалось: любое прикосновение его губ к телу отдавало уже невыносимыми спазмами в паху.       — Всё... Я-Я... Прекрати...       Он ещё не начал, а она уже что-то там «всё». Сдалась под обычными поцелуями? Николай мягко усмехнулся, размял затекшую от долгого стояния в неудобной позе спину и наклонился обратно. Поднес бутылку к груди Мари и, брызнув на нее, сомкнул в губах твердый сосок, под ее сладкие хныканья слизывая с него каждую капельку такого же сладкого алкоголя.       — Не-а, Мари. Я ещё даже ничего не делал, а у тебя там уже что-то стряслось! Угомонись.       — Я просто... Не могу. Не могу, очень...       — Приятно?       Она не ответила, выдохнула только измученно и тут же вновь сбито застонала от внезапного укуса в темно-розовую ареолу.       — Не стыдись. Отвечай.       — Отстань! Сказала ж-же: слишком приятно! Хвати-ит!       — Хватит? Всё, расходимся?       — Нет! — Выпалила, со всей серьёзностью отвечая на шутку, и тут же закусила губу — смутилась сильно таким своим пылом.       Николай только ухмыльнулся в ответ, довольный и польщенный. Доливал ликеру на ее тело, слизывал по каждому направлению стекания, вкушая сладость, спускался поцелуями по липкой сахарной дорожке ниже, ниже, еще ниже. Опустился теперь на колени перед Мари, к себе подтянул, укладывая на кресле, горячими и липкими пальцами бегло огладил ее дрожащие ноги и, разведя их шире, положил по оба подлокотника кресла, сам устраиваясь между на полу. Взглянул на нее снизу вверх. Глаза блеснули азартом. Мари тяжело сглотнула, чувствуя его дыхание прямо там, в слишком опасной близости. Распаленная, хотящая. Для него такая.       Только вот незадача — все его действия назло прекратились. Остановился, молча сидел напротив с глубоко вздымающейся грудью. Руки сложил по креслу, уложил свою голову на ее живот, щечкой вдавливаясь, рассматривая с озорством. Она уставилась на него в непонимании и вильнула бедрами, спускаясь ими по креслу ближе к лицу Гоголя.       — Ну что такое, Мари? Не сидится?       — В-всмысле!.. Почему ты… — испугалась, разбушевалась, если ее жалобные трепыхания можно было так назвать.       — Да чтоб я — и без приглашения?! — Пальчиком, издеваясь и еле касаясь, провел по пухлым половым губам через обтягивающие их влажные трусики. — Тук-тук! — с идиотской ухмылкой сымитировал стук несколькими отрывистыми касаниями по ним.       — Ты совсем-м уже?..       — Тук-ту-ук!       Мари съежилась, умирая со стыда. Издевался. Бесил.       — Да войдите!       Рассмеялся бархатно с ее ему потворства и снова поднял взгляд, любуясь: халат распахнутый оголял, щедро демонстрировал все прелести ее липкого, блестящего от его слюны, смешавшейся со сладостью ликера, тела. Искушённый зрелищем, не смог удержаться от того, чтоб еще раз не мазнуть языком по сладкому животику. Такая красивая, когда вся им облапанная и облизанная. А нет, пока еще не вся.       Пальцем сдвинул вбок черные трусики и языком прошёлся размашисто вдоль мокрых складок от входа до клитора, пробуя на вкус, слизывая всю влагу. Пальцами щупал, сминал в нервных движениях тонкое кружево по оборкам ее белья, то едва оттягивая, то почти растрепывая ажурные ниточки, и чавкал непристойно, зато как довольно: всё не мог насладиться.       — И тут с-сладенькая.       Мялся, силясь не стонать позорно от нестерпимого и неутоленного возбуждения собственного. Вылизывал щедро и очень умело, языком и едва-едва зубками, не кусая — гладя, терзая клитор уже до сладкой боли от чересчур приятной стимуляции, и в каждом-каждом прикосновении она дурела всё сильнее, отдавалась развращенному его языку полностью, виляла бедрами, ёрзала по скрипящей коже кресла, тянулась пахом ближе навстречу, хныча, выгибаясь под его ласковыми смешками, обжигающими всё внизу и заставляющими мокреть всё пуще. А он, поглощенный ее удовлетворением, разглядывал с ухмылочкой, наслаждясь тем, до чего ее доводит.       Не мог, ей Богу, просто не мог оторвать взгляд от этого ненормального, сносящего почему-то голову сочетания черного шелка с черными кружевными по бокам трусиками. Оторвался, поинтересовался:       — Разнарядное всё какое. Это комплектик такой или отдельно шло?       — Да отвали. Тебе большая разница-а-ах?.. — Разозлилась такой неуместностью вопроса, но ответ немного не договорила: слишком сильно он надавил языком в самую чувствительную точку. Мстил, когда ему грубили.       — Сама отвали! Представляешь, большая! Зачем так разоделась, зачем такая? Издеваешься? — Под ее недовольный выдох совсем оторвался от своего занятия, выпалил честно, себя не контролируя, и поднял взгляд, формулируя какую-то крайне серьезную мысль. Сформулировал вот: — Ответишь, нет?.. Давай, выдумай опять, что не для меня это. Только тогда в твоем алиби будет просчётик — знала же на этот раз, куда шла. И к кому.       Мари замолчала. Пыталась, правда пыталась понять смысл им сказанного, но то ли понимать не хотела, то ли просто не могла, — скорее, первое. Над его словами размышлять было затеей обычно глупой, но сейчас — страшной. Опасалась доразмышлять до чего-то, что ей бы не понравилось. Добавила только, сбито дыша:       — Что-то ты разговорился. Займи язык и не отвлекайся.       Ну-ну, убегай от вопроса. Тебе не понравится на него собственный же ответик. Так вот знай: он и мне не нравится! Поняла меня?!       Мысль не озвучил. Выпалил только:       — Да неужели?! А «пожалуйста»?       — Пожалуйста. — Старалась похолоднее и побесстрастнее, но всё равно вышло как-то умоляюще, — заткнись и дело делай.       Ну и хамка! Ну почто такая! Неприструняемая! Заводящая. Принято к исполнению.       — Ты узурпаторша маленькая.       Губы свои вернул на влажное, истекающее местечко, продолжил под новые ее стоны — мёд для ушей — жадно и с наслаждением ублажать ее тело, совсем забыв о теле собственном: оно просило ее прикосновений, каждая клетка тела смело объявляла бунт, требуя этой женщины немедленно, только пьяной головой Гоголь больше не соображал, где заканчивается он сам, а где начинается она, и дрожащую свою руку запустил в халат и ласкал себя: собрал размазанную ею по длине уже липковатую, почти впитавшуюся смазку и подушечкой большого пальца провел по головке, то ее гладя, то сжимая у основания и елозя по длине, вторя движениям языка. На ней и на себе то ускорялся, то изощренно медлил, издеваясь одновременно над ними двумя.       Мари дотянулась до его плеча и больно сжала кожу, подгоняя, изнывая и теряясь в стонах, в ощущениях. Голова кружилась. В глазах темнело. Опьянена ликёром и терпким мужским запахом.       — Ай! Не щипайся. Погладь себя. Займи ручки. — Язык то расслаблял, то напрягал, давил им сильнее, выводил спирали на клиторе, за что получал новые неугомонные щипки. — Ау-у, слышишь меня?!       Закусывал губы, вбивался в свою руку и алчно из-под низа высматривал, как она извивается под его языком, как послушна и развратна, вся красна и смущена, как гладила теперь и обводила пальчиками соски, сжимала, спускалась по ребрам к животику и себя касаниями по до крайности обостренному телу нежила, щекотала ноготками почти через силу — слишком, слишком приятно. Слишком чувствительная. Для него. Всё для него.       — Вот так. Видишь, как тебе хорошо, когда меня слушаешься?       Закивала, сожмурилась в удовольствии, пусть и опротивенная собой — с его словами согласной. Дрожащие ноги силилась свести вместе, а он не давал. Раздвигал рукой свободной шире, пресекая такие попытки, гладил ее покрытое мурашками бедро, такое гладкое, мягкое после каких-то там ее девичьих банных процедур. Вся-вся мягкая. Что-то забормотала прерывисто. Гоголь поднял взгляд, внимательно слушая и не прерывая ласк языком.       — А ты… представляешь там… на себе… мою руку?       Член дёрнулся, внизу всё заныло, а сам он оторопел. Ей зачем эта информация?! Нечего тут о таком вопрошать. Шутливый ум подсказал ему выдать в ответ что-то в стиле «ага, конечно, еще и ногу», но сил уже не осталось: не мог произнести ни единой глупой шутки, ни единой саркастичной фразочки. И отчего-то не хотел произносить. Ответил честно, не пререкаясь: «Да».       — Ускорься.       Не дело: до сих пор может говорить, да еще и свои приказы смешные изнывающим голоском отдавать смеет. Но ей в угоду готов был и послушаться. И послушался бы — да не вышло. Отстранился едва, зашептал:       — Нет, не могу я. Я итак сейчас…       — Вот… не знаю, возьми, на…       Язык заплетался — не могла сформулировать то, что хотела донести. Вытянула только Гоголю свою ладонь, а он сразу понял, для чего, но высказать свое предположение так и не решился даже самому себе в мыслях. И нерешительно, не веря, сомневаясь, реальность ли это или алкогольный бред, создал способностью портал и затянул в него ее руку в направлении на себя, положил на свой член и в этот же миг рвано-исступленно выстонал ее имя, поняв, до какого состояния себя довел. Или она. Да. Всё верно. Она довела. Это всё она.       — Как щедро! Благодар-рю… — снова ёрничать попытался, но получалось только стонать и учащенно дышать. Своей рукой двигал вверх-вниз по длине, а она серединой ладони ласкала головку, пальцами старалась дотянуться до основания и натыкалась где-то там на пальцы его, ноготками по ним пробегала, доводя уже до того, что он отстранялся, прекращал свои движения языком, чтобы отдышаться, обжигая ее внизу воздухом горячим, припадал снова, вылизывал еще свирепее и еще безудержнее. Язык безумствовал. Изощрял. — Ух! Да у нас прям коллективный т-труд!..       Мари раздражённо откинула мешающую мужскую ладонь, некрепко ухватилась сама, ласкала уже так, как получалось: рука почти не слушалась, тряслась, водила по члену то садистски медленно, то ускорялась до предела, и Гоголь почти дрожал, чувствовал, что уже слишком близко, и даже в таком состоянии не мог отказаться от удовольствия поистязать себя ещё сильнее: освободившуюся свою руку переместил сначала на худую ножку, пробежавшись по внутренней стороне бедра, а от нее — большим пальцем к ее входу. Палец не вводил, а только водил им около по слишком влажной коже то дразняще, то с нажимом, но обманчивым: под разочарованные вздохи так и оставлял ее незаполненной, лаская только снаружи. Хотел расправиться с нею одним ртом.       — Всё кресло мне заляпала. Давай. Кончи на мой язычок. Достаточно он, кстати, изощрённый по твоим меркам?       — Сойдёт…       — Чего-о?! Подумай-ка получше над ответом. — В отместку впился зубками в клитор, и эта боль прострелила так сильно, так изощрила — до яркого, почти невыносимого оргазма, и Мари, в нём затерявшись, сжала член в своей руке так крепко, что и Гоголь чуть не закончил сейчас же.       — Никола-а-ай... Да!.. Да-а, очень, очень… — захныкала, сжимая ноги.       — Как-как? Николай? Какая деловая. — Хохотом залился от ее жалобных всписков. И от радости: в ее стонах слышать свое имя — блаженство. Вот бы еще раз. — Да всё, не кричи, не кричи ты так, Мари… — рассмеялся уже нежным шепотом, облизывая мокрые и сладкие свои губы. — Да что это я!.. Кричи. И вот так продолжай, хорошо?..       Совершенно случайно поймала нужный ему ритм и еле двигающейся рукой, всё еще отходя от яркого оргазма, продолжила, как и попросил, гладила в быстрых движениях горячий и влажный член, удивлялась: не хотелось съязвить или с него посмеяться — отчего-то сама заводилась снова, разглядывая из-под прикрытых век его такого: такого открытого и изнывающего в этой жажде прикосновений. Ее прикосновений.       Мари всё никак не могла отдышаться, вытягивая, чуть разминая дрожащие и онемевшие ноги, а он целовал ее колени, утопая в этом исступлении. Был голоден, голоден до безумия, и только она этот голод утоляла. Она. Ее запах, ее вкус, ее тепло. Утолила. Он вдруг вздрогнул, выстонал что-то негромко, а Мари и не расслышала. Резко ускорила движения: быстрее, чаще. Словила нечаянно себя на некотором желании и крайне быстро его отмела. Нет. Нельзя ведь так. Николай добавил шепотом:       — Давай, убирай ручку.       — Ничего… Давай я…       — Убирай.       Мари в непонимании вытащила свою липкую ладонь из портала, но спорить не стала: еще посоревноваться не хватало за такую возможность. Он поднял почти жалобные свои глаза на нее: вид залитого краской лица, развратно раскрытых и искусанных губ испытывал, поджигал уголки разума. Перевозбужденный орган дернулся, и Гоголь, доведя себя сам двумя жалкими движениями вдоль, с тихим скулежом излился в свою руку. Ее чудесные ладошки, конечно, тоже очень хотелось запачкать, но не сейчас. Потом, потом.       Поднялся с колен и нагнулся над ней, по креслу вымотанно распластавшейся. Расцеловал рассыпанные по плечам взвихренные ее волосы и оставил едва ощутимый поцелуйчик у ушка. Зашептал в него прерывисто, взволнованно даже, точно шел на самый великий в жизни риск:       — Подожди. Я сейчас, я быстро, продолжим… Полезай в кроватку. Хорошо, Мари, хорошо?..       Мари кивнула, а он, прополоскав рот ликером, метнулся в ванную. Вымыл руки, смывая с них свою вязкую жидкость. Стоял, замлев, пьяным непонимающим взглядом с минуту рассматривал себя в отражении. Ледяной водой умылся, глядел в зеркало, пытаясь понять, было ли всё сейчас произошедшее реальным или пьяными бреднями-мечтами. Что это с ним: почти молился, чтоб реальным. Вышел — кресло пустело. Сбежала. Будто и не было ее здесь вовсе — всё так же. На кресле — бархатный футляр, а в нём — снятый браслет. Золото всё так же блестит, камни, величаво названные огненными, всё так же горят, грани безраздельной страстью пылают в пересветах, да просто пламенеют! А ее всё так же нет.       По шее скатилась капелька пота. Николай устало потёр глаза, плотнее кутаясь в халат. Бред. Полный бред. Повертел короб в руках, скользнул пальцами по браслету, точно пересчитывал пальцами камни на нем.       Швырнул с размаху в камин. От тлеющих угольков в воздух взметнулись искры, и костер вновь начал разгораться. Температура поднималась, золото понемногу плавилось. Присел с едкой разочарованной улыбкой перед огнем и, шатаясь на корточках, протянул к нему руку, к самым языкам пламени, зачем-то всовывая в них пальцы, жертвуя кожу ему, чтоб тот обжег да побольнее.       Прикрыл тяжелые веки, позволил себе хоть на миг проникнуться этим унижением, этим бесчеловечным мучением, отвратительными ему оплетающими путами. Дурная мысль, обсессия. Нет, глупость. Просто баловство. Да нет, не глупость! — ловушка, незаметная петля, сжимающая горло чересчур тесно. Веревки давили слишком больно, слишком туго и оттого хорошо, и задыхался он в них с удовольствием, жадно сначала пытался ухватить глоток воздуха, но противиться не мог, так же как не мог и понять теперь — а хотелось ли сопротивления? Хотелось ли вообще когда-либо еще дышать после такого удушения, столь приятного в своей мерзости, в своей сладкой боли, в этом уродстве несвободы? Оно догнало, испачкало собой, осквернило. И всё это было приятно.       Ум потерялся. Не зря наречен безумцем. Теперь — оправданно.       Он отвращен был этим рабством, но вновь и вновь падал в плен, непреклонно и угнетенно подчиняясь, томясь, в танталовых муках хотел и жаждал. Только дотянуться не мог — убегает ведь.       Бред. ㅤ ㅤ ㅤ
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.