ID работы: 14246345

hurting by feelings

Слэш
NC-17
Завершён
52
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
22 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
52 Нравится 10 Отзывы 14 В сборник Скачать

is nothing else like our love.

Настройки текста
Примечания:
В жизни всё имеет свои правила, свод которых определяет норму. И если ты в эту норму не вписываешься, ты — изгой. Любовь тоже принято считать правильной и неправильной. И я, к сожалению, попал во вторую категорию. — Чон, я дома. Потому что у меня есть брат. — Я в спальне, — кричу, не отрывая глаз от своего планшета. И наша жизнь с рождения была испорчена. — Привет, — Гук появляется в дверях и, кинув рюкзак на пол, валится ко мне на кровать. — Как дела? — Отлично, — я вплетаю пятерню в его шёлковые волосы, по-прежнему не отрывая от экрана глаз. — Как день прошёл? — Доктор Ли взял меня на практику в лабораторию. На четыре месяца, представляешь? — С ума сойти, — звучу так, будто издеваюсь, но я на самом деле очень рад. — Ты долго шёл к этому, так что это было ожидаемо. — Тебе дали премию? Ты пишешь этот код уже два месяца, и за каждую правку должна быть надбавка, которую тебе не дают, — он переворачивается на спину, раскинув руки в стороны, а я разрешаю себе скользнуть взглядом по его лицу: распахнутые счастливые глаза, приоткрытые губы, лёгкий румянец. Чёрт, какой же он красивый… — Чонсон сказал, что мне нужно поработать ещё немного. — Я позвоню твоему начальству, — Гук звучит сердито. И хоть он мягче меня, я всё равно боюсь его в гневе. — И буду разбираться. Они всё равно нас не отличают. Ах, да. Совсем забыл. Мы близнецы. — Разберусь. — Ты упёртый баран. И наша любовь далека от братской. — Ты обедал? Уже пять, — Гук сползает с постели и тянет меня за ногу, на что я гневно бурчу под нос, не желая отрываться от работы. — Тебя ждал. — У тебя гастрит, тебе нельзя ждать. — Разберусь. Он фыркает и скрывается за дверями спальни, оставляя меня одного. И я, заблокировав планшет, тут же соскакиваю с кровати и бегу за ним следом, точно верный пёс. В этой чёртовой, несправедливой жизни я верен двум вещам: овсянке на завтрак… — В духовке осталась вчерашняя пицца, — я залажу на высокий барный стул и, сложив локти на столешницу, кусаю губы. Просто привычка. — Я приготовлю быстро салат из морепродуктов, если ты не против. …и своему брату. — Конечно не против. Про овсянку я, кстати, пошутил. Ненавижу её. — Расскажи что-нибудь, — Гук снимает тонкую резинку с запястья и завязывает низкий хвост. Непослушные пряди спадают на его лоб — я не вижу, но знаю. Я знаю о нём всё. Например, то, что он чертовски сильно любит слушать мой трёп. В абсолютно разных обстоятельствах. — Я ходил к соседке за пирогом, но не сдержался и съел весь сам, — ложь. Я правда ходил, но даже не притронулся к нему. Гук улыбается, потому что знает. — В нашем любимом кафе перестали продавать марципаны. — Серьёзно? — он облизывает пальцы, причмокивая губами, а мне вдруг становится слишком голодно. — Это печально. — Да, — соглашаюсь. Очень. — У госпожи Чан умерла собака. Гук замирает, а секундой позже я слышу грустный вздох. Госпожа Чан — лучшая подруга нашей мамы. Единственный человек, который остался у нас из прошлого, когда узнал обо всём. О нас. Совершенно случайно. Мама не знает, что та с нами общается, и это единственный способ узнавать из жизни семьи хоть что-то. — Малышу Бу было тринадцать лет, — задумчиво произносит Гук, будто пытается убедить себя в том, что это нормально. Все рано или поздно умирают. Все и всё. Кроме нас. Кроме того, что в нас. — Она сказала, что заведёт кошку. — Хорошо. — Гук. — Всё в порядке. Чёрт бы побрал эту фразу и то, что за ней стоит. Мой брат всегда был слишком чувствителен к смерти, чьей бы то ни было. И всё из-за гибели отца, когда нам было семь. — Гук-а, — зову тихо, надув губы. Он любит то, как звучит мой голос, когда я так делаю. Мило, нежно, по-детски наивно. Тебе этого не хватает, так он сказал. Гук закидывает нарезанный шпинат в миску и вытирает руки полотенцем, повернувшись ко мне лицом. В глаза не смотрит, скрестив руки на груди. Надутый, расстроенный и уставший. — Иди ко мне? — Всё в порядке. — Ты злишь меня. Гук поднимает на меня глаза. Нет, не так. Он стреляет в меня острым взглядом, припечатывая тело к барному стулу. Я врастаю в него, пускаю корни и покрываюсь многовековой плесенью. Он смотрит разбито, и я понимаю — дело не в собаке. — Гук, ты снова… — Да, — он накрывает лицо ладонями и надрывно, коротко всхлипывает, содрогаясь всем телом. Мой наивный, упрямый, сильный братец. Я подхожу к нему и чувствую такое сильное волнение, будто сделал это сам, вместо него. — Тише, ну, — обнимаю за плечи, покачиваясь из стороны в сторону, и расслабляюсь только тогда, когда меня обнимают в ответ. — Что она сказала? — Что таких людей, как мы, нужно отдавать в монастырь. Что она не хочет слышать о том, что мы её сыновья, и мечтает поскорее забыть о нашем существовании. Я никогда не питал ненависти ни к кому в жизни, какое бы зло они мне не сделали. Но если делали плохо моему брату… — Пожалуйста, просто забудь, ладно? Я сдурил. …я вспыхиваю сверхновой, и никто не может меня остановить. Никто, кроме… — Чон, слышишь? …кроме него, конечно. — Слышу. Забыли, — в который раз. И я не могу осуждать его за рвение восстановить родственную связь с женщиной, которая нас родила. Его для меня. Меня для него. Никому никогда не понять, что мы испытываем друг ко другу. Это не объяснить словами. Любовь? Бросьте, что вообще такое эта ваша любовь? Три года гормонального безумия, ещё год притирки, а после — понимание, что вам не по пути. Так это происходит у простых смертных? Чушь. — Я забыл купить шоколадное молоко, — голос звучит ровно и спокойно. Гук отстраняется, и я снова вижу в его взгляде готовность постоять за себя. За меня. — Я купил. Нужны были сигареты, мои закончились. — Ты бросаешь, — он возвращается к пачке замороженных креветок, и я могу почувствовать, как их холод обжигает его пальцы. — Я бросаю уже два года, — и почти успешно, если не считать дни особенно сильного эмоционального потрясения. У меня нет зависимости в сигаретах и горечи от табака среднего класса на языке. Есть только зависимость от точной копии меня и горечь от несправедливости к тому, что нас объединяет. И я не о крови и общей ДНК. Всё гораздо глубже, не на уровне молекул и атомов. Мой брат учится на биохимика, он бы объяснил. — Когда начало стажировки? — меняю тему также умело, как Гук меняет пододеяльники — до сих пор поражаюсь, как он может оставаться таким спокойным, пока буквально борется с исчадием ада. — Через три недели. Мне осталось сдать два экзамена, чтобы получить сертификат на допуск. У меня будет своя форма и бейдж, представляешь? — сверкнув глазами в мою сторону, он снова отворачивается, а моё сердце пропускает тяжёлый, болезненный удар. — Ты сможешь забрать эту форму домой? — Что? — хмурясь. — Зачем? — Да или нет? — Я не думаю. А что? — Мы могли бы… Его руки замирают над разделочной доской вместе с ножом в одной из, а сам он долго смотрит в одну точку не моргая, поворачиваясь театрально медленно. И его лицо в секунду вспыхивает, словно подожжённая керосиновая бочка. — Сумасшедший… — Да или нет? — Брось, Чон, это безумие… — Чулки тебя не смущали. Школьная форма с клетчатой юбкой тоже. — Прекрати. Взгляд мечется по кухонной плитке напротив, а руки заметно подрагивают. Он всегда становится абсолютно беззащитным в такие моменты. Совершенно зависимым от того, чтобы я продолжал. Я делаю шаг навстречу и наклоняюсь к его уху, чтобы после прошептать, едва шевеля губами, но задевая ими его мочку: — Я мог бы взять тебя прямо на столе, — дразню, выбиваю воздух из лёгких сразу у нас обоих. Меня душит его слепота к очевидному. К очевидному факту того, что нам никуда друг от друга не деться. — Я бы оставил только белоснежный халат и, задрав его до груди, трахал бы тебя до самого утра. Гук обречённо стонет и, роняя нож на столешницу, буквально влетает в меня, пряча лицо на моей часто вздымающейся груди. Он дрожит и жмётся так, будто желает втереться в моё тело полностью. Я хочу того же, но мы просто два человека. Два разных, но слитых в одно целое. Между нами никто никогда не становился. Ни друзья, которые знали, ни родители, которые подозревали. Ни те, ни другие не задержались в нашей жизни надолго. А мы остались посреди шторма, остановить который не представляется возможным. Наши чувства успокоит только конец ёбанного света. И то вряд ли. — Давай обедать, — Гук трётся носом о мою футболку, а я треплю его волосы, наводя беспорядок. Он не переоделся, вернувшись с учёбы, поэтому сейчас я могу отчётливо наблюдать обтянутые чёрными джинсами бёдра и ягодицы, убеждая себя, что слюна капает на пол от обыкновенного голода. Он расставляет тарелки и столовые приборы, ставит бокалы для вина, потому что сегодня у обоих паршивое настроение, и садится напротив меня, долго не прикасаясь к еде. Как и я. Мы просто смотрим друг на друга, едва ли моргая и дыша, и я снова вижу это в его глазах. Я даже уверен, что в моих читается то же самое. Горечь и нескончаемый океан боли. Слишком много даже для двоих. Я тяжело вздыхаю. На меня тяжело смотрят, я чувствую тяжёлые общие мысли, ощущаю тяжёлый осадок в лёгких после каждого вдоха в доме, где всё пропиталось только нами. За порог этой квартиры ещё никогда никто не переступал. Мне хочется разорвать эти гляделки, остановить лавину, что сбегает по небосклону несбыточных мечтаний жить так, как все нормальные люди. Осушить все те слёзы, что ещё прольются из его самых красивых, самых добрых, любимых глаз. Гук продолжает смотреть на меня, но тянет руку к бокалу с сухим красным и, поднеся тот к губам, делает глоток — его кадык коротко дёргается вверх, и это ощущается точно как десятибалльное землетрясение. Он не соблазняет. Меня ведёт от другого. Возможно, я полностью, безвозвратно, необратимо им одержим. В самом дурном смысле этого слова. Возможно, я просто схожу с ума от тайны, которую мы несём, словно бремя, на своих плечах. И эта тайна нас погубит. Рано или поздно, но это неизбежно. Как цунами после землетрясения. Того самого, что спровоцировал дёрнувшийся кадык моего дорогого брата. — Ешь. А мне кусок в горло не лезет. Но звучит, как приказ, поэтому я не могу перечить. Я рядом с ним много чего не могу: например, долго злиться или спорить; ругаться до потери пульса тоже не могу, потому что обычно мы теряли его много позже, в ворохе влажных одеял. И в то же время — сильнее меня, когда он рядом, нет никого. Когда я опускаю глаза в тарелку, беря вилку в руки, он продолжает смотреть. Издевается, контролирует, испытывает терпение. Всё ещё не соблазняет. Это другое. Тотальное обожание, которое не выходит контролировать даже под дулом того самого пистолета. Нам с рождения вышибло мозги. С первым криком раскрывшихся лёгких. Возможно, в лаборатории Вселенной произошёл какой-то брак, когда нас решили отправить на Землю. Может, там что-то перепутали. Поэтому мы такие. Такие отчаявшиеся, не в силах противостоять тому, чему противодействовать и не хочется. Ведь мы кажемся друг другу такими же, как и все. Просто слишком друг для друга. Не для других. Разве это плохо? Разве плохо любить, когда нам так хорошо вместе? Мой брат непременно станет выдающимся биохимиком — я уверен, — и тогда, быть может, он поймёт, что за ошибка в наших молекулах. Узнает и скажет мне. А я навсегда перестану истекать кровью в отдалённых местах своей души. Нашей. — У тебя нет аппетита? — Дело в другом. В тебе. Во мне. В нас. Это то, что бельмом на глазу мешает видеть истину. Ту истину, которая прописана в своде правил для всех. Почему мы его не прочли, скажи мне? — В чём? — Ты знаешь. О, да. Он знает. И прямо сейчас, услышав мой саркастичный тон, опускает, наконец, глаза, не в силах справиться с волнением. — Дело не в тебе, — вздыхаю, откладывая вилку. Креветки стали поперёк горла. — И не в тебе, — сухо, сквозь зубы. Я вижу, чувствую, как его трясёт. — Ты ведь понимаешь это? — А ты? Ты сам понимаешь? — повышаю голос. Это невозможно остановить. Не получается контролировать этот раскол после самого первого разговора, случившегося много лет назад после первого петтинга. Мы на перебой кричали друг другу, что с нами всё в порядке, это мир неправильный. И никто из нас не слушал другого, виня только себя. С тех пор это продолжается с переменной периодичностью. Снежный ком, который когда-нибудь нас всё-таки задавит. — Издеваешься, — на выдохе, так устало, что щемит сердце. Меня это душит. — Это ты издеваешься. Гук откидывается на спинку и скрещивает руки на груди. Чёрт знает, куда приведёт разговор в этот раз. Ни разу мне не удавалось предвидеть его исход. После первого поцелуя — нам тогда было по тринадцать — я заперся в ванной, а Гук — в спальне. Мы не виделись до утра, умудряясь не встретиться друг с другом в большом родительском доме. После первой ласки, которую я ему подарил не сдержавшись, я дал самому себе бесчисленное множество пощёчин, стоя под ледяным душем. Нам было по пятнадцать. И он позволил коснуться себя там, где больше никто никогда не коснётся. Спустя пару месяцев позволил и я. После первого секса в наши семнадцать у нас случилась первая ссора. После второго — ещё одна. И в каждой из них мы доказывали друг другу, что всё в порядке. Доказывали и сами не верили в свои же слова. — Нам не стоило. — Катись ты. — Гук. — Отвали, слышишь? — он дышал так часто, что мне казалось, он вот-вот задохнётся. — Не стоило? Тогда катись к чёрту, Чон. Мы не знали, как реагировать на то, что между нами происходит. Это не было похоже на то, что пишут в детских книжках о любви. Наши родители были абсолютно толерантными к представителям гомосексуальных отношений, но мы не входили в это число. Мы были братьями, а это не вписывалось в норму привычной морали. Мы заранее никуда не вписались. — Я не хочу ругаться, — выдыхает Гук, прикрывая веки. Я кричу всем богам, чтобы он не начал плакать. Каждая его слеза полосует мне сердце. — И ты не хочешь, — это правда. — Тогда зачем мы это делаем? Каждый раз. Скажи мне. — Ты знаешь, — повторяю его выдох и опускаю голову. — Да, — горько фыркая, он допивает своё вино. — Знаю. Мой брат гораздо мягче меня. Он слёзно любит животных, сортирует мусор, выращивает несколько видов пальм на балконе, носит мягкие свитера и иногда закалывает мешающиеся пряди у лица цветными заколками. Я — другой. У меня на груди и бёдрах несколько татуировок, я курю и балуюсь алкоголем. У меня есть привычка ходить голым после душа, пока не высохнет кожа, и педантично раскладывать посуду по цветам. Гук гораздо мягче меня, но в споре заткнёт меня одним только взглядом. А я, на вид точно чёрствый, закрытый отшельник, трясусь, как девчонка, стоит ему случайно задеть мою шею во сне пальцами. Противоположности притягиваются, говорят. Мы притянулись ещё до рождения, стянув атомы друг друга в такой тугой жгут, что при жизни не выпутаться. Возможно, в другой выйдет. Если в этой — ничего не выйдет. Чон и Гук. Два слога, будто две запчасти одной картинки. Вероятно, этот паззл с изображением конца света. — Я не буду молчать. — Я и не прошу тебя, ты же знаешь. — Иди сюда, — прошу. Мне катастрофически необходимо почувствовать запах его кожи. Гук нехотя сползает со стула, хотя я вижу блеснувший огонь в его зрачках, и топает ко мне, становясь так близко, что мои колени упираются в его бёдра. Он стоит, словно провинившийся школьник: смотрит куда-то вниз и дует губы. Я хочу его поцеловать, так сильно, чёрт возьми, что срывает крышу. Я кладу ладонь на его щёку, и он ластится к ней, будто котёнок. Прикрыв глаза, выглядит как восьмое чудо света — со своими длинными ресницами, родинкой под губой и шрамом не щеке. Мне кажется, я каждый раз, касаясь его, причащаюсь к искусству. Он гулко сглатывает. В тишине кухни, в стремительно сгущающихся сумерках я слышу это слишком хорошо. Гук открывает глаза, и я вижу, как те слезятся. Но уже не из-за горести. — Мне жаль, что мы такие. Громкая пощёчина отрезвляет ненадолго. Я инерционно отворачиваю голову в бок, но тут же поворачиваюсь обратно, потому что должен получить и вторую тоже. Подставить другую щёку под ладонь человека, который безуспешно пытается выбить из меня дурь. Но я думаю, что заслужил. Поэтому мне это нравится. Только он не бьёт снова. Я удивлённо смотрю в глаза, зрачок которых затопил радужку, и задаю немой вопрос. — Ты полный идиот. — Знаю. Я утыкаюсь лбом в его лоб и качаю головой, чтобы почувствовать кожей лица каждый выдох, распыляющийся по щекам лёгким шлейфом красного вина. Чувствую, как слепо тычется он губами, попадая в уголок моих, в подбородок, скулу. Не дразнит — не может решиться. Гук редко целует меня первым. Но часто запускает руку мне в штаны, не смотря при этом в глаза. Контраст его силы и слабости меня убивает. — Поиграем в приставку? Я новую игру скачал, — его предложение в текущей обстановке кажется нелепым до абсурдности. Наверное, со стороны так кажется. Но мы не набрасываемся друг на друга внезапно — это всегда долгая прелюдия. И я сейчас не о сексе. Вернее, не только о нём. Наверное, мы всегда будем опасаться спугнуть друг друга. Я боюсь, что он откроет глаза и увидит весь грех, в котором мы увязли. Гук же боится того, что я свои глаза закрою. — Хочу чипсов. — В шкафу над плитой осталась пачка с крабом. Иногда мне неустанно хочется перед ним извиняться. Безостановочно, непрерывно шептать слова о прощении, которое мне никогда не заслужить. Гук никогда не простит меня за то, что я прошу за это прощения. — Поиграем и убьём мой желудок с концами, — тихо смеюсь, и этот смешок тонет в рваном выдохе моего брата: дрожащем, нервном, терпким. — Не смешно. Тебе так и до язвы недалеко. — Разберусь. — Упёртый осёл. Я оставляю невесомый поцелуй под его глазом, прямо на шраме от падения с велосипеда, и он почти что хнычет, когда я отстраняюсь, забирая тепло своих губ. — Гук, не сейчас. — А вдруг завтра не наступит? — С чего это вдруг? — Для нас, — уточняет, а я хочу ему верить. Вдруг он, как будущий биохимик, может предвидеть конец света? — Я что-нибудь придумаю. — Например? Я наклоняюсь к его уху, убирая прядь шелковистых волос, и шепчу, обжигая мочку: — Залюблю тебя до утра, — Гук вздрагивает и неосознанно впивается пальцами в волосы на моём затылке. Они абсолютно одинаковой длины. По понятной причине. — Хочешь? — Хочу, — так жалостливо, что мне начинает казаться, что я не сдержу своих слов и разорвусь от астероида, упавшего вглубь сердца, прямо сейчас. В моих лёгких пожар, в пальцах ощутимо-заметная дрожь, а от лица отливает кровь, когда Гук наклоняется и оставляет влажный поцелуй на моей шее. Ладони осторожно ложатся на ягодицы — я в который раз боюсь вдохнуть немного громче, чем обычно. Боюсь, что от неосторожного взмаха собственных ресниц он куда-то денется. Потерять его. Нет ничего страшнее. Я сбился со счёта, сколько раз мы любились. Я не могу ставить рядом с его именем слова вроде «трахались» или прочую грубость. Я могу душить его, пока он не попросит остановиться, могу получать пощёчины в ответ, потому что это — обоюдная горечь, которую можно выплеснуть друг на друга только так. Потому что нам обоим так нравится. И только ему я могу шептать грязные слова, как несколько минут назад, что отымею его на каждой поверхности нашей квартиры, потому что подобное его заводит и смущает. И это мне нравится тоже. Но не могу называть вещи своими именами в своей голове, не сопротивляясь каждой букве, потому что всё правильное и обыденное — обошло нас стороной. И никто — никто, кроме нас, — никогда не узнает, что стоит за каждым сказанным мной в его адрес словом. Каждым грубым, пошлым, вызывающим. Я говорил ему, что трахну его в душе, пока его ноги не откажут из-за дрожи держать его тело, а сам внутренне содрогался от своего же тона, который никак не соответствовал сказанному. Я просил его брать глубже, едва шевеля губами, а сам не опускал голову и держал глаза закрытыми, чтобы не видеть его на коленях передо мной. Я шептал на ухо в порыве страсти, больно сминая кожу пальцами до багровых отметин, а после, отмывая общую сперму в ванной, до синяков сжимал свои бёдра, чтобы почувствовать, каково ему было. Лишь спустя год после того, как мы впервые занялись сексом, мы пришли к общему знаменателю в виде смирения и принятия, что иначе не будет. Иначе — мы не сможем. И не хотим. Что, пожалуй, самое важное. Когда весь мир кричит тебе, что ты не в порядке, ты вначале пытаешься доказать, что это не так. А потом, возможно, миришься. В нашем случае так не было. Мы не пытались доказать обратное. И не смирились. Мы оба пытались покончить с собой. И каждый из нас не знал о замыслах другого на этапе размышления перед принятием решения. Гуку было шестнадцать. Мне — четырнадцать. Мой брат думал, что сможет своим уходом остановить это безумие. Я — просто испугался. Он хотел спрыгнуть с крыши. Я… впрочем, неважно. Важно то, что мы оба передумали. И рассказали друг другу об этом совсем недавно. Неделю назад нам исполнилось двадцать четыре. С учётом того, что каждый встречный шаг к бездне мы совершали с периодичностью в два года, начиная с тринадцати лет, через год мы совершим очередную глупость. Например, условно поженимся. Обменяемся кольцами где-то в закусочной, запив всё колой, разведённой с водой, и заев дешёвыми хот-догами; или в парке, поцеловавшись под не горящим фонарём, чтобы никто не увидел. Или как сделать это ещё более абсурдным? Пока моя голова гудит от непрекращающегося потока мыслей, от которых на моём лбу из-за напряжения вздулась крупная вена, губы моего брата мажут прямо под ухом, и я выныриваю в реальность в тот момент, когда он, горячо выдыхая, всасывает мочку. Моё тело заходится крупной, непроходимой дрожью. Я знаю, что она не закончится ровно до того момента, пока наши тела не остынут после близости. Или же — пока не остынут вообще. Иногда мне кажется, что всё моё существо резонирует с его. Иногда не кажется. — Ты не со мной, — его шёпот звучит отдалённо и приглушённо. А ещё грустно, но не потому, что я улетел в другой конец Вселенной. Просто констатация факта и лёгкий налёт печали от того, что я не взял его туда с собой. Нам обоим временами нужен отдых друг от друга, но не в привычном понимании. Просто иногда нам хочется искренне почувствовать себя нормальными. Может, как раз в другом конце Вселенной наша любовь считается нормой. — Ты молчишь. Это плохо. Мне впервые за долго время хочется разрыдаться. Закричать так, чтобы где-то там, на другой галактике, кто-то услышал мой крик о помощи. Я попросил бы стереть память. Если не себе, так брату. Чтобы он забыл меня и жил счастливо с кем-то другим, с кем-то нормальным. Не подозревая о моём существовании. Не страдая от того, что просто не может и не хочет куда-то деваться, чем делает себе только хуже. — Ты думаешь о глупостях. Одна из главных его особенностей — читать мысли. Не по-настоящему, конечно. Но что-то от правды в этом определённо точно есть. — Перестань, ты думаешь очень громко, — утыкаясь носом в шею, он садится мне на бёдра, разводя колени в стороны и обнимая меня за плечи. — Я слышу каждую. И если ты посмеешь извиниться сейчас, я тебя ударю. — Ударь. — Упрямый… — Осёл. И баран. Я знаю. — Невыносимый, — он фыркает и отстраняется, сердито смотря в глаза. — Несносный, упёртый, невозможный… Я подаюсь вперёд, придерживая его за спину, и впиваюсь в губы с самым нежным поцелуем, на который способен. Единственный способ сменить его гнев на милость. Единственный вариант сместить фокус его внимания с меня — на нас. И сегодня это не прокатывает. Он пыхтит и часто дышит, когда мягко давит на мои плечи, вынуждая отстраниться. Не даёт и секунды подумать, подготовиться к тому, что будет говорить. — Думаешь, ты один здесь мученик? — его слова — яд, и мы пьём его вместе. — Думаешь, эту ношу тебе одному нести? Как же мне это надоело, — он сползает с моих коленей и просто уходит к себе. В нашей квартире две спальни: его и моя, что по совместительству — наша общая. Иногда нам нужно время побыть раздельно друг от друга. Как сейчас. Но я не могу его оставить. Только не сегодня, не в эту минуту. Не после неудавшегося разговора, не состоявшейся ссоры. Пусть ударит, накричит, разобьёт посуду, испортит мебель. Пусть дерётся, бесится, вырывается и ненавидит меня. Но только не закрывается. Только не молчание, в которое его голову посещают дурацкие мысли. — Гук, — я коротко стучу в приоткрытую дверь и вхожу, не дожидаясь разрешения. Он лежит на боку, спиной ко мне, и громко сопит, нарочно привлекая внимание. Даёт понять — недоволен. Не жду, пока он развернётся, потому что знаю — он этого не сделает. Будет упрямиться до последнего. Пока я не сдамся. А я всегда сдаюсь. Ложусь рядом — тоже на бок — и приобнимаю его за плечо, утыкаясь носом в шейный позвонок. — Прости за то, что наговорил глупостей. Не знаю, почему это снова из меня полезло, — всегда извиняюсь, тут же называя причину, чтобы он понимал, за что прошу прощения. Чтобы понимал — не за нас, а за то, что дурак. Может показаться, что я всегда проминаюсь под него. И это, отчасти, будет правда, но я делаю это лишь потому, что понимаю — я не прав. Не прав в том, что повторяю одно и то же, пытаясь вызвать в нём эмоции, которые нам обоим не нужны. И дело не в том, что мои чувства ему в тягость; не в том, что ему трудно успокоить меня лишний раз и сказать, что всё в порядке. Просто ни черта не в порядке, никакие слова не помогут, мы всё равно всегда будем ругаться на этой почве. Скорее всего, эти эмоции нужны нам для того, чтобы не угаснуть душой. Ведь за рёбрами продолжает тлеть, хотим мы того или нет. Нас так-то о многом не спрашивали. — Ты идиот, — сердито напоминает Гук, дёргая плечом. Не для того, чтобы я убрал руку. — Полный кретин, которому скучно живётся, — правда. — Придурок. От моих слов тебе не легче, как и мне от твоих, — тоже правда. — Тогда какого чёрта мы каждый раз к этому возвращаемся? Хочешь уйти? Тебе тяжело? — он внезапно разворачивается и смотрит так, будто ответ на вопрос для него не будет очевидным. Я мотаю головой, потому что он действительно ждёт. — Мне тяжело. Тебе — тоже. Нам всегда будет тяжело, но не надо искать причину в одном и том же. Сколько раз ещё повторить тебе: мы не выбирали это. Весь мир против? Да на хуй этот мир. Скрипит зубами, дышит носом почти дьявольски свирепо и едва ли сдерживает слёзы. Выражается очень редко — настолько, что каждая его ругань выбивает меня из колеи. — Никто, кроме родителей и бывших друзей не знает. Не приняли? Плевать на них. Паршиво, да. Тяжело, больно, несправедливо. Но мы не могли это предотвратить. Разлюбил бы меня, если бы была такая возможность? — снова ждёт ответ. И я снова отрицательно киваю. — Тогда хватит мотать сопли, — только вот на этих словах начинает плакать именно он. Никогда не умел выражать злость словами или руганью — у него всегда злоба выливалась в слёзы. — Я устал, — Гук подвигается вплотную, утыкаясь сопливым носом мне в ключицу. — Устал от всего этого, Чон, понимаешь? Устал повторять одно и то же. Мне больно из раза в раз говорить эти вещи, осознавая, что тебе от этого не легче. И вот она, открытая рана. У него — я. У меня — он. Константа. Неизменная истина. Ту, что прописали за нас. — Я не прошу тебя молчать о том, что чувствуешь. Но хотя бы на минуту перед этим задумайся, действительно ли ты до сих пор так всем недоволен. — Это ложь. — Что? — Гук поднимает голову, и я истекаю кровью изнутри, видя его мокрые щёки. — Я всем доволен. — Заметно. — Дело не в этом. — А в том, что ты — грёбанный праведник. Думаешь, будто можешь что-то поменять, на что-то повлиять. Взять на себя за всё это ответственность, не привлекая к ней меня, — он снова повышает голос и даже встаёт с кровати, начиная ходить по комнате, активно размахивая руками. Я встаю за ним следом, но не делаю и шагу. — Но я хочу брать эту ответственность. Потому что мы, чёрт возьми, два взрослых человека. Нам давно не по тринадцать лет, Чон, и мы явно можем осознавать то, что делаем и чувствуем по отношению ко всему, что происходит. Я не прав? — замерев посреди комнаты, он делает резкий выдох и подходит ко мне, беря моё лицо в горячие ладони. — Отвечай. — Прав. Я трус. Кажется, я уже говорил это. В глаза ему, конечно, не смотрю. — Закрыть тему не получится, — в этом он тоже прав. Мы много раз пытались. — Но перестань думать, будто так вышло случайно. Согласись, мы ещё в пятнадцать поняли, что не хотим ничего другого. И пусть не в полной мере, но осознавали последствия. Настолько, насколько детским мозгом это было возможно осознать. Трус, кретин, полная его противоположность. Жалкий человек, не способный справиться с самим собой. — Перестань, ты снова это делаешь. Хорошо, что у меня для этого есть брат. — Не знаю, что на меня нашло, — сознаюсь, поднимая, наконец, взгляд. — Прости, что расстроил тебя. — Прощаю, — звучит с дрожью, будто автоматная очередь. Я срываюсь. — Я так сильно хочу поцеловать тебя, — признаюсь, видя, как блеснули глаза в загустевшей полутьме. Я сдаюсь. Складываю оружие. Гук прикрывает глаза и распахивает губы. Безмолвное согласие. Жест одобрения. Акт обоюдной зависимости. Закрываю глаза лишь после того, как прикасаюсь губами к его губам, чтобы успеть запечатлеть момент, когда он заламывает брови — почти незаметно, но мне хватает. Я взрываюсь. Той сверхновой, свет которой сейчас явно сверкает под чужими веками. Иначе зачем ему так сильно жмуриться? Его язык робко проскальзывает внутрь моего рта, коротко мажет по верхнему ряду зубов и сталкивается с моим. Я пачкаю слюной его нижнюю губу и подбородок, задевая крупную родинку кончиком языка, и делаю глубокий вдох носом, второй раз за вечер возвращаясь в реальность, но теперь благодаря его запаху. Мне всегда было интересно, насколько они похожи. Мой родной запах, как рассказывал Гук, похож на отдушку миндаля. А сам он пахнет чем-то цветочным. Сложно описать. Внешне нас едва ли можно различить. Мы однояйцевые близнецы, и наши родители, чтобы отличать, всегда по-разному нас одевали. Абсолютно одинаковые черты лица и пропорции тела, которые приобрели различия лишь после того, как я стал ходить в зал и расширился в плечах. Всегда одинаковые стрижки, совершенно одинаковые голоса. Когда мы одинаково одеты — а такое случалось крайне редко, — нас никто не мог различить. Никто, кроме мамы. Она на каком-то интуитивном уровне всегда чувствовала, кто есть кто. Почувствовала и другое. То, что нас объединяло гораздо сильнее общих кровных уз и идентичной внешности. Объединяло с братом, но разъединило с семьёй. Пока Гук отдаётся мне через поцелуй, шаря ледяными руками под моей футболкой, я вспоминаю первую и последнюю ссору с мамой на почве наших с братом отношений. Было громко и невыносимо больно. Иногда мне кажется, что, будь отец жив, он бы нас принял. Не знаю, почему и откуда у меня такая уверенность в этом, ведь я плохо его помню, но… я всё равно этого не узнаю, так что плевать. Гук больно кусает меня за губу и почти скулит сквозь поцелуй, когда я впиваюсь в его ягодицы пальцами — обтянутые узкими джинсами, округлые, идеально подходящие под мои ладони. Он весь — мне идеально подходящий. А я — ему. — Раздень меня, — шепчет сбито. — Пожалуйста, скорее… Я стаскиваю его свитер через голову, припадая губами ко взмокшей шее, и слышу облегчённый выдох. Торопливо расстёгиваю ремень, почти не справляясь с дрожью в пальцах, и, звякая пряжкой, резко тяну джинсы вниз, слыша тихий треск ткани. Она расходится по швам также внезапно, как рвётся последняя струна моего терпения, стоит Гуку оказаться обнажённым. Он стоит передо мной, абсолютно беззащитный, не прикрывая наготы. Только смотрит в пол и розовеет щеками. Тела своего он не стесняется, но того, как я пожираю его глазами, — очень даже. Я сажусь на край постели, избавившись от собственной одежды, и, расставив ноги широко в стороны, хлопаю руками по коленям. Приглашаю. Гук медленно сокращает между нами расстояние и забирается сверху, тут же проезжая задницей по моему возбуждению, и его член упирается в мой напряжённый живот, пачкая естественной смазкой. Он глухо стонет мне в плечо, крепко обнимая за шею, и ёжится от мурашек, когда я начинаю гладить его спину. Ободряю и успокаиваю. — Объездишь меня? Он отстраняется, заглядывает мне в лицо и застенчиво кивает. С его губ срывается рваный вздох, когда он повторяет движение и проезжает ягодицами по моему члену. Брови заламываются, губы приоткрываются в немом стоне, и я, очарованный, словно впервые, не могу пошевелиться. Он такой красивый… Сложно поверить, что я выгляжу точно так же. Уверен, эмоции на наших лицах играют разные, но если представить, что Гук так же, как я, сурово хмурится на пике и кусает губы, когда не может сдержать стонов, то меня начинает крыть гораздо сильнее. Гук прикрывает веки со слипшимися ресницами. Я едва ли могу разглядеть его лицо в темноте — свет мы так и не включили. И не могу удержаться: тянусь к прикроватной тумбочке и щёлкаю выключателем светильника. Комната освещается тёплым жёлтым светом, мягко очерчивая лицо моего брата. Меня разглядывают так же внимательно, как разглядываю в ответ я. Каждый раз не могу удержаться, боюсь что-то упустить. — Ты такой красивый, — шепчу, почти не шевеля губами. Гук нетерпеливо ёрзает на мне, хныча каждый раз, стоит его члену коснутся моего живота, и это всегда действует на него как самый сильный нейролептик: он готов скулить и даже заплакать, но никогда не попросит вслух. Поэтому я спрашиваю сам: — Уже хочешь меня внутри? — он кивает, и его чуть волнистые пряди мягко лоснятся по щекам, щекоча зарумяненные скулы. — Тогда давай сам. Я не буду помогать, — для пущей убедительности завожу руки за спину и, упираясь ладонями в постель, немного откидываюсь назад. Он жадно, голодно и ненасытно пожирает моё тело глазами, и я упускаю тот момент, когда он заводит руку себе за спину, обхватывая мой изнывающий без внимания член дрожащими пальцами. Если бы за каждый мой внутренний стон, когда Гук меня касается, я бы получал по тысяче вон, я бы обогатил всю планету. Мне трудно выражать свои чувства словами. Мой брат — биохимик и то может делать это лучше. У меня вместо слов — коряво прописанный код, работающий с редкими перебоями. Поэтому я только задыхаюсь, не боясь рвано хватать ртом спёртый, будто сжатый воздух. Гук поднимает на меня замыленный взгляд, в котором я нежеланно вижу своё отражение, и убирает руку из-за спины, поднося ладонь к моим губам. Я понимаю просьбу верно — в конце концов, невозможно иначе, — и широко мажу её языком, замечая, что на вкус мы, пожалуй, тоже совершенно одинаковые. Он едва ли не стонет, роняя подбородок на свою же грудь, и вновь обхватывает мой член ладонью. Его колени немного разъезжаются в стороны, и я обычно помогаю, но в этот раз только наблюдаю за тем, как те краснеют от трения с жёсткой тканью одеяла. Гук тихо, жалобно всхлипывает, с наслаждением закусывая губу, и запрокидывает голову ровно в ту секунду, когда я чувствую, что пропадаю в нём. Каждый раз эта метафора бьёт своей правдивостью, ведь я на самом деле, из раза в раз пропадаю в нём не только буквально. Я не могу удержать стон. Он эхом разносится по небольшой комнате, и я слышу себя со стороны. Или это Гук. Уже непонятно. Горячее тепло обволакивает; я едва ли могу пошевелить губами. Гук насаживается до упора и, положив руки мне на живот, с жаром выдыхает — отголосок его дыхания я чувствую на своей груди. Ягодицы трутся о мои бёдра, он ищет нужный угол, а когда находит — дёргается и на секунду замирает. Так происходит всегда, будто он не может справиться с ощущениями, не может совладать со своим телом. Не может привыкнуть ко всем чувствам, которые всё это в нём вызывает. Я тоже не могу. — Пожалуйста, двигайся. Он кивает и сорвано стонет, приподнимаясь и садясь обратно. Скребёт короткими ногтями кожу напряжённого пресса, жмурится, искусывая губы, а я неотрывно смотрю только на него, до боли сдавливая пальцами одеяло. Мне его мало, но вместе с тем — слишком много. Мы всегда кончаем слишком быстро, но при этом никогда не заканчиваем на одном заходе. Потому что моментально возбуждаемся снова. В младенчестве — так рассказывала мама — мы всегда держали друг друга за указательные пальцы, крепко обхватив ладошкой. Особенно, когда спим. Она говорила, это выглядело мило. Только вот, во что это обернулось — я трахаю собственного брата-близнеца, который — идентичная копия меня самого. Это сводит с ума своей абсурдностью и греховностью. Рецепторы раздражает запах мокрых тел, я едва удерживаюсь от того, чтобы вдохнуть его полной грудью, но меня останавливает щекотка в лёгких от удушающего дыхания — Гук дышит мне прямо в губы, обвивая шею руками, и я буквально вдыхаю углекислый газ из его лёгких в свои. Мы делимся всем, что у нас есть: воздухом, чувствами, крышей над головой, любовью. — Обними меня… …мне тебя мало. Гук тычется носом мне в щёку и тихо поскуливает, оставляя влажные мазки губами. Я выполняю просьбу нехотя, но не потому, что не желаю этого. Иногда мне нравится его мучать. Наверное, в этом моя основная проблема. Его руки скользят по моим предплечьям, мнут взмокшую кожу, оставляя следы, и перемещаются обратно к шее, ложась так правильно, что я удивляюсь, как не теряю сознание из раза в раз. Гук подмахивает бёдрами, вздрагивая на каждое точное попадание по простате, и стонет особенно рвано и несдержанно. Обычно мы любимся очень тихо — привычка. В родительском доме мы не могли себе позволить даже влажно целоваться, чтобы никто не услышал ничего лишнего. Любой странный звук мог уничтожить нашу жизнь. Впрочем, наша любовь нас и самоуничтожила. Мы целовались на этой куче пепла в попытке успокоить и успокоиться. Когда мы в последний раз переступили порог отчего дома, мы целовались особенно отчаянно и страстно — так, будто в последний раз. Будто наша жизнь действительно окончена. После того секса у Гука впервые случилась самая сильная, на моей памяти, истерика. Он в первый и последний раз назвал меня ошибкой. Его ошибкой. Извинялся громко, до сорванного хрипа и дрожащих ног, хотя я едва ли мог к нему прикоснуться. Он стонал до криков, намеренно, будто издеваясь над прошлым, которое едва таковым стало. Мы всё ещё были в том настоящем, которое нас убивало, и мой брат, извиваясь подо мной на простынях первой съёмной квартиры, показывал, на что способны его связки. Это был своеобразный протест против мира, который нас отвергал. Больше такого не было. И не будет. Гук стонет хрипло, тихо, рвано, иногда скулит и шепчет в бреду какие-то просьбы, которые я не всегда могу понять. Я издаю какие-либо звуки только когда кончаю. Боюсь сдать нас с потрохами перед Вселенной. Пусть она и создала нас такими, вдруг всё равно будет недовольна тем, что мы поддались на её провокацию? Если это была проверка, то самая жестокая и бесполезная. — Обними, пожалуйста, — повторяет, запрокидывая голову, когда я неосознанно начинаю толкаться навстречу. — Я не могу так… Я тоже не могу. Не могу делать вид, что он не сводит меня с ума; что я не таю каждый раз от его улыбки и голоса. Не могу и не буду. Мы пали ниже земного ядра, вылетев с другой стороны планеты по направлению в параллельную Вселенную, где нас не выгнали из дома, не осудили и не оскорбили парой слов. «Жалею, что знаю вас.» Мечтаю стереть себе память. Этот разговор с мамой я похороню вместе с собой, и Гук о нём не узнает. Не заслужил. — Ты делаешь мне больно… …своим показушным безразличием. Я открываю глаза, встречаясь с его взглядом, темнее ночного небосвода, и с сожалением выгибаю брови, запоздало выполняя просьбу. Обнимаю за талию, невесомо скольжу пальцами по бокам, задеваю рёбра и накрываю часто вздымающуюся грудную клетку ладонями, чувствуя, как заполошно внутри неё бьётся дорогое моему сердце. — Хочу, — вновь тычется носом, но уже в скулу, мажет губами по подбородку, и я ловлю его своими губами, вдыхая носом заряженный частицами горьких атомов воздух. Могут ли атомы быть горькими? И если нет, тогда почему на языке горчит так сильно, стоит сделать небольшой вдох? Мой брат биохимик… впрочем, сейчас это не важно. Наверное, воздух вокруг нас всегда сгущается сожалением, стягивая наши души и связывая молекулами друг с другом. Иначе научно объяснить нашу тягу друг к другу я не могу. Ничего в этом не смыслю. Гук толкает меня ладонями в грудь, и я валюсь на постель спиной, от неожиданности хватая его за запястья и утягивая за собой. Мы смотрит друг другу в глаза всего секунду прежде, чем я меняю нас местами, нависая сверху. Осыпаю поцелуями мокрую шею, слизываю крупные капли мутного пота и присасываюсь губами к яремной впадине, больно всасывая кожу. Гук подо мной дышит часто и тяжело, воздух с хрипом застревает в горле, когда я начинаю двигаться, неспеша толкаясь внутрь него. Руки вдавливают в себя — он давит на мои лопатки ладонями, вжимая мою грудь в собственную, до жути развратно закусывая губу, и неожиданно в моменте шепчет: — Сделай это. Я знаю, ты хочешь. Я схожу с ума в тысячный раз за вечер, потому что понимаю, что он имеет ввиду. Скольжу руками по бокам выше, задеваю бусинки сосков, а после — кладу влажные ладони на шею, несильно надавливая под кадыком. Его лицо наливается нездоровой краснотой, на лбу взбухает крупная, пульсирующая вена. Он смотрит на меня преданным щенком, смаргивая влагу и приоткрыв губы, облизав коротким движением языка. Меня не хватит надолго. — Сильнее, — хрипит, едва шевеля губами. Я не давлю сильнее — его глаза и без того неуправляемо закатываются, но понимаю, что он не отпустит, когда хватает за запястье двумя руками, не давая убрать ладони с шеи, под кожей которой я чувствую бешено бьющийся пульс. Он закрывает глаза на пару секунд, выгибаясь в пояснице, и повторяет снова: — Сильнее. Однажды я придушил его настолько, что он потерял сознание. Ненадолго, но мне хватило для того, чтобы умереть в ту же секунду. Я боюсь потакать его прихоти удушения, потому что его невозможно контролировать. А я не могу не поддаваться. Давлю сильнее, но лишь одной рукой — чувствую, как он сглатывает, вижу, как скопилась слюна в уголках его рта, как покатились слёзы из его глаз, и убираю руки, хватая ртом воздух вместе с ним, словно душили нас обоих. — Ты сумасшедший, — шепчу, вытирая мокрый лоб дрожащими руками. А он улыбается, раскидывая руки в стороны, пытается отдышаться и мотает головой, давая прядям разметаться по постели. Красивый. Какой же он, чёрт меня дери, красивый. — Мне мало. — Я не стану. — Станешь, — улыбка с лица сползает также стремительно, как сам Гук хватает меня за руки и снова кладёт себе на шею. — Давай ещё раз. Я хочу. И это его «хочу» затмевает остатки моего разума, запирает рассудок под семью замками. Я грубо толкаюсь внутрь, наблюдая, как довольно он закатывает глаза, и срываюсь на бешенный темп, когда он начинает себе надрачивать. Толкаюсь размашисто, в темпе движениям его руки, и не контролирую давление рук на шее брата. Однажды я действительно его задушу. Случайно или нет — не знаю. И потом удавлюсь сам. Уже точно не случайно. Тело подо мной содрогается — Гук до хруста выгибается в спине, густо кончая себе на живот, пачкает и себя, и меня, а я убираю руку лишь после того, как последняя крупная судорога не прошибает его тело. Он сдавливает меня почти до боли, и я кончаю следом прямо в него. Зачем он просит душить его, я узнал ещё несколько лет назад, после того, как это случилось впервые. Вернее, догадался сам. Наша любовь нас душит. Насильно, поневоле, грубо и без шанса выбраться. Я душу его с любовью и заботой, несмотря на то, что он готов отключиться, если я перебарщиваю. Это два полюса со знаком минус, и мы не собираемся им противостоять. Гук заполошно дышит и тянется ко мне руками. Я наклоняюсь, давая схватить себя за плечи и притянуть к себе для нежного, почти невинного поцелуя. — Я люблю тебя, слышишь? — я готов закричать, но голос внезапно сел, не давая просипеть больше ни слова. Слышишь? Слышишь, как бьётся мой пульс? Как я дышу, задыхаясь, и с тобой, и без тебя. Как теряю сквозь пальцы утекающий разум, стоит тебе оказаться в поле моего зрения. Слышишь, как я кричу за нас? Я кричу за нашу свободу, которую нам не получить, и буду кричать, пока в твоих руках бьётся моё сердце. Сожми его, раздави и выкинь, если у меня не выйдет добиться её хотя бы для тебя. — Я люблю тебя, — отвечает также хрипло, но на то есть причина. Я душил его. Собственными руками. А он душил меня, даже ко мне не прикасаясь. — Залюби до утра, — я содрогаюсь, слыша просьбу и видя слёзы, скатывающиеся по его розоватым щекам. — Залюби, пока не задохнусь. Конечно, он просто играет словами. Ведь мы каждый раз задыхаемся, стоит нам оказаться в одной постели. Я стираю солёные дорожки большими пальцами, мягко целую в припухшие губы и утыкаюсь лбом в его грудь: сердце бьётся немного спокойнее, в такт моему, пытается выбиться из рёбер навстречу. Однажды они всё-таки встретятся. Возможно, это будет предсмертный танец наших душ, показанный Вселенной на прощание. Пока Гук целует меня, я думаю только об одном. Мы не уйдём бесследно. В открытом космосе я самолично оставлю размашистую подпись его рукой. Чон и Гук. Возможно, нам повезёт в следующей.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.