ID работы: 14300224

Апрель, 10

Слэш
R
В процессе
15
Горячая работа! 17
автор
Размер:
планируется Миди, написано 22 страницы, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
15 Нравится 17 Отзывы 0 В сборник Скачать

10 апреля (Часть 1)

Настройки текста
Воздух горячий в тени громадины, чьё имя гремит жирным шрифтом на газетной бумаге. Годжо Сатору хочется взвыть от шелестящей на уши свежей краски, скрипящей о причальные воды, но он лишь вдыхает вишнёвый дым сигарет, косясь взглядом на причудливый народ. Как всех много. Галдят, размахивая руками в штопаных рукавах, тычут пальцами и прикрывают глаза, будто бы ослеплённые величием возвышающегося над ними титана. Сатору этот «титан» кажется ничем: очередная вычурная безделушка из железа, спущенная на воду под необоснованно громкие ахи. Ничем не интереснее других кораблей, по чьим палубам бродил когда-то Сатору размашистым шагом в своих лакированных до блеска туфлях. И сейчас он морщит нос от поднимающегося мутным песком вихря, режущего глаза и пачкающего пылью эти самые лакированные туфли, чёрный костюм, шёлком лоснящийся к телу, и фарфоровое личико. Остановившаяся машина рядом скрипит необкатанными колодками: мужчины выскакивают из открывшихся резко дверей, поправляют дорогие пиджаки, тут же выуживая прикурить, и галдят. Галдят, галдят не затыкаясь под грохот спускающихся с багажника чемоданов. Как шумно. Эти зализанные гелем головы что-то прыскают ядом, размахивая своими руками, украшенными в дорогие перстни, тычут кивками в громадину и слишком — слишком — громко ржут как кони на дневном выпасе в леваде. У Сатору пульсирует в голове сильнее, сдавливая затылок тисками, жгучим прутом, колючей проволокой. Выстрел в висок покажется милосердием по сравнению со всем — этим. Сатору вновь смотрит на громадину, стряхивая с себя пыль. Она смотрит на него в ответ, хихикая натянутыми канатами, скрипом новых половиц; громадина качается на водах влево-вправо, зазывая Сатору хриплым напевом ступить на борт. Но хочется сделать шаг назад. Убежать, испарившись в толпе белой вороной от гнусного хихиканья, скрежещущего рёбра чувством, что «что-то не так». Сатору сглатывает, и капля пота катится по его виску, когда он пятится, упираясь спиной в капот заглушённой машины. Девочка из толпы, сидящая на плечах отца, смотрит на него, качая своими рыжими как костровый огонь кудряшками, выпячивает нижнюю губу и хмурит зелёные глаза. Потом с восторгом глядит на громадину, ластящуюся под детский взгляд необъятной мечтой; девочка смотрит на Сатору с укором. В её детских глазах отчётливо читается: «Как ты смеешь жаловаться?» — и Сатору хочется дать этой несносной малявке пощёчину. Сжатые кулаки чешутся, а аккуратные ногти царапают нежную кожу. Как он смеет жаловаться? Невольный смешок вырывается из сухой глотки хрипом, и Сатору разжимает ладони, потирая шею. — Да что ты знаешь, — шипит он как гадюка, цокая языком. Девочка моргает и больше не смотрит, растворившись мутным пятном в толпе. — Каждый горазд осуждать, ага. — Осуждать что? — голос со стороны заставляет напрячься сильнее, нежели от неуважения рыжей бестии. Сатору весь встряхивается и выпрямляется, задрав подбородок. — Ничего такого, — и тлеющая по фильтру сигарета жжёт подушечки пальцев. — Ты опоздал. Мне пришлось торчать тут вечность. Высокий мужчина рядом вскидывает брови и улыбается одним уголком тонких губ. Его уложенные волосы треплет пришедший с гавани ветер, забавно топорща тёмные пряди через ровный пробор. — С тебя бренди, Сукуна, — Сатору пихает его в плечо, выуживая из кармана смятую двадцатку, — и вот это, — трясёт он купюрой, чуть приподнимаясь на цыпочках, перед носом Сукуны. — Я опоздал всего на пять минут, — ворчит мужчина притворно оскорблённо, буравя взглядом покрасневших глаз несчастную двадцатку, будто бы она значила что-то для него. Сатору же знает, что этих «двадцаток» у Рёмена Сукуны не сосчитаешь и во всём добываемом им золоте своими шахтами. Придурок. — А ты уже оставляешь меня должником. — Ты опоздал на вечность, — повторяется Сатору, протянув гласные на французский манер, и закатывает глаза, скидывая с себя пиджак. Жарко. — Мне пришлось глазеть на это. — «Это»? — Сукуна хмычет и шмыгает носом, передёрнувшись от зябкого ветерка и вида Сатору в одной лишь отпаренной до идеала рубашке. Только сам Сатору видит каждую забившуюся в плетение песчинку, царапающую его грудь и живот. Бесит до жути. — Ну-ну, Годжо. Это, — взмахивает Сукуна рукой на громадину, — произведение искусства, гений современности. Это не «это», ласкуша. Это Титаник. — Корабль, который просто больше, чем остальные. Ничего особенного я не вижу, а у меня глаз инженера-конструктора, тупица. — И чем же тебя удивить тогда? — Сукуна вздыхает и прикуривает сигарету: тяжёлый и горький дым оседает на его губах, плечах, въедается в дорогую ткань и заставляет Сатору сморщиться будто от увиденной казни. Безвкусица. — Самое роскошное и огромное судно ты назвал «этим». Годжо, сложная ты штучка. Под чужой смех, разивший гарью табака, Сатору разворачивается на каблуках, протискиваясь сквозь расступающуюся толпу. Мужчины, женщины, дети, старики — все смотрят на него своими выпученными, круглыми глазами, пожирая, и Сатору держится, чтобы не ссутулить неприкрытую пиджаком спину. В него тычут пальцами, перешёптываясь, и уши вновь цепляются за мерзкое хихиканье канатов; за скрип половиц и звон металла. Мостик перед глазами кажется точкой невозврата. «Что-то не так» трезвонит красными огоньками, застилая мир вспышками и чувством тяжести где-то везде, во всём теле. Этот корабль — эта громадина — читает Сатору как открытую книгу, впиваясь в душу своими стальными когтями. Вырывает вздохи, и даже перила под ладонями становятся мокрыми, скользкими, лишая возможности удержаться. Реальность утекает сквозь пальцы, оставляя за собой лишь чернеющее в сердце проклятье. Только ему удалось родиться таким. Вечно всем должным, обязанным, нужным — и никогда не принадлежавшим самому себе. Сатору выдался талантом, умом, внешностью: учёным, строителем, видным женихом с громким родством, чья дальнейшая слава зависела теперь только от него. Погрязшая в долгах семья, вынужденная продать Сатору как любимую корову, вновь зажила под крупным авансом, пока он шагает по мостику налитыми свинцом ногами, задыхаясь. Сердце готово вырваться и сломать рёбра, лишь бы наконец остановиться. Но Сатору трясёт головой, кусая губы под волнующийся взгляд замершего проводника. Это было странно, когда на ковёр к запойным родителям пришёл посол Рёменов. Охваченные волнением, отец и мать вскрывали конверт под тихий перезвон приборов о посуду. Они зачитывали письмо из раза в раз, переглядываясь на первой и последней строчках, а потом вновь монотонно начинали сначала. По кругу, пока на губах не заиграла улыбка облегчения и появившейся надежды, сначала волнующе обрадовавшей Сатору, а после — заставившей его истерично хвататься за голову, бродя туда-сюда по погрязшей в бедламе спальне. Рёмены выдвинули выгодное предложение, которое не должно было войти в огласку общества. Остаться между двумя семьями как секрет, прикрытый суммой и переписанной частью акций их компании. Сатору кричал в огромном, залитым мрамором и пылью холле, что он сможет вытащить семью. Заработать, нажить добра — ему только нужно немного времени, чтобы его знания получили патент, и всё бы встало на свои места. Но родители жалобно глядели на него с пролитыми слезами на щеках, поджатыми губами и качали головой. Никакого времени не было. Ни у семьи, ни у Сатору. Благосостояние, репутация и полный холодильник были выкуплены за собственного сына, насильно отданного непонятно кому. Извращенцу с манией коллекционировать всё самое диковинное и красивое; придурку, смотрящего голодными глазами на людей словно на итальянские скульптуры, на полотна, расписанные божественными руками. Сукуна видел и видит в Сатору апогей своей коллекции. Беловолосая полукровка с искрящимися голубыми глазами, точёными чертами лица и такими же прекрасными солнечными ожогами, топорщащимися волдырями на обгорелых щеках под палящим солнцем — он видится ангелом в безумных глазах. Чистым, сосланным с небес и единственным в своём роде. Конечно Сукуна не мог такое упустить. Не упустил, гордо равняясь шагом рядом. Сатору слышит звон в ушах и чувствует, как громадина под ногами специально ходит ходуном, волнуется на водах и дразнит его, неудачника, ступившего лично в свою клетку. Золотую, усыпанную перьями и лучшими кормами — но клетку. — Разве это не прекрасно? — Сукуна дышит горечью над макушкой Сатору и лыбится, когда очерчивает указательным и средним пальцами расписные стены коридора первого класса. — Титаник словно живой музей под нами. Каждый его уголок пропитан искусством. — Ты помешанный, — цокает Сатору, косясь на картины в рамках. Он не смыслит в искусстве от слова «совсем»: смотрит на положенные на холст краски как на цвета вдали горизонта. Могут восхищать, могут оставаться невзрачными — но никак не вызывают безумие, мелькающее в чужих глазах. — Нет, я ценитель, — смеётся Сукуна. — И моя самая главная ценность — здесь. Они останавливаются посреди коридора, готовые быть пойманными. Сукуна жмёт Сатору к стенке, припечатывая голодным взглядом, и скользит воняющими горечью пальцами по скулам и линии челюсти. Спускается ниже, по шее, щупая пульсирующую в страхе артерию, и скалится словно зверь, оставляя горячее дыхание на покрывшемся мурашками плече. Оно больно жжёт, заставляя Сатору зашипеть и отпрянуть. Стюард в белой хлопковой рубашке и чёрных брюках на подтяжках выглядывает из-за угла, приветливо улыбаясь и желая хорошего дня. Сукуна улыбается в ответ, не глядя на прошедшего мимо мужчину. Сатору пихает его в грудь руками, весь запыхавшийся и загнанный. Дрожащий словно жертва. — Экипаж принесёт твой багаж, — Сукуна разворачивается в обратную сторону, оставляя Сатору у двери каюты. — Располагайся. Как будешь готов, спускайся — я должен тебе бренди. И уходит, махнув широкой ладонью. У Сатору сердце стучит, пульсация в висках лопает капилляры, заливая небесно-голубые, потухшие в серости глаза кровавой пеленой. То ли ненависть бушует и щекочет кожу, то ли Сатору от усталости запускает в стену первую попавшуюся вещь. Ваза разбивается вдребезги как его давно расколотая душа. А громадина всё смеётся, гудя заведёнными винтами.

***

«Гений современности», — думает Сатору, когда вышагивает по палубе. Светлые половицы жалобно скрипят под тяжёлыми ногами, а вдыхаемая вишня тлеет на языке, превращаясь в лёгкую дымку. «Произведение искусства», — руки скользят вдоль борта. В нос ударяет резкий, скручивающий ком в горле запах только-только высохшей краски — и Сатору фыркает, нащупывая мягкими подушечками пальцев засохшие капли, буграми топорщащиеся на идеально ровной поверхности. Какая халтура. И это стоит всех фанфаров? Сатору правда не смыслит в искусстве. Для него белый останется белым, а чёрный — чёрным, сколько не глагольствовал бы учитель живописи в матушкиной усадьбе. Его не впечатляют витражные окна в ажурном ресторане; не сводит дыхание от расписных картин. Ничего не ёкнуло в сердце, когда он впервые распахнул террасу своей каюты. Разложил плетёное шёлком постельное бельё, искрящееся позолотой и богатством. И бровью он не повёл, оказавшись в холле среди хрусталём усыпанного потолка. У Сатору искусство — человеческий ум. Он не восхвалит бездушную железку за её красоту; Сатору найдёт человека, способного заставить такую махину держаться на плаву, дать ей волю разогнаться, разрезая водную гладь. Поровнять её с синим китом и поставить в лист людского гения — к такому человеку Сатору прибежит с похвалой, хвалебными речами и чуть-чуть — совсем чуть-чуть — влюблёнными глазами. Громадина под ним лишь итог чужого труда, а не сам его труд. Сатору гримасничает на обиженный перезвон канатов и не даёт ей шанса побахвалиться своей мощью загудевших движков. Она — не искусство. Возможно, Сатору слишком строг к громадине. Что он мог бы дать ей второй шанс — мог посмотреть иначе, под другим углом на всю прелесть, восхваляемую тысячью, нет, сотнями тысяч голосов. Громадина скрипит и ноет детским плачем, проезжаясь по его ушам свистом ветра, потому что Сатору безжалостен и несправедлив: не по её указке железное тело стало роскошной темницей, на которой Сатору увозят далеко от дома. Но мысли гудят вместе с играющими на лице желваками — он отмахивается, фырчит на чужой треск напрягшегося каркаса и бредёт дальше, засунув руки в брючные карманы, к носу корабля. Рассекаемая сталью океанская гладь шипит и пенится под выкрашенной в красный ватерлинией. Сатору подходит ближе, цепляясь за белые леера крепкой хваткой, и ступает носками лакированных туфель на них. Забирается выше, что бёдра упираются в верхний трос, а корпус валится вперёд, под холодные брызги морской соли. В глубокой синеве на перегонки с громадиной мчатся дельфины. Они выпрыгивают из воды с весёлым смехом, и бездушная железяка гудит им в такт тифоном, топя игривых существ в поднимающихся белых волнах. Сатору улыбается и смеётся, когда один из дельфинов смешно падает спиной на другого, отставая в гонке. Всё, от трюма до верхушки мачты, от кормы до носа, вибрирует и гудит, пробираясь под кожу Сатору и заставляя закрыть глаза, погружаясь всё глубже в эти ощущения. Шум гребущих под немыслимой силой винтов застревает в подкорке сознания, а детский, придирчивый и обиженный голос вырисовывается вспышками в яркой темноте: «Посмотри, посмотри, какая я сильная». Громадина разрезает пространство мощными лезвиями, её поршни тянут железный скелет вдоль необъятного океана. Морской бриз играет на коже дразнящими поцелуями, и Сатору хмыкает. Как она старается. Как громадина хочет завоевать его любовь. Обязанная покорить сердце каждого, кто только взглянет на неё — невероятную, роскошную, единственную в своём роде и первую. Лучшую. Гениальную. Сатору единственный, кто не поддаётся её чарам, противится. И громадина пугается, дрожа канатами, качаясь словно истерящее дитя влево-вправо на попадающихся по пути волнах. Боится, потому что — что? не справляется? Сатору закатывает глаза: громадина, видимо, тоже разочаровывает своих родителей. Он стискивает руки на леерах как будто хватает громадину за руку; впивается ногтями и оставляет синяки на её коже. Та пищит скрипнувшим тросом и замолкает. Сатору было некому плакаться, когда он сам стал родительским разочарованием. Когда его проекты были слишком долгими, чтобы получить вложения, реальные деньги, чтобы прокормить три голодных рта. Когда Сатору сам ничем не мог помочь загибающимся отцу и матери, вмиг потерявших простирающийся под их ногами мир, оставляя их запивать реальность дрянной водкой и заедать хреново ощипанной курицей. И его просто, нет, его чертовски бесит громадина. Которая одним своим появлением сразу заслужила любовь — сразу стала гордостью. А Сатору пришлось стать разменной монетой вместо того, чтобы эту монету заработать самому. Сатору машет головой, открывая глаза. Ветер щекочет лицо и треплет белые волосы, лохмача их по-детски будто материнские руки. Рубашка колышется под ним, развеваясь словно парус: шёлк лоснится по прозябшей коже поцелуями, гладит сильные руки и напряжённую грудь, пытаясь убаюкать, успокоить. Но в сердце снова ударяет чужой плач, заставляя Сатору размякнуть. Громадина гремит, гудит и извиняется, размывая бескрайний мир перед глазами своей скоростью. Её работающие двигатели стучат как человеческое сердце — и Сатору улавливает участившийся пульс, хмурясь. Громадина плачет и скрипит, кренясь влево и открывая правый борт. Сатору напрягается, когда глаза замечают потемневшее пятно. Он поднимается выше по леерам и совсем свешивается вниз, опасно болтаясь над глубоким океаном, пока всматривается в неприятную чернь. В копоть, расплавляемую на солнце и искажающуюся под его пеклом. Чужой вой звенит в ушах болью, смешанной с горькими извинениями. За насмешки, за бахвальство, за всё — громадина как ребёнок кидается в ноги Сатору, цепляется за его колени и смотрит жалобными глазами, когда у самой болят разбитые об асфальт локти. Она просит пожалеть, погладить её по головке и подуть на кровоточащие ранки. В голову снова ударяет смутное чувство, что «что-то не так». И громадина одобрительно гудит, прыская морской солью в лицо. Копоть ядовитым, масляным пятном расползается на боку. Словно налитый синяк от хорошего удара; как ожог от огня — она остаётся видимой вмятиной на идеально сглаженной поверхности. Шрамом. Слабым местом. И Сатору про себя удивляется, как никто этого не замечает. — «Произведение искусства», — шепчет он вслух и ласково улыбается. — В тебе видят идеал, а на самом деле ты изуродована шрамами. Громадина скулит трезвонящими на ветру канатами и выдыхает чёрный дым из труб, похожий на отхарканный кашель. — Огромными, уродливыми. Которые тебе не залечили, а пустили в воду, заставляя их зашипеть от насыпанной соли, — Сатору гладит трос впервые с трепетом, а не ненавистью, застилающей его глаза. Бок громадины дрожит от боли. — Ты тоже нелюбимый ребёнок — ты такое же средство для хорошей жизни как и я. Всем плевать на твою боль. Пульс работающих движков бьёт по барабанным перепонкам. — А ты смеялась надо мной, — он жмурится и спускается с лееров, садясь на размягчившиеся половицы. — Зачем? Я такой же как ты. Запертый под чужим влиянием, способный видеть свободу, но никогда её не коснуться. Сатору выдыхает и выуживает из кармана портсигар, прикусывая сигарету за фильтр. — У меня тоже есть шрамы, — он закатывает рукава, глядя на собственные запястья. Уродливыми полосами поперёк спрятавшихся вен они сверкают болью и безнадёжностью, и громадина обнимает его попутным ветром со спины, целуя влажные от океана щёки. — Тоже всем плевать. Даже родной матери. Она продала меня мужику, который оформил моё имя как свою собственность. Вышил клеймо на моей коже. Сатору должен был сбежать в тот день. Наплевать на горе родителей — наплевать на свою невозможную, безграничную любовь к ним. Он должен был остаться свободным и вольным; способным видеть мир по-настоящему. Не в серости сигаретного дыма, въевшегося под кожу цветущей вишней. Не в мути вкуса чужого горького пота на языке; не в сияющих в зеркале болью метках на своём белом теле. Не в шуме и гуле абсолютно всего, оглушающего чувствительные уши. Не в кошмаре наяву. Но Сатору не смог, убивая себя в глупой любви, в которую он никогда не верил. Которую считает сказкой на ночь для крохотный детишек. Сатору не смог — а мир вместе с ним перестал быть реальным. Всё кажется ненастоящим, пугающим и непривычным. Люди вьются осами: безликими, странными — они все смотрят на Сатору своими жадными глазами, а сам Сатору не различает их взглядов. В их бездушных стёклах отражается не его душа, когда-то весёлая и улыбчивая, а лишь ценник за собственную красоту. Сукуна под боком как дьявол, схвативший израненную душу. Кукловод — он вьёт нити, перешивая собственное «я» Сатору, и Сатору чувствует, как с каждым днём умирает внутри и возрождается под уколами острых игл, пытаясь сопротивляться. Как собственное тело пугает и оставляет надежды вырваться из чужих цепких рук — оно привыкает к ним, подчиняется. Ластится к грубым прикосновениям на голых боках, стонет шёпотом нелюбимое имя на шёлковых простынях и считает каждую отсыпанную монету в родительскую казну за страдания, боль, терзающих Сатору изо дня в день. Душа Сатору, хрупкая и отныне безвольная, рыпается где-то глубоко под рёбрами. Она плачет маленьким мальчиком и бьёт крохотными кулачками по облитому кровью сердцу. Но её не слышно никому. Каждое слово, выплаканное и стихшее в хрипе, стирается в шуме и гуле внешнего мира. В смехе вновь заулыбавшейся матери, в добрых, поддерживающих хлопках отца по спине; в урчании хищника Сукуны — боль дрейфует разбитым льдом в тускнеющих глазах и только всё пуще и краше восхваляется. Ставится в сравнении с чем-то божественным, внеземным — и Сатору истерично бьёт себя по щекам, пугаясь желания изрезать лицо в уродливые шрамы, лишь бы заткнуть чужие оды. Но Сатору трус; любящий и слабый трус, терпящий унижения и боль ради блага родителей. Его мир нереален, но он пытается ухватиться за частичку, остаток некогда существовавшего — курит сладкую вишню, купаясь в её дыму и вспоминая розовые деревья отцовской родины. Язвит, фырчит, сопротивляется, когда сукунины руки бесстыдно залезают под белую рубашку и колют холодом бока. Сатору смешно, потому что его попытки остаться в реальности похожи на трепыхания выловленной на сушу рыбы. — Этот шрам на боку, — он хмурится и выводит указательным пальцем невидимые узоры на половице. — Откуда он? Он выглядит хреново. Громадина скрипит и затихает, когда чужая тень обжигает льдом её краску. Сатору тоже ёжится, но поднимает глаза, встречаясь с равнодушным взглядом невысокого мужчины с зачёсанными назад светлыми соломенными волосами. На его губах читается невысказанное презрение, но Сатору только фырчит на него, отмахиваясь как от назойливой мухи. Ураумэ — преданный пёс Сукуны — ведёт тонкой бровью и напрягается. — Господин Годжо, — Ураумэ режет сталью в своём голосе и легко кланяется. Даже громадина недовольно ворчит, скрипнув половицей под невысокой прислугой. — Господин Рёмен ожидает вас в курильной. — Я занят, — Сатору шипит на него и стискивает кулаки. — Смею спросить: чем? Сатору косится на ворчащую громадину и поглаживает её в попытке успокоить. — Пытаюсь научиться понимать искусство. Видимо, мой кругозор слишком узок, чтобы понимать его в той же мере, что и Сукуна, — он взмахивает рукой и тычет указательным и средним пальцами с зажатой меж ними сигаретой, неприлично и вульгарно, в Ураумэ. Честно, этот напыщенный низкорослый хрен никогда не нравился Сатору — холодный как айсберг и с гнильцой в чёрном сердце. — Ты мешаешь. Передай, что зайду позже. — Увы, но искусство сможет подождать. Прошу следовать за мной, господин, — Ураумэ презрительно хмыкает и разворачивает на каблуках белых туфель. Сатору вздыхает, поднимаясь на щёлкнувших коленях. Бесит, как бесит. И громадина гогочет ему в ответ тифоном, обнимая внезапно потеплевшим ветерком.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.