ID работы: 14375068

Предел Оппенгеймера

Слэш
NC-17
Завершён
30
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
30 Нравится 3 Отзывы 4 В сборник Скачать

гори.

Настройки текста

теперь я стал Смертью, разрушителем миров. Бхагавад-гита

Он упал под Хэньяном. Он помнил, как его подстрелили, как артиллерийская очередь прошила бок МиГ-а и как в кабине заклубился едкий дым. Он падал в ад. Подбитый самолёт, выписывая бочки, крутился истерзанной дичью. Цепляя пики лесных макушек, теряя по пути стальную чешую, Аякс молился: лишь бы машина дожила. Лишь бы родная двухсотка выдержала и протянула в воздухе ещё немного. Он раздирал губы. Он в отчаянии рвал на себя штурвал, стараясь удержать взбунтовавшуюся птицу. Он хлебнул сполна ядовитой машинной гари. Всё только для того, чтобы любимый МиГ не рухнул в преисподнюю раньше, чем лётчик помрёт от удушья. Лишь бы – сука – ещё чуть-чуть. Самолёт прописал последнюю дугу и рухнул за перелеском сосен, ломая молоденькие ветви. Под затяжной вой архангелов он черпнул носом землю, прокатился на стальном брюхе и врезался в вязь крепких хвой. Лётчика в кабине дёрнуло, словно безвольную марионетку. С маху он врезался лбом в стекло, и даже лётный шлем не смог спасти. Струйка крови медленно покатилась куда-то вниз, трогая ресницы, щекоча щёку и смачивая сухие губы Аякса. В разбитой голове помутнело, перед глазами потемнело. Это Чайльд помнил отлично. Он выжил. Самолёт уберёг. Птица упала, вспоров себе цинковый живот, но Тарталья остался цел. Он спешно сбросил лётные перчатки, дёрнул узел белоснежного шарфа и сплюнул кровь с прокушенных губ. Его костяшки дрожали мелкой судорогой. Тогда, в июле сорок четвёртого – душном и адском, под Хэньяном он остался жив. Он жив – и это главное. МиГ безнадёжно мёртв, но он жив. Был живее всех живых и мёртвых, павших там же, в дьяволом проклятой Маньчжурии. Самое важное – он жив, вопреки каре Икара и панихидам над железной крышкой гроба господни. Сердце билось набатом, пока Чайльд в бреду, шатаясь и сдирая о разбитое стекло ладони, выбирался наружу, не веря божественному провидению и собственному чуду. Выжил. Выжил. Он хрипло повторял это, наслаждаясь каждой выжженной буквой, словно вознесённой пред святыми ликами лихорадочной молитвой. Трясущимися пальцами Аякс хватался за стенки утробы своей матери, сброшенной иезуитами с благословенных небес. Он выпал из кабины МиГ-а, словно новорожденный из горячего лона: с болью, криком и рваным первым вздохом. Птицекрылая мать была безнадёжно мертва. Её вспоротая кормящая грудь опала, но дитя – невинное и безгрешное – был цел. Со свистом Чайльд выдохнул свежий лесной воздух из запревших лёгких. Его светлый лик, списанный со старых новгородских икон, озарила блаженная улыбка, благолепная и всепрощающая. Ведь он был жив. Жив. Звонкий смех легко вырвался из прогоревшей груди, с жаром серафимов отпуская все грехи этого дивного мира. А потом, чуть после, было невежественное, блудное, порочное, смачное русское– Блять. И лучше бы он умер в то осточертелое и жаркое лето сорок четвёртого. Лучше бы бог не спасал его. Хотя Аякс в него всё равно и не верил: советской пропагандой было противопоказано. Как приличный солдат с чокнутым позывным "Чайльд", в церковь он не ходил, смиренному всеродителю свечей не ставил, его мать не славил. Аякс верил лишь в ад, карму, и, как самый рыжий и в зад ужаленный из своей эскадрильи, может, немного в удачу. Но лучше бы он умер под Хэньяном, потому что небесному дитя места на земле не нашлось. Здесь новорождённого птенца, выпавшего из материнского гнезда, низменная жизнь тяготила, словно Гавриила, чьи ломкие крылья запятнали людские пороки. Благо, на кипарисовом кресте Аякса никто не распял. Пока. Потому что нельзя было понять, что творится у узколобых японцев в их маленьких черепушках. Тарталья их не понимал, не выкуривал и не переваривал. Сам Будда – тем более. Они били. Били крепкими сапогами и тяжёлыми прикладами винтовок. Они били и ржали. Они стягивали проволокой кисти, чтобы тонкая леска жгучей иглой раздирала бледную кожу. Под знаменем восходящего солнца и солдатский хохот Чайльд униженно жрал песок, плевал и схаркивал из разодранного горла мерзкие песчинки. Слюна мешался с едкой желчью. Блевать было больше нечем. Последний переваренный кусок хлеба остался у МиГ-а пару недель назад. С подачи японского пинка в печень, конечно. Там же родилась и вся воинская гордыня златокрылого Михаила. Советская пропаганда говорила: терпи, товарищ. Вот Чайльд и терпел со всеми положенными ему сталинской выдержкой, ленинским смирением и великим русским оптимизмом, граничащим с показным похуизмом. Если не заставляли жрать стоптанный песок, если про существование молчаливого русского забывали, то лётчик возносил славу ненавистному божеству. Который-таки – сука – сбил его под Хэньяном. Тарталья терпел. Терпел и ждал, тихо и спокойно, словно посаженный на цепь сибирский волкодав. Он выжидал, когда можно будет сбежать, спрятаться в ставших знакомыми лесах Китая. Мужчина нетерпеливо месил сапогами песок, пока вся компания самураев не свалила спать. Руки Чайльда были накрепко стянуты веревкой. Но это ничего. Аякс тихо хохотнул. Это похуй. Он тёр связанные кисти о тонкий ствол бедной сосенки. Горячая кровь и лоскутки драной кожицы мешалась с ворсинками бичёвки. Ничего страшного. Тарталья многое повидал за эту проклятую войну. Был ранен, горячо целовался с землёй, переживал немцев и итальянцев, австрийцев и румын, сбегал и валился с самих небес в зыбкую топь. Чайльд презрительно фыркнул. А здесь, в Китае, стояла кучка фанатиков солнечного империализма, который советы тоже особо не жаловали со времён Халхин-Гола. Молча, сгибаясь и прячась в тени палаток, лётчик сбежал. Тарталья нёсся по скользкой траве, на ходу пытаясь сообразить, где он. Где наши, где китайцы, ставшие тоже "нашими", и куда вообще бежать? Думал недолго – бросился в ближайший перелесок, а после свалился в овраг да там схоронился. Аякс затаился, притих, потому что послышалось, как в лагере узколобых взвыли собаки. Тарталья ступал торопливо, потихоньку, по самой низине. Но так неаккуратно. Он не заметил, как оступился и кубарем покатился по лесному склону куда-то в ночь, пахнущую травами и сыростью чужой земли. И там же, по пути, Чайльд напоролся на ветку и взвыл белугой. Захудалый прут пропорол ему бедро. Хлестнула кровь. Аякс молился, чтобы его не нашли. Затаив в груди дыхание, он кусал ладони от режущей боли и стискивал их у вскрытой раны. В последний раз он просил помощи: у бога, китайцев, самого Иосифа-вождя. Да только в глуши Маньчжурии мольбы не услышали бы даже бесы. Так что говорить про мифического старика, в которого товарищ секретарь не верил с младенческих пелёнок? Его нашли. И лучше бы тогда, погорелым летом сорок четвёртого, Чайльд всё-таки помер. Лучше бы сдох в низине, как последняя псина, проклиная Сталина, Кайши и Хирохито. Потому что после терпение закончилось.

***

За окном доживает осень сорок четвёртого, и он вновь слышит его. Но не видит. Он чует хозяина, словно дикое зверьё, запертое в клетке точёных пик. Аякс не видит, потому что когда открывает глаза, ему чудится не новый мир, воспетый на святом ковчеге, а одна режущая боль. Он поднимает веки, и его слепит белоснежный свет лабораторных ламп, жжёт запёкшаяся на ресницах кровь. Тарталья ничего не видит, но чувствует металлический привкус на кончике искусанного языка и слышит его: – Доброе утро. На чистейшем русском выдаёт ответ: – Пошёл ты. Мягкое, развесёлое приветствие мыльной пеной вливается в уши лётчика. И всё оно чужое, инородное, неправильное, странное для него, рыжего дитя советской колыбели. Чайльд стонет и мычит от пересохшей глотки, когда юркая ладонь хозяйски скользит по его обнажённой груди, специально задевает бусинки сосков. Аякса выворачивает. Он вновь харкает, но уже не песком, а собственной багряной кровью, перемолотыми кишками и отравленными лёгкими. Он не видит, как тёмные липкие ошмётки падают с разбитых губ. Тарталья слышит, как гремят цепи под потолком. Тяжёлыми кандалами они сжимают истёртые до розового мяса запястья. Русскому тошно. А ему смешно. Он лепечет что-то на своём величавом самурайском, вдохновенно ведёт по опалой крепкой груди вниз, пересчитывая каждое мраморное ребро. – Скара-муч-ча, – единственное и хриплое, что запомнил Тарталья с блядского японского – имя. Но тому всё равно. С видом учёного, изучающего подопытную крысу, Скарамучча пробегает по дрогнувшим мышцам исхудалого живота. Он касается ухоженными пальчиками, которые Тарталья в тайне мечтает сломать. Цепь под потолком отчаянно звенит, когда наглец лезет туда, куда Чайльд бы точно не позволил. Перед глазами по-прежнему стоит мрак, но он чувствует, как прохладная ладонь обхватывает основание члена, плавно проводит по длине, заставляя всё внутри сжаться. Скарамучча что-то говорит. Не Аяксу – кому-то другому. Японец приказывает с командирским лаем и офицерским рыком. Мешком гнилого картофеля лётчик валится на обледенелый больничный кафель. Он по-прежнему ничего не видит, мотает рыжей макушкой, словно дикое животное, пытаясь избавиться от белого шума в ушах. Его грубо хватают за волосы, рвут наверх, тянут сильнее. Тарталья шипит и воет, упираясь, но на разбитых коленях ползёт следом. Он пытается вырваться, отгрызть поганую мелкую руку и передавить ярёмные вены наглого япошки. Но сил не хватает. Его, рыжего холопа, отпускают. Небрежно и по-барски, мол, иди и свободен. Только Чайльд не идиот. Он пробовал и бежать, и задушить, и убиться, однако всё выходило без толку. Скарамучча не отпускал: не на волю, не на тот свет. Да и сам дохнуть не хотел. Скотина. – Ну же, – на ломанном елейном русском. Подбитые каблуки кожаных сапог стихают. Скрипит продавленный стул. – Мне не надо объяснять. Лётчик не тупой. Знает сам. И от того становится только больнее дышать и существовать в гнилом полуподвале, освещённом слепящим светом. На ощупь Чайльд находит носок чужой офицерской обуви. Она гладкая, наверняка начищенная и сияющая, как золотая йена. Рука Тартальи скользит вверх, ощупывая грубоватую ткань брюк. Нога Скарамуччи кажется слишком маленькой, детской и ломкой, но всё это лишь фарс и жестокий обман мозга. Аякс помнит, какие именно рёбра были сломаны этим офицерским сапогом, потому сейчас смиренно молчит. Изнутри больше не лезет даже желчь. Чайльд наконец нащупывает бедро, петли формы и латунную брошь, на которой распускается вишнёвый цветок. Скарамучча терпелив. Он подпирает точёную скулу ладошкой и ждёт, когда русский справится с хитрой застёжкой его широкого ремня. Капитан Кэмпэйтай по долгу службы и праву собственности зарывается ладонью в рыжие померкшие пряди, гладит и массирует макушку, тянет ближе к себе, как самую любимую псину. – Хороший мальчик, – приговаривает он, пока глухо звенит императорская пряжка. – Послушный. Аякс действительно послушный. Он покорно берёт в рот всё: и пару изящных пальцев, и вставший член. Лётчик чувствует, как набухшая головка задевает щёку изнутри, когда Скарамучча сильнее давит на затылок. Член едет по нежным дёснам, заполняя собой весь рот. Тарталья жмурится и крепче обхватывает худые бёдра, от чего капитан недовольно шипит. Он тянет за рыжие лохмы, резко отстраняет и рывком заставляет запрокинуть голову. Чайльд хрипло кашляет, давится слюной, обильно стекающей по подбородку, и плюёт куда-то на вылизанный офицерский сапог. Скарамучча кривится и жалеет, что под рукой нет ошейника. Русскому зверью из глубин сибирских руд это бы пошло. – Разве мне нужно тебя учить? – шипит капитан, тянет за рыжие пряди сильнее. – Посмотри меня. Чайльд цепляется за его руку, пытаясь оторвать ядовитую змею от своего щенячьего затылка. – Посмотри! – покалеченный акцентом русский. И лётчик послушно поднимает слипшиеся веки, потому что не хочется расстаться с ещё одним клоком волос. Но и долго он видеть не может. – Посмотри! Скарамучча хочет взглянуть ещё раз, разглядеть и... задохнуться. Глаза русского пронзительны, холодны и сравнимы с океанской гладью в Канагаве. Капитану это нравится. Безумно нравится вызывающе рыжая пушистая копна, млечная кожа и радужки, выделанные из чистых сапфиров императорских корон. А ещё ему нравится кровь, ядрами граната мелькающая и медленно стекающая по рельефу чужого живота. Скарамучча мог бы сказать, что влюблён, если вообще возможно полюбить северные ветра и дикий снежный рёв. Но сейчас вместо пронзительной синевы он видит бледную сизую зыбь в глазах русского. Капитан раздражённо скрипит зубами и обещает выложить из костей Дотторе дачную беседку. Какую дрянь он вкалывает пленнику ежедневно вместо завтрака, Скарамучча не знает и знать не хочет. Ему мерзко. Капитан вновь дёргает рыжие патлы, заставляя позвонки Аякса недовольно хрустнуть и склонить волчью морду обратно. Тарталья не дебил, и поэтому, блаженно прикрыв веки, мирно берёт вставший член снова. Его ресницы чуть подрагивают, как крылья хрустальных мотыльков, под пристальным взором Скарамуччи. Чайльд перекатывает гладкую головку по мягким щекам, отпускает вместе с ниточкой вязкой слюны и солёным предсеменем, влажно слизывает всё с длины и желает нахуй отгрызть чужой член. Лётчик не верит ни в рай, ни в судьбу, ни в Христа, пока на его глазах повязка и он опять ничерта не видит, пока стоит на коленях хрен пойми где и слышит заебавший мозг японский. Скарамучча нежен. Почти. Почти ласково плеть проезжает по исхлёстанной в кашу и лоскуты спине. Капитану военной полиции не нужны ни численность эскадрильи, ни строение новых моторов МиГ-ов, ни сам батюшка Сталин. Ему нравится лицезреть хищного непокорного зверя перед собой. Это ли не пылкая влюблённость? Не позволять никому трогать своё сокровище из далёкой страны. Её название капитан пробует на языке вместе с янтарным бренди тёплой Калифорнии. Аякс хочет пить, отчего жадно слизывает собственную кровь с разорванных губ. Вскрытые язвы на руках от кандалов невыносимо зудят и жгут. Исцарапанные колени давно затекли и колко онемели. Полное бессилие. Перед глазами мелькает ставшая родной и уютной совершенная темнота. Чайльд уже ни о чём не жалеет и никому не молится. От лёгкого касания он тряпичной куклой валится вперёд, лбом встречая неприветливый пол, чувствует чью-то ладошку на истерзанной ягодице, а после – вновь ядовитую нить плети. Скарамучче нравится. Грешно и богомерзко. Но бога здесь, в обители Токийского отделения Кэмпэйтай, нет. Зато есть сломанный русский волкодав, чей вытаращенный костлявый зад выглядит вполне неплохо. Не настолько хорошо для широкобёдрой юдзё из ханамати, но не настолько плохо для русского хищника, впервые склонившего рычащую морду. Капитан берёт всё, что ему предложено не добровольно: и тихий болезненный стон, и горькую каплю слёз. Он касается обледенелой кожи лётчика, давит на измождённую поясницу, заставляя прогнуться ещё сильнее. Скарамучча входит резко, не церемонясь и не думая. Он с трудом протискивается между тугих стенок. Колечко сухих мышц напрягается, растягивается, натужно пропуская набухший член внутрь. Капитан поддаётся бёдрами, чуть выходит и вновь делает размашистый толчок, с наслаждением заполняя тесноту чужого нутра. Ещё один – и бледное бедро Скарамуччи бьётся об алеющую ягодицу. Он глотает судорожные вздохи, когда начинает двигаться чуть свободнее, когда собирает изящными пальчиками гранатовые струйки, бегущие по чужим ногам. Разрядка приходит быстро, потому что русский зверь, прирученный и побитый, оказывается намного лучше любой изысканной шлюхи из кварталов красных фонарей. Солёное семя мешается с кровью и медленно стекает по бёдрам между горящих ягодиц, когда Скарамучча приводит свой офицерский лик в императорский порядок. Тарталья лежит на полу, уткнувшись холодеющим носом куда-то в локоть, и молчит, потому что скалиться сил больше нет. Тень улыбки мелькает на тонкий губах капитана. Аякс ничего ни видит, ни понимает и ни переваривает, но слышит отчётливый стук сапог рядом с собой. Стихает. Скарамучча падает в дубовое кресло, обитое французским бархатом. Чиркает цветочная зажигалка, и неслышно начинает млеть и таять миланская сигарета между хрупких костяшек. – Иди ко мне, – почти без акцента. Скотина. Но Чайльду не остаётся ничего, кроме как приползти на мягкий, насмешливый зов, животом вытирая грязный пол. Не явится – будет хуже. Давно знает, давно понимает, потому и терпит. Лётчик укладывает вихрастую макушку на чужие колени, пахнущие отчего-то порохом, и тихо сопит, пока капитан пускает кольца дыма и ласково гладит морду дикого пса. – Это мы исправим, – капитан кончиком ногтя ведёт по ленте на измученных глазницах. За окном полыхает ноябрь сорок четвёртого, а Аякс всё больше молчит. Его это бесит. Тарталья верит в беспросветный ад, лицемерную карму. Может ещё и в редкую удачу, которая наконец-то разворачивает свой зад: Скарамучча снимает свежие чистые бинты с глаз Чайльд. Размыто, тускло и блекло, но он видит кривую японскую рожу, самодовольную и наглую. Но лучше бы не смотрел. Потому что теперь капитан везде, постоянно, перманентно и где-то на периферии. Стального терпения лётчика не хватает на издохшую зиму сорок пятого. У капитана в руках шприц, наполненный какой-то дрянью. И он лепечет что-то на своём японском, про свою Японию, японцев и японок, про японских собак, мелких рыб, полосатых котов, новую кухню, костяную беседку и личный зелёный садик в Сетагаи. Про озеро и бамбуковую мебель. Про жену, которая не выдержала и ушла, про мать, которая бросила. Про отца, которого не было, и про сына, который так и не родился. Про старые книги, сахарные чаи и рваные письма. Про французские картины и американский виски. Он кривится, когда говорит про немцев и дьявольский Мальмеди. Про итальянцев и просранный ими Аламейн. Про англичан и долбанную Нормандию. Про русских и ебучий Халхин-Гол. Про– Чайльд плюёт ему в лицо. Русский бесит. Русский раздражает. От русского теперь трясёт до скрежета между зубов. Русский глухо молчит и смотрит своим пустым звериным взглядом, с которым рыщут в снегах голодные волки. Тарталья начинает ржать диким таёжным смехом, повиснув на скрипящих кандалах, и парочка врачей в ангельских схимах мёрзло передёргивают плечиками. Айсберги северного океана раскалываются и тонут в Канагаве под заливистый хохот. Скарамучча смотрит в глаза лётчика и замечает в них девятый круг ада, обожжённый тундровым льдом. В них маячит северное сияние. Там взрываются солнечные вспышки на глубине кавказских нефтяных шахт, переливаются сотнями уральских сапфиров. В очередной раз, когда Аякс глотает чужой член, он-таки мстительно кусает розовую головку, потому что теперь видит всё. Скарамучча вскрикивает. Тяжёлым сапогом он яростно пинает русского в плечо. Чайльд прячет тень ухмылки. Блядское зверьё. К концу подходит весна сорок пятого. Капитан быстро пролистывает последние газеты и кривит губы, когда понимает, что никакого фюрера больше нет, а скоро не станет и солнечного императора. Скарамучча спешно собирает вещи и думает, куда бы лучше валить: в Хиросиму? А, может быть, лучше в Нагасаки? Близится август сорок пятого и всё вернется. Тарталья не уверовал в бога и никогда не смог бы. Он верит лишь в ад, карму и, как самый последний идиот, может, немного в Америку. Если чистилище существует, то Аякс уже опустился на его кромешное дно. Осталось лишь оттолкнуться и подняться на самый верх. Если воздаяние есть, то оно скоро придёт, как проклятие Моисея, обрушившееся саранчой на презренный Египет. Отмщение грядёт за выжженный Халхин-Гол и потопленный Перл-Харбор. За всю изнывающую агонией и болью Маньчжурию. Аякс поднимает свой пугающий хищный взор с суженными волчьими зрачками. Капитан шарахается, отступает назад, и на пол летят пробирки, колбы, банки, хрустят под ногами битым стеклом, гремят стальные цепи на руках и глушат хриплый русский смех. Метели далёкой и неизведанной тундры обрушиваются на Скарамуччу валом с малахитовых гор. Русский давится безумным хохотом. Его Япония сгорит в ядерном огне.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.