ID работы: 14383927

Erbarme dich, mein Gott

Слэш
R
Завершён
14
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
14 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник Скачать

Manus manum lavat

Настройки текста
Примечания:

Смилуйся,

Мой Боже, слёз моих ради!

Смотри, вот,

Сердце и очи плачут перед тобой

Горько.

Смилуйся!

(BWV 244 Matthäus Passion 39:

Erbarme dich, mein Gott)

            Кто бы мог подумать, что с нововозведенной Башни Гештальта на регион будет открываться поистине хороший вид — весь Фонтейн легко распростерся перед Жакобом, как на ладони. Кажется, будто можно без труда схватить одними пальцами маленькие игрушечные домики с изящными крышами и сгрести потом в охапку деревянных человечков-жителей, и не только весь город, но все воды, поля и луга от порта Люмудус вплоть до голого склона Мон-Атонеки уместятся без труда в кармашек вельветовой мантии и продолжат там тихонько существовать и жить. И даже напавшая на округу нетипичная для Фонтейна увядшая весна, пришедшая на смену серой зиме, свое отжившее, вид никак не портила. С высоты не видно, но на деревьях, пока голых, начинали неспешно раскрываться зеленоватые почки, а из-под редких снегов высовывались первые ростки.       Пусть башня все ещё пребывает в процессе постройки и пока что не так высока, как это планируется в точно выверенных Рене расчётах, наверху от разреженного воздуха (особенно в совокупности со вступающим в силу цветением) уже дышится очень сложно, а непослушный ветер так и норовит лишний раз поддеть его за края одежды или весело дернуть невидимой прозрачной рукой за колыхающееся на шее жабо. Постороннему подумается, что белая ткань вот-вот сорвется, улетит и присоединится после к одной из десятков стай чаек, наматывающих бесконечные круги тут же, вокруг постройки. Но деталь костюма никуда не срывалась и держалась на шее достаточно плотно — как и мятое украшение, Жакоба с высоты тоже не сбивали дикие мистрали, и он совсем не двигался и стоял на этаже как приклеенный. На деле, его не волновало ни затрудненное дыхание, ни ветер. В последнее время мало что теперь могло иметь значение.       Сложно думать о чем-то простом и постороннем, когда внутри тебя Бездна занимает новые позиции.       Если бы Ингольд мог, сейчас он бы расправил руки и бросился вперёд, к беспорядочным косякам чаек. Края одеяний стали бы его длинными перьями, и он бы смог сдаться наконец и взмыть высоко в небо, сливаясь со свободными от мыслей птицами. Однако его тело оставалось недвижно: Жакоб не мог поднять рук при всем желании. Всё его тело нещадно ломило — и ладно бы если боль вспыхивала бы каждый раз по-разному, но она гудела в теле на одной тональности годами. Гудела, и не смолкала, и от такой адской одинаковости лучше не становилось. Он мог бы попытаться привыкнуть: но в один момент, он точно знал, она его покинет, и тогда он не сможет жить без этого звука. Именно звука: ведь боль проникла в него до того глубоко, что он начинал по-настоящему слышать её интенсивные низкие частоты. После экспериментов его слух стал на удивление лучше, но лучше только по отношению звуков внутри организма. Он невольно имел право слышать биение крови в каждом мелком капилляре, рост новых волос на голове, слышать мокроту глаз, слезящихся отныне только из-за напряжения от многочасовой работы. Бездна в свою очередь растила в нем новые кости — и самое страшное, что Жакоб мог слышать даже их.       А ещё страшнее, что из-за звука костяного роста он не мог спать. Стоило сомкнуть глаза на мгновение, и вот уже через секунду он, как обожжённый, вскакивал с кровати в пылающей отчаянной панике. Ночь от ночи снилось, что Бездна совсем перешла все разумные грани и новейшие кости вот-вот вылезут из-под кожи, продырявят её покрова своей остротой. Молодой исследователь в панике тёр свои руки, ребра (коих, как казалось, стало больше), тер ноги и лодыжки и убеждался, что никаких костей из него пока что не вылезло. После этого Жакоб обычно падал спиной обратно на кровать, но уже без капли сна в глазах — так в нем постепенно и неизбежно развилась инсомния.       Он все больше походил на Рене.       Постепенно светало. Стоять на открытом воздухе больше сил не было. Жакоба мало-помалу начинала терзать зависть по отношению к беспечным чайкам, которым, к их счастью, не суждено было испытать ни доли ингольдовских терзаний. Бивший по щекам воздух тоже никак не отвлекал, а только как и птицы дразнил его, мол, вот какой я подвижный и живой, а ты, совсем юный, не способен поднять вверх рук. "Тело внутри тебя переродилось" — ошибочно заключил как-то раз Де Петрикор и хлопнул его любя по плечу (Ингольд успешно избежал этого касания), не имея возможности, как и сотни белых птиц вокруг Башни, испытать на себе малейшей доли тяжести всех пережитых страшных метаморфоз, что испытывались под фиолетовыми одеждами и по сей день. Жакоб вздохнул и кое-как развернулся, и направился по латунным ступенькам вниз, пока не очутился наконец в кабинете за письменным столом. Он ещё не успел поработать сегодня.       Жакоб не винил Рене в его радости от успешных экспериментов, и точно бы радовался вместе с ним сам, если бы только Бездна не поедала изнутри возможность адекватно проявлять эмоции. Да, Жакоб определённо радовался бы вместе с ним — Жакоб сам встал на этот путь, так что, не дай Бог, обвинять Де Петрикора было бы стыдно. Все-таки, он через столько много с ним прошёл в ужасающих экспедициях рука об руку, и опции отказаться после этого ну просто не существовало, тем более при факте что Рене о нем всегда заботился (а что это еще было, если не забота?) Маленький Жакоб до смерти боялся мутировавшего в липкое и бесформенное нечто Картера, и Рене, походивший на мертвеца и движениями, и внешностью, поднимался и резал ему связки, только бы Ингольд перестал трястись от страха. Конечно, ему было невдомек, что Жакоб больше Картера боялся только его самого. Не было ничего страшнее пустого взгляда и ладони на светлых ингольдовских волосах, трепавших от стресса его сильнее, чем надо, чуть ли не до свернутой шеи. Это же точно была забота, верно? — садится Жакоб за скошенный письменный стол и задаёт себе вопрос в очередной раз, вспоминая, как его, трепыхающегося в приступе детской панической атаки, крепко держали в дрожащих руках. Это была забота о том, чем Жакоб, избранный для слияния самой Бездной, станет. Кормление элинасом было заботой о том, чем Жакоб обязательно сделается.       Кормление было... было достаточно значимой вещью в их с Рене взаимоотношениях. Ингольд не может досконально точно знать, когда вместо ягодного варенья на чёрствые куски хлеба начала намазываться кровь Элинаса, необычно схожая с ним по цвету и текстуре. Зато он помнит, что драконья плоть оказала на него временное положительное влияние — от варенья у ребенка не было сил даже встать ровно. Он помнит, что плоть почти не жевалась в отличие от варенья, и что первое время от воздействия её образцов неслабо тошнило: как-никак, поглощение Бездны делало ребёнка её частью, такие последствия были неизбежны. А еще он хорошо помнит, как Рене его кормил.       При всем сходстве с вареньем, Элинас был испещрен белесыми хрящами и мелкими, но твёрдыми кусочками мышц, так что ожидаемо, что молочные зубы маленького Жакоба не могли самостоятельно ее перетереть, а любая попытка прокусить тягучую субстанцию была ужасающе неуспешной — расшатанные зубы ныли от любого прикосновения. Он не выживет, если не поест.       Рене пошёл на отчаянный шаг, и начал жевать пищу за него.       Эмали коренных зубов уплотнения Элинаса не были страшны, так что Де Петрикор без всяких проблем перетирал тревожную ярко-красную плоть в кашицу, становившуюся слегка жидковатой от его слюны. А потом он кормил беззащитного и дрожащего Жакоба: прямо так, рот в рот, как животное, сжимая мягкие щёчки ледяными пальцами, а затем, когда инстинктивного сопротивления становилось меньше, держал ими же за предплечья (их холод ощущался сквозь слой одежды), присоединившись с ужасающей крепкостью к мальчику сухими губами. В глотку чужим языком таким же бедным мальчиком пропихивалось элинасово мясо, теперь мягкое и отчасти солоноватое — Жакоб боялся и плакал, а слезы текли к насильно соединённым губам, от ужаса побелевшим. Конечно же Ингольд понимал, что иначе никак. Это ведь часть метаморфозы. Может быть, даже перетечение процесса кормления в грязный, в любом контексте слова, поцелуй, был её необходимой частью? Жакоба начинали бить рвотные позывы, и Де Петрикор закрывал ладонью (дрожащей, но со всей вымученной осторожностью) рот, целовал её тыльную сторону, когда отрывался. Он пытался его успокоить. А может быть и такое, что нездоровое стремление облизать заплаканное лицо Жакоба также было этой частью. Руки Рене складывались во время этого на плечах, и незнакомый с концепцией самоубийства ребёнок надеялся изо всех сил, что они сейчас двинутся и сложатся ожерельем на шее, после чего все наконец закончится. Однако в этот момент так невовремя регенерировал Картер, и Рене оставлял застывшего от ужаса ребёнка и шел вновь перерезать стонущему существу связки. Это все повторялось сотни раз.       Примерно в это время Жакоб приобрел свою гаптофобию.       Он не заметил как задремал прямо на столе, уперев лоб в ладони, и проснулся только что от очередного рвотного позыва, вызванного ненавистным прикосновением. Его ноги, изнывающие от боли, оказывается сейчас обнимались Рене, и ему от этого становилось до того тошно, что он ничего не мог ни сказать, ни сделать ему в первую секунду пробуждения. С такого ракурса не видно, но Де Петрикор на самом деле как душевно, так и внешне очень поплохел. Больше всего в глаза бросался тремор. Если раньше он хотя бы колебался от лёгкого до тяжёлого, то сейчас увенчанные узловатыми пальцами руки постоянно крупно тряслись, в данный момент в неловкой попытке гладить жакобовы колени (от этого-то он и проснулся). У Рене развилась сильная паранойя в свете последних событий, и такие эпизоды, к несчастью для Жакоба, повторялись чаще. Рене висел на грани, плотно застряв между прошлым, ещё до того как Ален дал ясно понять, что в институте ему больше нет места, и будущим, где даже ближайшие планы и моменты размыты. Ингольд это единственное, что у него осталось. Ингольд сосредотачивал в себе все его многолетние труды, труды успешные. Ингольд расправил крылья — в совокупности со взрослением и со слиянием с бездной он стал больше и выше, наверное выше вечно сутулого Рене, и его силы во много превзошли человеческие. Он похорошел. Ингольд сделался величайшим творением.       Но что бы Рене из него не сотворил, переживший все метаморфозы Ингольд до сих пор был зажатым в угол ребенком. Он несомненно возмужал, сделался выше и его, и Алена, а его силы подкрепила Бездна, даже если казалось, что от боли он с трудом двигается — тем не менее, он остался мальчиком из экспедиции, который до слез боялся воплей Картера и сворачивался эмбрионом от его стонов.       Надо было вытерпеть касания — обычно это продолжалось не так долго, как казалось. Жакоб чувствует, как от Рене доносится нездоровый шёпот, неразборчивый, как руки сжимаются несильно на его ногах. У него всегда были красивые руки, и ни обгрызенные до корня ногти, ни стертые костяшки их красоту не портили. Рене поднимает голову и смотрит на него тем взглядом, которым он обычно смотрел на Ингольда после манипуляций с Картером: вроде бы пытается улыбнуться, как словно бы погладить полуслепым заботливым взглядом, а на деле смотрит куда-то далеко через Жакоба, куда-то в пустошь. Но небольшие изменения в нем, взгляде, были — он теперь смотрел с отчаянным обожанием на истерзанное дитя. Смотрел как глубоко верующий, лишившийся всего, на единственное настоящее божество. Его лицо испещрили тоненькие морщинки — больше всего под красными глазами, которые он вечно тер, потому что почти расстался со сном. Неизменный монокль, всегда украшающий некогда красивое лицо, побился с краю, и его обладатель через осколки мог наблюдать через стеклышки несколько Жакобов.       — Пожалуйста, прости, — бесконечно шепчет Рене, упирает худой подбородок в колени венца творения. Его ужасно трясет. Чем дальше в глубины исследований они погружались, тем больше его лихорадочно шатало. Пораженные тремором руки стиснули колени, от гаптофобии от него отдаляющиеся, — Умоляю тебя, сжалься надо мной. Останься.       Когда-то Рене был красив, и его волосы завершались любезно завязанным Мари-Анн бантом, от которого сейчас осталась тёмная тряпочка, едва ли державшая хвостик. У Рене когда-то не было паранойи, и он не бросался на колени перед Жакобом, проверяя, точно ли никуда не исчезло осердие его трудов. Конечно Ингольд никуда бы не исчез — но это понимал только он, а не тронувшийся умом Рене, то и дело подвергавшийся нападкам своего же больного мозга, как если бы его тело само себя отравляло. Ему до смерти надо было выговориться обо всем перед кончиной — Де Петрикор ясно ощущал её скорейший визит — но любая попытка заканчивалась донельзя уродливой истерикой, прямо как сейчас.       Страх касания кричит Жакобу о своём существовании, когда Рене начинает трогать его по площади всего тела. Без всякого контекста, лишь убедиться что весь он тут, никуда не пропал. Руки сцепляются на нем леденяще, и он из последних сил терпит пытку осязанием, но срывается тогда, когда длинные пальцы сжимают его щеки. После эпизодов кормления на щеках навсегда отпечаталось ощущение сжатия холодными пальцами, и они стали запретной зоной для любых прикосновений. И вот они оба валятся на пол, путаются в подоле одежд Ингольда, который старательно пытается отползти назад, прервать старый и предотвратить любой новый кинестетический контакт. У них случается небольшая потасовка: Рене отчаянно хватается за тёмную жилетку, цепляется из последних сил за фиолетовый пиджак, в ответ на что его в едва контролируемой панике толкают двумя руками в грудь. Кажется, что несильно, но у Рене сбивается дыхание и его, безо сна дряхлого, сгибает пополам.       — Нет, сжалься надо мной... Не оставляй меня, — сколько же боли собрано в словах Рене, но как же больно при этом Жакобу! Де Петрикор падает ему лбом на грудь, к нему возвращается возможность дышать и он плачет навзрыд.       Ингольд, наверное, плохо понимает, за что тот извиняется и льёт слезы, при том так отчаянно, но для Рене его непонимание только к лучшему. Пусть Жакоб не сможет отпустить его грехи, потому что считает, что Де Петрикор всегда все делал верно, Рене не будет останавливать своей исповеди вплоть до своего конца. Он полностью признает свою вину в его душеубийстве.       Его святой круг бесконечных раскаяний будет продолжаться вплоть до растворения в первозданных водах.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.