* * *
Боль — это состояние, к которому в конце концов привыкаешь. Или теряешь сознание. Есть вещи страшнее боли: например, её ожидание. И есть вещи гораздо подлее боли: например, когда ты едва снят с дыбы и остатками мозга вяло сомневаешься, сможешь ли когда-нибудь самостоятельно развязать штаны — а с тобой начинают разговаривать подчёркнуто... человечно. Участливо, гаур их за ногу. Все мы, все двенадцать, прошли через это. В тесных каморах, где нельзя было встать и выпрямиться в рост, — впрочем, этого от нас никто и не ожидал после таких-то тёплых приёмов, — нас держали поодиночке. Отволакивали и запирали. И некому было рассказать обо всём казнящем унижении, которое хуже боли, да и незачем — другой наверняка испытывал то же самое. Некому было и обнадёжить нас. Тем более что каждый понимал: здесь это бессмысленно. Таким образом, никто не произнёс ни слова. Ни мучителям, ни друг другу. Догадываюсь: с тобой поступали изощрённее, нежели с другими. Причём именно в задушевных разговорах, перемежающихся с истязаниями. Что тебе предлагали? Чем грозили? Как рассчитывали вызвать твою откровенность, твой гнев, неосторожность, что-либо нечаянное? Не могу предположить. Знаю одно: ты не поддался ни разу. В конце концов, ты и сам неплохо умел просчитывать — и силы, и ходы. Без такого искусства не построить город и не выиграть сражение. Конечно, Враг давно понимал, какая пытка может расколоть нас вернее, чем просто боль. Когда мы очутились в общей яме, я почти нашёл силы обрадоваться тому, что какое-то время, пусть и довольно короткое, буду не один. Что я наконец вижу тебя. Хотя моя вина перед тобой была стократ сильнее этой радости. Никогда я так явственно не чувствовал, что дурная моя удача оскверняет всё, с чем соприкасается. Почти непроглядная темнота, грязь, какая-то жижа под ногами — должно быть, сочащиеся подземные воды. Холод, убивающий с неспешной тщательностью опытного палача. И цепь, приковавшая к стене твои руки, в которые я старался не вглядываться. Пока заклёпывали мои собственные оковы, свет ещё был — сероватый, неверный, но позволяющий рассмотреть: ты ли это? Что они с тобой сделали, король, во имя благих валар? Почему-то особенно нелепо было видеть короткие и неровные, будто овечьими ножницами обкромсанные пряди. Они слишком сильно открывали твою голову, делали очертания лица уязвимее. Здесь узников стригли не против распространения болезней и не ради волос на тетивы, а, похоже, просто для унижения. Всё это — и в подземелье, и снаружи — было не для тебя. Ты не должен был находиться посреди этой картины, ты выпадал из неё. Хотя бы потому, что всё окружавшее нас на Тол-ин-Гаурхот — печально захиревшая природа, здоровенные грязно-серые волки, занятые всегдашними животными заботами, то есть кормёжкой, грызнёй и совокуплением, орки, мало чем отличающиеся от них, трясущиеся или уже безнадёжно сломленные прислужники из людей, — всё это, казалось, глубоко презирает само себя. А у тебя не находилось презрения даже к этой грязи. Может быть, всё-таки оттого, что некогда ты называл это место — Тол-Сирион, и оно было тебе родным. Тол-ин-Гаурхот, Волчий Остров... Самая страшная неволя, какую только, наверное, можно вообразить. Все мы мёрзли, и нельзя было даже согреться скудеющим теплом друг друга, потому что цепи обрекали каждого из нас на одиночество. Когда случилась первая смерть — ужасная, внезапная, лишённая последнего достоинства, бесстыдная в своём первобытном оскале, — я понял, что воображение моё до сих пор было куда беднее, чем у Врага.* * *
Не знаю, настолько точным был твой расчёт: время, натяжение цепей, мощь зверя, остатки твоей собственной силы, сплавленные в последний разящий клинок... Не знаю, как далеко он простирался. И существовал ли к тому времени вообще. Невозможно совершить подвиг, не переступив — или не исчерпав — перед этим здравый смысл. Позже я проклинал каждую минуту, когда в тягостном, уже почти безразличном ожидании у меня в голове невольно рисовались возможные картины твоей гибели. Нет, я с юности не верю в сглаз, как и в другие старушечьи сказки. Но я никогда не сумею убедить себя в том, что всё случившееся в подземелье Волчьего Острова было предпето для тебя изначально. От такой музыки лопнули бы камни. Сама плоть Арды разверзлась бы, не пожелав зажечься жизнью. Как-то раз, во время нашего обречённого похода, ты объяснял мне: — Для квенди всё подчинено установленному порядку вещей. Нарушить его — не просто огромный труд и тяжкое решение. Это... преодоление своей природы. — Звучит, как что-то не совсем справедливое, — поразмыслив, заметил я. — Хотя, может, я неправильно тебя понимаю... И так было всегда? — И будет. В своей судьбе вы, эдайн, свободнее нас. Это главное ваше благо. На язык мне слетелось разом несколько возражений, но я нашёл в себе силы сдержаться и спросить: — Почему, государь? Почему ты так считаешь? Помню, твоё лицо в тот миг стало каким-то мальчишеским, сияющим внутренним светом. Наверное, таким оно было в Амане. — Знаешь, мне кажется... — ты помедлил, собираясь с мыслями. — Что именно вы наследуете Арду Обновлённую. — Мы? — я чуть не подавился воздухом. — Младший народ, созданный смертным, слабым и подверженным Искажению, как никто? — Да, — легко кивнул ты, — человек изначально слаб. Но я никогда, слышишь, никогда не соглашусь, что человек изначально зол, плох и никуда не годен. Думать так — значит уподобляться Морготу. К тому же и в слабости есть... своего рода выбор. — Неужели и он входит в эту нашу «свободу», о которой ты говоришь? — Пожалуй, да... От этих рассуждений я развеселился. — Ну что ж, осталось только дожить до неё, до Арды Обновлённой! Как сказал один смертный дурень по дороге в Ангбанд... — Не в этом дело, Берен. Она... как будто уже существует. Просто между ней и нашим миром пролегает какая-то грань, которую, я чувствую, можно смыть. Мне оставалось промолчать, чтобы не срамиться. Всё это было уже гораздо легче принять на веру, чем объять рассудком. — Я верю в эдайн, Берен. В то, что вам она откроется. Я узрел первый ключ к ней, — ты снова помедлил и улыбнулся, — в вашем союзе... И если я хоть немного помогу его приблизить — я буду счастлив. Значит, мой путь в Средиземье оправдан. Да, ты так и сказал. Хотя ни разу не видел нас с Тинувиэль вдвоём. ...Мог ли я помнить об этом, оставшись один, в смрадной яме, среди одиннадцати истерзанных тел? Среди погибших по моей, как я твердил себе, вине? Желал ли я в те минуты такой цены за свою жизнь, свою удачу и победу? Я чувствовал, как остывают твои руки. Я и сам давно закоченел — но всё-таки руки живых, как бы ни мёрзли, похожи на что-то живое. Не на подземельный камень. К тому времени моё обледеневшее сознание оказалось способно производить почти связные мысли. И первая мысль была такова, что её хотелось, не останавливаясь, кричать в небо — пока не доищешься ответа или скорее молнии в никчёмную дурную башку. Наверное, я бы так и сделал, если бы ко мне тогда успел вернуться голос. Он был сорван во время допросов. Да и небо осталось далеко, за каменной толщей. «Эру Единый, неужели у Тебя не было другого выхода?!» Почему это понимание обрушилось на меня с такой сокрушительной силой, словно меня погребал под обломками весь замок? Каждое мгновение, проведённое в яме, я был готов к смерти и звал её, каждый миг я был уверен, что рано или поздно она придёт за всеми... Видимо, бывают вещи, к которым никогда нельзя приготовиться. Наши сказания часто заканчиваются хорошо. Свадьбой, пиром, победой, восстановлением правды. Может быть, оттого на краю беды мы уверены: уж нас-то она непременно должна миновать. Убеждены, что кто-то уже написал нашу историю — и лишь перелистывает страницы, и, конечно же, не позволит случиться самому непоправимому, кромешному злу. Каюсь, я порой тоже так самонадеянно думал. Вот поэтому, наверное, твоя гибель ударила по мне сильнее, чем все предыдущие испытания вместе взятые. Потому что высшие силы с размаху ткнули всех нас мордой в плохой конец. Как нашкодившего кутёнка в лужу. Я не надеялся выжить, на себя мне было плевать. Но душу будто рвал зазубренный наконечник стрелы — горькая обида на то, что ты так и не увидел в последний миг неба, не узнал тепла, не вдохнул вольного воздуха. И, скорее всего, не удостоишься даже честного погребения. В этом была ещё одна вселенская несправедливость — словно самой смерти кому-то показалось мало. ...Серое, серое. Грязный снег, присыпанный пеплом. Дикий камень. Волчья шерсть. И огромный свет, который я не чаял увидеть снова. Я долго приходил в себя. Если бы не Тинувиэль, то, возможно, я снова завяз бы в подобии бессловесного безумия, как после перехода через Эред Горгорот. И всё же... Какая-то часть моего существа онемела. Если на тело сыплется слишком много ударов, то в конце концов оно перестаёт чувствовать боль. Когда человек раз за разом ломает свою усталость, заставляя себя бодрствовать, то потом долго не может заснуть. Так я не мог плакать. Лишь в голове теперь билась другая мысль — ровно и медленно, как усталое сердце. Она тоже была обращена к Единому. Нет, это не была просьба отпустить тебе вину, даровать утешение или о чём ещё молят в таких случаях. Всего два слова. «Согрей его». Твой курган за одну ночь покрылся белыми первоцветами. Кажется, я никогда не видел столько цветов в одном месте — они устилали холм сплошным ковром, так, что чёрная земля ранней весны совершенно скрылась под ними. И, глядя на это живое покрывало, я хотел верить, что моя молитва услышана. Почему-то именно после этого мне стало необъяснимо легче. По крайней мере, разум отпустил скорбь, в которую ещё накануне вцеплялся мёртвой хваткой — как в последний долг того, кто не смог спасти. Того, кто выжил вместо тебя.* * *
Теперь те, кто попроще, в один голос говорят о тебе высокие слова — всё те же, повторяющиеся из раза в раз. Те, кто считают себя умнее — молчат. А я не нахожу себе места ни среди тех, ни среди других. Потому что я был рядом с тобой до конца. И ещё потому что нет цены, которую можно уплатить в словах за всё, что ты для меня сделал. Если на свете вправду существует Арда Обновлённая — неважно, в пределах нашего мира или за его гранью — мне хочется надеяться, что ты её увидел. Да, я помню твои слова: «Вам, людям, наследовать её». Но мне, не худшему воину в Дортонионе, кажется: смерть — дело не менее важное, чем жизнь. А иногда гораздо больше. И Эру это ведомо. Может, твоя жизнь и строилась по порядку вещей, издавна предназначенному квенди, — но, клянусь, смерть твоя была самой что ни есть человеческой. Я не знаю, много ли мне удалось — и удастся — сделать в жизни для обретения Арды Обновлённой, в которую ты верил крепче, чем кто-либо. Но, ходя со мной по одной земле, ты дал мне понять: надежда на неё есть. Потому что все мы от рождения слабы — да, это так. Но благодаря тебе я больше никогда не поверю, что кто-то из нас, людей, изначально принадлежит злу.