ID работы: 14577924

Л — значит коммунизм

Слэш
NC-17
Завершён
56
Размер:
4 страницы, 1 часть
Метки:
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
56 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Это было, как удар под дых — неожиданно, больно, сильно. Мастер никогда бы не подумал, что взгляд может принести почти физическую боль, что другой человек, мужчина, может смотреть на тебя т а к — препарируя, вспарывая тупым ножом зрачка, словно рыбу. Но Осаф смотрел. Долго, прямо и без стеснения — на него, на него одного, и только. Это было у Мастера впервые. Это было не впервые у Осафа. С того первого заседания Союза писателей они ушли вместе — тогда еще, как добрые знакомые, присматривающиеся, приглядывающиеся друг к другу, ищущие знаки ответного влечения на лицах. Вот только у обоих уже бу́хало внутри тяжелое и беспощадное, безвыходное и необъяснимое чувство, от которого ныло под ложечкой и покрывался мурашками загривок. Они поцеловались неделю спустя. Через два дня — разделили постель. Три простых глупых слова не сказали ни разу. Мастер — потому что, кажется, и так все было понятно. Осаф… потому что… казалось, его оружием были не слова, а вновь — взгляд, напористость, касания. Стоило закрыться входной двери, как он набрасывался на Мастера, роняя из рук портфель, шаря руками по телу, забираясь пальцами подмышки, глупо тычась лицом и губами, щекоча усами нос и щеки. Холодный и сдержанный за трибуной и письменным столом, аккуратный до тошноты, человек-правило — из тех, что кладут карандаши ровной параллелью к листу бумаги, — в подвале, где его никто не смог бы увидеть, он становился вихрем, жидким огнем, от которого легко потерять голову. Он целовал и сжимал, трогал там, где не трогали другие, падал на колени, чтобы судорожно всосать внутрь жаркого рта ствол, и мог трудиться над оргазмом Мастера часами, без устали, без передышки. От такой страсти кружилась голова, она высушивала и подкупала, обвивала сердце змеиными кольцами, и Мастер сам не заметил, как влюбился, кошмарно, страстно, по-юношески непристойно, точно последний раз в жизни, точно от этого человечка в сером пиджаке и проволочных очечках зависела его жизнь. Совсем скоро, слишком скоро ему стало все равно и на разгромные статьи, которые любовник писал о коллегах по Союзу, и на очевидные политические разногласия, и на слишком разный круг общения: университетские профессора у него и мелкие партийные сошки у Осафа. Прошла всего пара недель их знакомства, а ему уже не хотелось ни думать, ни анализировать, ни замечать. Он был согласен на все, согласен со всем, лишь бы вечерами слышать характерный стук в подвальное окно и видеть ноги в начищенных до блеска черных ботинках, направляющиеся к калитке, лишь бы почувствовать запах — пот, пиджачная шерсть, порошок, дым самокруток, которые кто-то курил рядом, выветрившийся за день дорогой одеколон (и откуда только деньги на него), — лишь бы его вновь смяли, сгребли в охапку, исцеловали до дрожи в коленях, а потом легли под него, бесстыдно раздвинув ноги, подкидывая ягодицы, торопя войти, лишь бы вбирали пото́м, после всего, губами его мягкий опавший член — не для оргазма, а просто так, из сильной внутренней жажды, из потребности души. Осаф был тяжел в кабинетах Союза, Осаф был легок в его постели. Он соглашался на все, хотел всего, и предлагал себя полностью, без остатка. Глухими темными вечерами он подбирался сзади, ложился рядом на бок, дышал жаром в ягодицы и впивался языком и губами во все, что между ними, лизал, тыкался кончиком внутрь, стонал так, что щемило сердце, и доводил до разрядки одними только этими странными ласками. Днем — лез под стол, не щадя костюма и дорогих ботинок, и вжимался лицом пах, водил носом по напряженному члену, вбирал его глубже, еще глубже, до рвотного рефлекса, до икоты, лишь бы только вместить как можно больше в себя так, чтобы нельзя было даже пошевелиться без горловых спазмов. Вот только… кроме этого, животного, страстного, темного, ничего больше не было. Редко-редко — разговоры у печки холодной ночью, в рубашках на голое тело, со стаканами вина, роняющими капли недопитого. В основном — о чем-то беззубом, нейтральном, потому что почти каждая тема между ними становилась острой, жалящей, как оса, больно кусающейся словами. Вне подвала же они и вовсе делали вид, что знакомы лишь поверхностно, вскользь, боясь выдать себя неосторожным жестом. Осаф принадлежал Мастеру с шести до десяти вечера лишь в будни и изредка — с двух до пяти в выходные. Что он делал и с кем был остальное время — оставалось загадкой. Удивительно, но Мастера это совсем не волновало. В плену любовной горячки он как-то позабыл, что есть другие люди, другие помещения, кроме того, где он вдалбливается в белоснежные ягодицы, другие кровати, в конце концов, поэтому не ревновал, не метался, не боялся. Ему казалось, что Осаф — так же, как и он сам, — считает часы до следующей встречи, сидит на нудных собраниях, иногда вздрагивая, ужаленный, точно током, нежданным воспоминанием о каплях семени на чужих веках, о губах вокруг своего ствола или долгих тягучих поцелуях после оргазма. Сам он совершенно точно вспоминал и капли, и губы, и стоны, и взгляды — жадные, быстрые, как ракеты, — мышцы, раскрывающиеся, ласково принимающие его плоть, и… тепло в собственной груди. Много, много, кошмарно много тепла к этому яростному, странному, противоречивому человеку, выворачивающему себа наизнанку перед ним, молчаливому, но такому открытому, жадному до его тела. И пусть у них не сходятся взгляды, пусть, ведь могут же они найти золотую середину, найти тонкую тропку в лесу разногласий, и соединиться, и стать неразлучны, и… — …приглашается критик — Осаф Семенович Латунский… После этой фразы Мастер уже больше ничего не слышал, не видел, не хотел слышать и видеть, и знать. Мир, бурный, хаотичный, но все же понятный до этого, перевернулся вверх тормашками и издевательски весело заболтал глупыми тонкими ногами. Осаф говорил, говорил, говорил, и слова вылетали из его рта, точно мухи, и, бессмысленно жужжа, разносились по залу, садились на лица присутствующих, заползали в уши, ноздри и глазницы. Они блестящим роем облепили лицо Мастера, впились в него тонкими хоботками, поползли вниз, по шее, под рубашку, под кожу, устроили логово в его сердце и зажужжали в ограниченном пространстве горько и тревожно. В этом дребезжащем звуке Мастеру открылась истина. Хватило секунды — заметить взгляд, с которым Осаф, его Осаф, тот что принадлежал ему с шести до десяти, истово глядел на медленно роняющего глупые шутки Майгеля, и все встало на свои места. Ведь были же знаки, кричащие красные флаги с серпами и молотами: вот Осаф рассказывал, как познакомился с одним очень приятным и важным человеком, вот — упоминал, что ходил на прием, где были партийные шишки, вот — отсел от него, Мастера, как только Майгель вошел в зал, вот… вот… вот… вот — поцеловал его прошлым вечером на прощанье как-то особенно чувственно и грустно, взглянул весомо, будто зачитал приговор, и молча ушел, не прощаясь. Между партией и их с Мастером постелью Осаф выбрал партию — карьеру, ведомственную квартиру и служебный автомобиль. И то верно, раздвигать ноги лучше не на старых хлопковых простынях в подвале, а на батистовых белых в собственных комнатах дома Драмлита, сосать — под столом не у нищего писателя, а у какого-нибудь наркома, лю… После этого дни покатились черные и страшные, в них тяжело было поднять голову, вдохнуть, открыть глаза новому дню и свету. Стены подвала давили, каблук потолка опускался прямо на грудь и крошил ребра вместе с внутренностями. Судьба «Пилата» уже волновала не так сильно, как то безбрежное ощущение пустоты, которое оставил после себя Осаф — подвал без него стал гулкой тесной барокамерой, из которой откачали весь воздух до капли. И даже новый знакомый — странный лучистый иностранец в смешных очках — не помог Мастеру отвлечься от беспрерывно крутящихся жерновов печали в груди. В другое время он покорил бы и очаровал, в другое время Мастер сам бы прыгнул ему на колени, в другое время… Сейчас же сил хватало лишь на то, чтобы ходить, изредка говорить и писать-писать-писать в сумасшедшем темпе, не поднимая головы, не думая, почти касаясь носом белых листов, тяжело дыша от умственного перенапряжения, погружаясь в иной мир, где есть карающий сатана со свитой, глупые москвичи и любовь — обычная, неизвращенная, в женщину — не в мужчину! — которая никогда не предаст, которая любит ответно и верна всем сердцем. Не то чтобы Воланд не намекал. Он и садился ближе, и призывно расстегивал ворот рубашки, и часто облизывал тонкие губы, глядя хитро и томно, похожий на большую золотистую ящерицу, притаившуюся на горячей глыбе песчаника. Но стоило Мастеру представить эти длинные ноги вокруг своих бедер, эти пальцы внутри себя, эти губы на своей шее, как все внутри него протестовало. Это должен быть не он, не он, не этот человек! А кто же? Иуда с зачесанными назад волосами и портфелем, полным заказных рецензий, убивающих не хуже финского ножа?.. Ответа не было. Как и Осафа в его жизни не было тоже. Они не виделись, естественно, с того самого дня, но… если долго думать о драконе, он, конечно, прилетит — войдет в дверь квартиры Лиходеева, такой плотный и улыбающийся, почти под ручку с Желдыбиным, слишком очевидно радостный, лучащийся самодовольством, отвратительно здоровый — не в пример Мастеру, смотрящему на мир ввалившимися от бессонницы глазами. И не просто войдет — подойдет ближе с мерзкой ухмылочкой, оценивающе глядя на Воланда, громко говоря одним взглядом: мол, рад, что ты нашел кого-то нового, я вот тоже — это уже косясь в сторону Желдыбина. От этого — здоровья, безразличия, наглости, непростительно быстрой отходчивости бывшего любовника — у Мастера закружилась голова. Если раньше и можно было тешить себя глупой надеждой, что Осафа… черт знает, заставили, шантажировали, грозили убить, то теперь стало абсолютно понятно: ему все равно. Ему всегда было все равно, с самого начала. Он целовал, впускал в себя член, кричал от удовольствия, гнулся ровной дугой и ничего, ничего, совсем ничего не испытывал. Он был пуст снаружи и внутри, полон холодным ветром внутри и снаружи, словно черная одинокая скала, изрешеченная кавернами пещер. Он не вставал перед выбором — любовь или партийная работа, потому что никакого выбора не было. Осаф был, есть и будет плоть от плоти коммунистической машины, он внутри — не розовый с голубоватыми прожилками вен, как остальные люди, он красный, ярко безумно красный, выдолбленный марксистско-ленинским долотом, и весьма этим довольный. Это нужно было признать. Это нужно было понять раньше. Мастер понял только сейчас. Что ж… — Давайте выпьем за коммунизм, построенный в отдельно взятой квартире!.. Латунского даже не было в той комнате, он никак не мог бы услышать, но… эта фраза предназначалась не для него. Она, точно бутылочный ершик, вычистила душу Мастера, вынула из нее частицы боли и гниющей старой влюбленности, и оставила после себя звенящее серое спокойствие. Взяв Воланда за руку, Мастер повел его прочь из квартиры и, как только захлопнулась входная дверь, крепко поцеловал.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.