ID работы: 14583665

Грядёт гроза

Джен
R
Завершён
3
Пэйринг и персонажи:
Размер:
23 страницы, 3 части
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник Скачать

эпиграф

Настройки текста
Всё, конец, занавес опускается, актёры разоблачаются в гримёрной, эта красивая сказка кончается, время гасить свет и спать, и нечего, совершенно нечего сказать наперевес — город оставляет на Бакалавре порез, и не на руке, мелкий, от разбившейся бутылки или красивого витражного стёклышка, а глубокий, и посередине груди, он как расщелина в скале, из которой теперь сочится быстрый ручей, река с белой от бурунов водой как карьер. Внешне это не видно, такой же тонкий человек, только теперь с ещё более серьёзным лицом, ему не вырывают все зубы, не отрезают нос и уши, оставляют и язык, и глаза, и все пальцы, трогай кору, оперируй, смотри на солнечный и лунный свет сколько влезет, говори, пой, сочиняй песни. Становись хоть пиратом, хоть бардом, однако Бакалавр чувствует, как из него пропадает кусок, огромный такой кусок, целая область, возможно даже треть, и теперь ни на что не радостно смотреть, удалён тот орган, который отвечает за радость во взгляде, он как пустота на холме, образовавшееся после падения башни. Бакалавр отбывает в столицу, думает, что не сможет заснуть, после убийства чуда обычно не спится, зачем же теперь спать, есть, дышать — если у столичного доктора и вырастает нарост на месте сердца за пребывание в городе, то его тут же выдирают, подрубают под самый корень, и нечему теперь гонять кровь по сосудам. Однако Бакалавр ошибается, он засыпает, быстро и крепко, и позже кажется, что он спит с того момента, как прокручивается пушка, как один в форме машет рукой другому, а третий зажимает уши с криком «пли!». Бакалавр спит и в поезде, спит всю зиму, что проводит в огромном городе, где встречает первый снег, хотя ощущение, что всю зиму снега нет, только бесконечный дождь, косой и с крупными каплями, такой часто идёт в степи. Сначала снежные хлопья, а потом первые капли настоящего дождя стучатся в окна столичной больницы, большой и широкой, вычищенной и белой, как зуб, а Бакалавру снятся улицы и мосты Города, и крик гигантских боен, и степное пение, один раз — купол обсерватории и Ева, болтающая ногами, она ест хлеб, отрывает от булки податливый мякиш и кладёт в рот крупный кусок, говорит, что ей весело и хорошо, хотя не проговаривает слов. Другой раз — одна из лестниц в небо, только ужасно высокая, тонкая, он стоит вместе с Марией, та смотрит на него с укоризной, от ветра лестница покачивается и дрожит, вместе с ней подрагивают колени Бакалавра, он не знает, как страшнее падать — на спину или вперёд, выставив руки. Мария не напугана ни ветром, ни шатающейся конструкцией, кажется, она рассержена, возможно, настолько, что сама создаёт этот ветер, почти что смерч, она смотрит и смотрит, и с каждой секундой её глаза всё темнее и темнее, пока не становятся такими же тёмными, как у ядовитой змеи. Город волочится за Бакалавром, как хвост за рыбой, хотя, скорое наоборот, волочится он, закутанный в змеиный плащ, Бакалавр не слышит ни женский плач, ни унылое пение ослабшей птицы, когда подписывает какую-то бумагу, и форменные фуражки кивают ему, так, словно подпись что-то решает, в бумаге значится слово «перевод» и указана какая-то глушь, тоже городок, Бакалавр не смотрит, в какой он стороне, главное — далеко. В груди в такт поездным колёсам бьётся стеклянный осадок, остаток сердца, стук — и все осколки, вся стеклянная пыль делится ещё на двое, и осколков целое море, даже больше, чем море, пыльный и острый океан. По ощущениям эта деревня дальше, чем Город, Бакалавр намеренно не считает дни, проведённые в поезде, прикидывает, что их больше, чем если ехать до Города, а ещё поезд двигается в совершенно противоположную сторону, от бескрайней степи к густому и тёмному, колючему, оттого что хвойному, лесу. Город похож на раскалённую монету, прожёгшую в лесе почти что ровный круг, город замкнут и слегка вытягивается только у станции, все дороги сплетаются, как пряди в косе, и нет ни одной, которая ведёт так, сама по себе, в никуда, не упираясь в другую тропинку. В городке, даже деревеньке, не очень много домов, в основном фермеры и пожилые пасторы, есть ремесленники, но их очень мало, не больше пяти, в основном все работают на земле, здесь она другая не как в степи, сероватая, ни чёрная, ни тем более бурая, наверное, менее плодородная, но Бакалавр особо не углубляется. На удивление здесь есть больница, Бакалавр ожидает, что ему придется оперировать в тесной комнатушке, спать и нарезать хлеб там же, однако нет, больница весьма приличная, целое отдельное здание, и не шаткое и косое, а вполне крепкое, но, конечно же, не такое, как в Городе, там каждый дом чем-то отличается от другого. Бакалавр обустраивается на верхнем этаже, в комнате на теневой стороне, специально, так солнце будет меньше слепить глаза, возможно, только во время заката, комната скромна и мала, но чиста: кровать, стол, шкаф, умывальник и пустой угол, куда можно сбросить чемодан, а позже — задвинуть сундук, если столичные власти не дотянуться длинными пальцами до жёсткого воротника плаща и не оттащат Бакалавра куда-то подальше. Бакалавр осматривает ящики стола и обнаруживает одну странность: все пусты, кроме самого верхнего, узкого, предназначенного для бумаг, однако в нём лежит тетрадь с кожистой обложкой, чёрной и переливающейся под стать плащу, Бакалавр немножко раздумывает, слегка приподнимает обложку — первая страница чиста, вторая тоже, Бакалавр листает тетрадь от корки до корки и не находит ни одной записи. Спрашивает у тех работников, которые первые попадаются на глаза, а их всего два: миловидная женщина, встречающая его, и нелюдимый фельдшер, но оба отвечают, что понятия не имеют, чья тетрадь, последний раз высококвалифицированный врач здесь бывает сотню, тысячу лет назад, нет, больше, намного больше, «осматривает динозавров?». Фельдшер косится на Бакалавра, «изволите шутить?», ясно, не сторонник археологии, а женщина посмеивается, то ли с фельдшера, то ли со слов Бакалавра, то ли с них обоих. Бакалавр остаётся в комнате один, за этот день его ничего не беспокоит, он смотрит на обложку, красивый блеск — так блестят тёмные глаза, озеро ледяной воды или целая лужа крови, Бакалавр раскрывает тетрадь, что-то вне его головы, комнаты, всей больницы, целой планеты заставляет его начинать писать. 26.03. Я не привык вести дневники, но, наверное, немного жалею о том, что не вёл их раньше, возможно, будь у меня записи о тех двенадцати днях, проведённых в Городе, я мог бы использовать их не только для врачебной практики, но и искать ответы на вопросы. Городишко, где я сейчас, даже не кажется отражением или неумелой копией того Города, это совсем не то, совсем иное, возможно, где-то относительно удобное, особенно касаемо тропинок, но, конечно же, не то. Это к лучшему, раз интересные, имеющие суть города так влияют на меня; я здесь не так долго, однако уже успел охватить взглядом не только комнату, где квартирую, но и больницу, где буду работать, и некоторые окрестности, и лица коллег. Начну с больницы, она неброская и запылённая, однако удобна тем, что существует, она больше обыкновенного дома, но для больницы всё-таки небольшая и её можно назвать простонародным «больничка», хотя это слово я не люблю со времён студенческой скамьи. Здесь два крыла: взрослое и детское, взрослое не подразделяется на два крылышка — женское и мужское, есть отдельная палата и операционная под акушерство, и всё. Палаты крупные, вместительные, койки скрипучие, ширмы не белые, а жёлтые, и повсюду, по любой поверхности хочется пройтись тряпкой, примерно такого я и ожидал, если не сказать жаждал, только в поезде представлял деревянный дом с вечным жаром печи, и простиранные марлевые повязки, и шприцы в большом эмалированном или оцинкованном тазу. Здесь, конечно, тоже тазы, но хотя бы марли и места побольше, а травм не так уж и много, думал, отделение будет крупнее, с хирургом пока что не успел познакомиться, у него операционный день, надеюсь, он не такой же мерзковатый человек как фельдшер. Живу в мансарде, как и весь персонал, кроме мелких сестёр и братьев, далеко, в другом крыле от меня — акушер и хирург, с которыми я ещё не встречался, фельдшер — мы друг другу сразу не понравились, и, совсем близко к моей комнате старшая сестра, помощница акушера — Анна. Анна... красивое имя, первая нянька моя была Анной, в Городе-на-Горхоне тоже была Анна, но совершенно другая, может быть, ангел по фамилии, но не по существу, я помню крик, когда исполнители смели протащить носилки с трупом у крыльца её дома, о, этому крику не было конца, но эта Анна была странной. Светлое и растянутое лицо, и жёсткий корсет, и блестящий поясок, и что-то объёмное, широкое, среднее между юбкой и сильно укороченными брюками, только всё это под тяжеленной шубой, наверное, если на меня надеть такую, я не встану и не подниму руки, а она даже кружилась, хорошо ещё, что не прыгала. Здешняя Анна, безусловно, другая, волосы светлые, как нежный цветок, желтоватая лилия или что-то подобное, у Евы похожие, но Анна ещё и кареглазая, наверное, прапрадед был с гористого юга, глаза не как какое-нибудь пойло или склянка с раствором, а темнее, похожий цвет у Марии. Анна встретила меня на станции, закутанная в платок, на нём интересный узор, шестиугольники, как соты в улье, кажется, ей приглянулся мой плащ, она не испугалась жёсткости змеиной кожи, и то, как она ощущается под пальцами, кажется, ей даже понравилось, как он блестит. Анна провела мне экскурсию, первым делом, кстати, направилась не в больницу, а в местный кабак, я так понял что это местная достопримечательность — плевал я и на крыс, и на хитиновые панцири насекомых в супе, хотя суп, если честно, был не так уж и плох, правда так и не разобрал, на каких овощах сварен бульон, но Анна так его нахваливала, мол, никакая столичная ела не заменит этого супа. Кабак держат братья-близнецы, чем-то их черты перекликаются со Стаматиными, но понятно, что это не они, совершенно не они. Анна не сказать, что сильно молода, однако очень мила, для этого места даже слишком, она читает в детском отделении, хотя не уверен, что это входит в её обязанности, она сказала какому-то мальчику, что не расскажет сюжет сегодняшней сказки, иначе будет неинтересно. «Матвей, тебе нужно учиться ждать и терпеть», этот Матвей усыпан странной сыпью, нужно будет спросить, чем именно, и как долго, и что ему назначают, надо будет почитать на досуге про детские болезни, Матвей этот сирота, голубоглазый, веснушчатый, и на кого-то очень похож, словно я не видел его, но где-то о нём слышал. Неважно, где. Не хочу вспоминать. Нет, а всё-таки, где? О нём должен кто-то говорить, наверное, это Бурах описывает кого-то из своих приближённых, или Клара зачитывает список того, кого вылечила, или не список, или не Клара, а если не Клара, то кто? Может быть, добрая Равель? Или сумасшедшая Анна, возможно, она украла похожего мальчишку? Не помню, хоть подставь револьвер к виску, не вспомню, если и вспоминаю про город — то только плач женщины из степи, и секунду, когда чудо падает, складывается, как груда ненужных козлов, оставшихся после стройки. И ради чего убили эту метафору, эту мечту — ради краснощёких и пышущих жаром женщин, какие сейчас пыхтят в акушерском отделении, ради грязных детей, ради пьяных и совсем пьяных, настолько, что когда кричишь им прямо в лицо: «подними её! За плечи приподними её!» или «какой ребёнок?! По счёту какой ребёнок?!» они не могут ответить, ради... Хотел зачеркнуть предыдущую строчку, однако пусть остаётся, будет мне наукой, напоминанием, отныне у меня есть целые комнаты для размещения всяких больных — раз, операционные дни — два, бесконечные ночи, когда любой рабочий может заорать под окнами «подсоби!», и с ним будет или его покалеченный брат, или сестра с вывихнутой рукой, или жена с красными от усилия щеками — три. Башни у меня нет, теперь нет, и нужно поставить точку после слова «нет», а не выводить очередную запятую. Теперь отныне и навсегда, ну, или на просто продолжительное время моей головой должна стать эта больница — выяснить, что с Матвеем, потолковать с акушером, спросить, как часто он кипятит инструменты, и с хирургом, выяснить про марлю тоже, вообще про запас средств и препаратов, и как часто делаются поставки, наверное, придётся толковать с фельдшером, но ладно, не с такими толковали. Солнце на закате правда забирается ко мне в окно, чёрт с того, что теневая сторона здания, закат оранжевый, где-то переходящий в розовый, такой приятный, как мягкость восточного фрукта, надо предложить Анне развивать кругозор детей, показывать, хотя бы на картинках, как выглядят птицы, или те же самые фрукты, хотя, может быть кто-то и отличает их, возможно, даже пробует на вкус. Ещё нужно узнать про операционные, какие дни поставят мне, и про морг, в подвале ли он, или в отдельной пристройке, как организован, где кладбище, и столько всего ещё, что голова идёт кругом, закругляется, вывязывается, как резинка у шапки, шапки цвета тёмного кирпича, грязной и потрёпанного... Тьфу, сказал же, что Город прошёл, ушёл, я из него вышел, выехал, уехал, а он из меня — нет, но ничего, думаю, это временно. Пора работать, так, словно я честный человек, словно ни разу не прыгал выше головы и не падал с высоты такого прыжка. Отправляюсь спать, кстати, тахта здесь довольно широка, и матрас лежит на фанере, повезло, что не на панцирной сетке.

***

14.04. Я поражён, нет, скажу более высокопарно: я оглушён своим удивлением, и всем, что происходило последние сутки, наверное, некоторыми событиями даже заворожён, некоторых до конца не понимаю. По порядку, по алфавиту, с самого вчерашнего утра меня не мучило ничего, ни одна мышца не голосила, что её где-то передавили, даже голова не болела, что редко, обычно же всегда среди рабочей недели сдавливает виски, а тут хоть бы хны. Я работал весь вчерашний день, как обычный врач в обычном деревенском госпитале, вслушивался в детский плач, менял бинты, вливал во рты микстуры, беседовал с хирургом. До ужина, но уже под ночь я читал в мансарде, хирург одолжил мне одну самостоятельно сшитую брошюру, она новая и переведена недавно, в ней много интересного и полезного, но пока что малоизвестного в этой местности, во всей стране, однако, это вопрос времени. Я читал, сидя за столом, и раздел близился к концу, я уже тянулся за закладкой, хотел вложить её между страниц и захлопнуть журнал, вернуться к чтению завтра, и пойти, наконец, поесть. Однако вдруг, в один момент — фитиль свечи стал чуть короче, пламя колыхнулось, солнце стало ближе к горизонту на один существующих шаг, кто-то умер, кто-то родился, кобыла в конюшне проглотила пережёванную траву, а бродячая белая кошка поняла, что сегодня ночью ей суждено окотиться, кто-то чихнул, а кто-то лишь моргнул — у меня начал страшно болеть живот. Это не накатывающая боль, которая приходит постепенно и сверлит, сверлит какую-нибудь стенку в организме, не острая, как боль в зубе, она как ожог, разливается и жжёт, и все, чего она коснётся, вспучивается большими пузырями; наверное, у меня потемнело в глазах, потому что не помню, как затушил свечу и как захлопнул книгу, и как поцарапал щеку, не знаю, обо что. Возможно, резко согнулся и зацепил край стола, возможно, расцарапал ногтями кожу сам, я помню только, как обнимал себя и накренился вперёд, я не мог думать, настолько боль резала живот. Это не приступ, а если и приступ, то очень долгий, боль не прекращалась и не уменьшалась, возможно, только усиливалась, в пустой голове родилась мысль — «а что, если это пуля?», и я осматривал комнату, хотя еле мог разогнуться, почти не мог сделать шаг, я не встал со стула, только повернул голову окно, вот оно, прямо передо мной, целехонькое и невредимое, да и после пули был бы звон стекла. Дверь заперта, а под дверью слишком маленькая щель, даже если бы кто и просунул дуло туда, то пуля бы не срикошетила, а уткнулась в противоположную стену здания. Ну и главное — крови-то нет, совершенно нет, совсем нет, нет и не было, я смотрел на живот и не верил, что тело без раны может так сильно болеть. Я думал бежать, но не мог двигаться с места, наверное, скатился со стула на дощатый пол, точно помню как смотрел на щель под дверью, уже прошёл закат и из-под неё не сочился свет, думал, есть ли возможность хотя бы немного продвинуться к ней. А живот жгло и разрывало, и боль такая, что проще вылезти из тела, чем сдвинуть его куда-либо, этот вопящий и болящий комок нервов и костей. Я смотрел на окно и потолок, они сливались в одно, глаза слезились, и виделось, как стекло медленно и плавно загнулось в угол, образовав горизонталь потолка, и приняло текстуру штукатурки, что только не привидится из-за сильной боли. Я не знаю, что сделал — заорал, как всегда мечтал и никогда не мог, стянул плащ со стула и тот рухнул, наделав много шума, может быть всё-таки пытался встать, до кого-то добежать — ни до хирурга, ни до акушера я не смог бы доковылять, они слишком далеко, фельдшер не ближе, но я уверен, что тогда он был не в комнате, а в кабаке, Анна, по идее, тоже должна была быть там, однако она спасла меня. Всё-таки медицина — настоящая дрянь, она портит и врачей, и простых людей, и всех на свете, скажите на милость, о те, кто считал мои идеи из прошлой жизни невозможными: разве у крепкого и полностью здорового человека, без ранений и каких-либо отравлений может возникнуть такая острая, причём длительная, боль? Да, я пробыл двенадцать дней в городе с эпидемией, но та болезнь была крайне локальной, и, к тому же, от неё есть средство, и я уверен, что было сделано всё, чтобы она не распространялась, а ещё уверен, что свободен именно от неё, до сих пор жив привкус желтоватого порошка на зубах и языке. Анна настоящий ангел: увидев, как я катаюсь по полу, или услышав, как кричу, она не раздумывая ввела мне морфий, я даже не слышал, как стекло ампулы сломалось под её натруженными пальцами, не видел её лица, возможно, я что-то сказал ей, а возможно, и нет. С момента укола прошло около восьми, или даже десяти часов; боль ушла через несколько минут после укола, а примерно через пол часа я заснул таким крепким сном, какого у меня не было со времён, когда я ещё не бывал в Городе. Мне не снилось ни падение Многогранника, ни какая-нибудь из девушек, ни Бурах, точащий ножи — это самый странный сон из всех, потому что ножи были не из стали, а из костей, и совсем не блестели; сегодня мне не снилось, наверное, ничего, просто отдых, темнота и глубокий сон. Анна выхлопотала для меня выходной, я надеюсь, что это первый и последний раз, и мне надо будет помочь ей с чем-нибудь потом, может быть, полностью подменить её на день или полдня, не знаю, как поведет себя эта боль дальше, не придется ли возвращаться в столицу, хотя бы для того, чтобы заказать приличный гроб. Анна заходила ко мне недавно, когда я только-только поднимался, она оставила ещё одну ампулу морфия, а я сказал ей про гроб, она всплеснула руками и начала твердить «сплюнь!», почему-то чувствовал, что это очень смешная шутка, она так хорошо ощущалась в голове и на языке, вообще, все мысли, появляющиеся в голове после укола, ложатся хорошо и кажутся ценными. Анна покачала головой, сказала, что обойдёт пациентов и принесёт мне что-нибудь поесть, такое, что любой желудок может переварить. Я прислушиваюсь и чувствую, как боль спит внизу живота, свернувшаяся, словно змея, не знаю, как её не будить, делать ещё один укол слишком расточительно, но если приступ повторится... Возможно, сделаю чуть позже, и, хоть совершенно не хочется, Анна права, мне надо поесть. Уже вечереет, солнце собирается оранжевой широкой полосой у окна и слепит глаза, я, на правах больного, почти весь день читал и отдыхал, хотя боялся лишний раз нагнуться. Думал о Песчанке, хотя запретил себе думать о Городе, но пришёл к выводу, что это невозможно, и от укола ли, или от каких-то внешних обстоятельств, Песчанка стала для меня словом, просто названием странной болезни, спутанной истории, а не огромным вопросом. После морфия внутри очень легко, нет никакой змеи, как там говорят, «бабочки в животе», нет, тут не бабочки, тут что-то другое, оно мягче и элегантнее, и такое же тонкое, такое же светлое, как локоны у Анны, только я не могу придумать что. Надо как-то отблагодарить Анну, кстати, она пообещала съездить до вокзала, если мне понадобится билет в столицу, она — золото, а не просто Анна. Говорю ей: «почему ты так добра?», а она словно случайно проводит по рукаву плаща: «я ко всем такая, почему ты удивляешься? Я медсестра, я должна помогать другим». Если меня зачаровал Многогранник, то её — плащ, или я в этом плаще, или только я, но это, конечно, маловероятно. Сделал второй укол, то, что тяжёлым камнем ощущалось внутри и слегка давило, особенно, когда ложишься, отпустило меньше, чем за десять минут. Я смотрю на закат и ощущаю странное чувство, то, что мне хочется улыбаться, и не одним уголком губ, как делал Артемий, когда ребёнок спрашивал о чём-то глупом, наверное, как Клара — широкая и медленная улыбка, и зажмуренные на солнце глаза. Странная физиономия, если прочитать, и ещё более странная, если посмотреть в зеркало, и пишу, кажется, тоже странновато, дело не только в выражениях, но и в почерке, он теперь без четких углов, а буквы наталкиваются друг на друга, я еле прочитал имя Бураха, хотя оно всего несколькими строками выше. Это влияние заболевания (заболевания ли? Что являлось причиной боли, внутреннее кровотечение или какие-то процессы в моём мозге?) или морфия, возможно, и того и другого, хотя больше, конечно, первого. Тепло от укола растекается по телу от бедра, примерно так же растекалась та боль, не знаю, что это было, но морфий, наверное, спасёт меня от надобности узнавать. Несмотря на укол, мне вообще не хочется спать, наверное, буду читать, нужно попросить у хирурга ещё брошюры, если у него есть, пусть даже и рукописные — он или сам владеет несколькими языками, или знает толкового переводчика. Впрочем, я тоже мог бы перевести, будь у меня оригинал документа, однако после всех моих деяний мне могут дать не доступ к иностранной литературе, а по лбу, или в нос, или в самое уязвимое теперь место — живот. Хирург хороший человек, акушер тоже неплох, но он ещё совсем новичок, возможно, даже моложе меня, или совсем не на много старше, но он ловкий, совсем не боится криков и может травить с Анной анекдоты, а Анна шутливо бить его по плечу: «иди ты!». Хотел описать, как он работает, состояние детских, родовых палат и отдельно операционных, и вообще, что узнал за это время, но рука уже устаёт. Подчеркну, чтобы не забыть. Опишу завтра, или лучше послезавтра, завтра слишком много хлопот, раз день я отсутствовал, без меня на этажах наверняка прибавилось забот, откладываю перо, немного посмотрю в окно, совсем чуть-чуть — это укол побуждает меня смотреть вдаль — а затем возьмусь за журнал. ...Смеркается и Бакалавр смотрит в окно, оно не глядит в ответ отражением прядей, небрежно лежащих на лбу и блеском плаща, накинутого на спинку стула, потому что уже темновато, однако ещё не темно. Солнце не дотягивается до мансарды, оно остаётся на голубоватом и матово-синем небе широкой жёлто-зелёной полосой, примерно такого же цвета, или чуть желтее, можно встретить в том дальнем краю, где стоит интересный Город, теперь он кажется дальше, чем луна. Она не видна, и комната погружена в сумрак, не зажжены ни керосиновая лампа, ни свеча, Бакалавр отчего-то больше предпочитает свечу, чем лампу, что странно, ведь в Городе в основном пользуются такими же фонарями, такими крепкими, но довольно старыми. В сумраке комнаты мало что можно разглядеть, тонкие плечи, широкий воротник плаща, поблёскивающие лаком ботинки, заправленная постель, портфель, и всё, ничего больше, только размытые очертания. И Бакалавр, и столичный доктор, и всё другое, данное Городом, начинает исчезать в сумраке, уходит вспять, вперёд выходят сломанная ампула, шприц и поблёскивающая тёмной обложкой тетрадь.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.