ID работы: 14596271

Сколько месяцев в году

Слэш
NC-17
В процессе
6
автор
Размер:
планируется Макси, написано 82 страницы, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
6 Нравится 4 Отзывы 0 В сборник Скачать

march: not okay (pt.1)

Настройки текста
Примечания:
      Сонхва прогоняет Джихуна, в сердцах выталкивая его в коридоры, и готовится отдавать голову на отсечение, – дай бог, если одну только свою, – стоит дверям впустить лёгким бризом мелкую фигурку внутрь. Острые носы туфель, начищенных до отвратительного идеала, режут по ковролину, прячутся своими чулковыми верхами под стрелками брюк, и, наконец, эти стрелки впиваются в бёдра хлеще любых ножей, заведомо вытащенных и оскалённых в преспокойных пальцах.       Сама абсурдность опускается на головы и ворошит волосы, каждую их ломкую от краски тростинку, кроме той, что бежит под ладонью, стоит визитёру, заухмылявшись, притворной неловкостью почесать затылок. — Шутишь, — всё, на что хватает поражённого вздоха Сонхва, и он кривит лицо, отворачиваясь. — Просто издеваешься. — О, нисколько, — пропевает Чон Уён, раскручивая бабочку через истончённое запястье.       Его глаза красные-красные, прямо-таки в цвет обкусанных губ; Сонхва и гадать не нужно, отчего же они в столь плачевном состоянии, цветущие на обескровленном лице. Вокруг этой красноты вьются тут да там пряди, шелковистые, плотные и густые, совсем не подходящие к уродливо раскрошённой обстановке кругом.       Больно уж он прилично выглядит для переживаемого день за днём конца света. — Прочь, — Сонхва дёргает плечами, отворачиваясь. — Пошёл отсюда. — Как ты принимаешь гостей, дорогой мой? — Расстраивается Уён, куксясь и качаясь с бедра на бедро. — Разговаривать станешь только с Хонджуном? — Именно. — Чем же я не угоден? — Минимально тем, что ты – не он.       Уён гулко, пылко смеётся, едва ли прикрывая ладонью рот, исключительно приличия ради. — У тебя к нему какие-то дела? — Весело интересуется он. Тонкие плечи, покрытые шубой, вздрагивают, и пальцы снова ввинчиваются меж кудрей. — Почему бы не решить всё мирно?       Сонхва, вспыхнув, аж разворачивается на пятках от подобной наглости. Их глаза схлёстываются, стоит только зацепиться взглядами, и не стоит даже сомневаться, за кем останется победа; однако, Уён, кажется, чувствует себя абсолютом, не пропуская ни малейшей мысли о том, чтобы отвлечься. Напротив – гнёт спину, хрустит цепями, упираясь в бока, чтобы снова заулыбаться, и разглядывает, словно прекраснейший среди всех порождений искусства экспонат.       Словно наилюбимейший десерт, и десерт этот – неприкрытое раздражение властности оппонента. — Я слушаю, — подталкивает он, качая чёлкой из стороны в сторону. — Хочешь сказать что-нибудь?       Серебро струится по его бёдрам красивее любого шёлка, утекая под размашистые юбки, нацепленные одному Богу известно, зачем, и меха, щекочущие ноги, шуршат, стоит ему покрутиться, прежде чем вновь расправить плечи.       Смотрит, как лисица, да и выглядит, признаться, тоже. Однако, как серая – они ведь опасней, правда?       Маленький весь из себя, несуразный и тощий, совсем потонувший в объёмных одеждах, однако, одним лицом дающий понять, – трогать воспрещено. Жёстким ворсом шубки, сбрасываемой исключительно по праздникам, отталкивающий подальше от себя. Взглянешь, – и оцарапаешься.       Милая мордашка с огромными блестящими светом глазами, но вот свет этот совсем вымазан в грязи, не нашедший более выхода на поверхность с глубин безнравственности. — Ну же? — Что, ты думаешь, ты ждёшь услышать? — Скалится Сонхва, в сердцах сплюнув за окно. — Раскаяния? Так не получишь. — На кой же чёрт мне твоё раскаяние, — Уён цокает языком, бесцеремонно вытаскивая высокую деревянную спинку стула на себя. Сидение трещит о стол, прежде чем заскрипеть от веса. Ругается на неизвестного. Разочаровывается, что Сонхва позволил воссесть на него, верой служащего. Закинув локти на спинку и широко расставив колени, Уён ухмыляется, рассыпаясь нескончаемой жадностью до лицезрения гнева. Истинный мазохист, не иначе, влюблённый в безысходность больше, чем влюблён в неё сгнивший до самого фундамента весь белый свет, — лишь предложение. Око за око. — Чем же тебе твои очи не нравятся? — В сторону отгорает кончик сигареты, дрожащий в горьком дыме, и Сонхва окончательно поворачивается к нему. — Зачем меняешь. — Не меняю – забираю то, что отняли у нас. — И что же у вас отняли?       Уён всем телом напрягается, и пальцы его застывают прямо между перемычек на множественных ремнях, поясующих суженную до атомов талию. Даже его рёбра – и те проступают, видные, когда шубка сбрасывается вбок под вальяжными локтями. Он поднимается на ноги и одним лишь разворотом запястья ставит стул спинкой к выходу, присаживаясь на него вновь. — Каюсь, оговорка вышла. Почти отняли, — скалится Уён, упираясь локтями в бёдра. — И это нечто настолько важное, чтобы заместо Хонджуна явился ты? — Не верит Сонхва, умерщвляя окончание фразы где-то между фильтром и губами.       Уён коротко кивает, вдруг отталкиваясь и вновь поднимаясь на ноги.       Что-то неуловимое меняется; будь в комнате градусник, уже бы треснул от подскочившей температуры. — Поверь, — на нём сплошняком стелется предвосхищение эфемерных субстанций, ложащихся посреди агонии на кожу. Каждый раз, каждую секунду, любой из полюбившихся децибел дротиком всаживается поглубже, прямо в подреберье, противно разрывая плоть; до тошноты и головокружения, до хрипотцы в иссякающей мольбе, так, чтобы не насмерть, но и не на живь. Вопли встают поперёк горла и кроют слух, звяканьем новогоднего шампанского пузырясь среди напряжения, через край перекачивающегося гемотрансфузией, сотканной исключительно из адреналина и кортизола, помноженных натрое, когда уёновы глаза темнеют на каждом мельчайшем слоге, вдохе и выдохе. Момент за моментом, его истинное веселье трансформируется в отголосок безумия, и отголосок этот всё кричит, и кричит, и кричит. Визжит истошными воплями, восторженный и предвкушающий то, как сладко трупный запах вобьётся среди ноздрей и тонкими нитями вплетётся в рецепторы, — ты не хочешь печалиться от того, что видишь в своём кабинете меня.       Сонхва тяжело усмехается и тушит сигарету прямо так, о костяшки, с чувством размазывая шипучий истлевший табак по прожжённой кости. И бровью не ведёт, хотя стреляет до невыносимого, он, напротив, не отводит взгляда, сражаясь не физически, но безмолвно.       Так, как умеет лучше всего. Душит своим прирождённым диктаторством.       Стой они плечо о плечо, пусть и представить такое невозможно, – непременно остался бы в дураках, кинувшись рыбу на хвост ловить; Уён не прост от слова совсем. Даже по глазам видно.       Глубоким, густым в собственной черноте, подлым и бесчестным глазам.       Понадобилось бы поотрывать головы невинным собственными хлипкими руками, – так поотрывал бы. Сожрал бы все сердца до единого, не брезгуя слабыми остатками биения и не страшась прыщущей под сетчатку крови.       Содрал бы остриженными до корней ногтями любой попавшийся под руку скальп.       Вдруг прямо за его спиной материализуется Минги, будто бы из воздуха, и, не задумываясь, с гулким хлопком укладывает ладонь поперёк лопаток Уёна, сталкивая разительно уменьшившееся на его фоне тело вперёд. Распахнув глаза, Уён недолго думая с совершенно не присущей его утончённости резкостью полощет наугад, заваливаясь вперёд и сверкая практически сангиновыми кристаллами из глаз; чёлка осыпается и впутывается в ресницы, перекрывая любые световые потоки, но Сонхва, замерев от внезапного обескураживания, успевает только губы разомкнуть и свищуще задышать, прекрасно представляя, на что похож Уён, застанный врасплох.       Юнхо, всё это время в покорном молчании ожидавший своего часа, подрывается с места и бесцеремонным щелчком спускает предохранитель, металлическим звоном впиваясь в напрягшийся венами висок.       Кабинет гибнет в оглушительной тишине, разрываемой исключительно сопящим дыханием, одним на всех троих, и Сонхва обхватывает собственные щёки, нервно качая головой, прежде чем вцепиться в пистолет, заточённый в ремнях кобуры. — Мирный путь, м? — Насмешливо интересуется он, со скучающим видом прицеливаясь между сведённых бровей павшего на колени Уёна. — Кто же вытаскивает ножи на подчинённых того, кого пришёл просить о перемирии? — Нехуй дёргать меня, как какую-то куклу тряпичную, — всё же не отпуская ухмылки, выплёвывает Чон, вжимаясь подбородком в плечи. — Умереть захотел? — А ты? — Даже если бы и захотел – не позволят.       Блик скачет зайчиком через всё помещение, чертит неровные линии прямо насквозь, пробойно ударяясь в кварц под стеклом и сплывая ниже, на ковролин. Дрожащей чертой пересекает проблеск паркета, подпрыгивает на плинтусе и боязно трогает уёновы ноги, чтобы взобраться по брюкам и метнуться в сторону, прямо на секущиеся концы, раскиданные по плечам Юнхо; тот, кажется, чувствует, и жмёт губы, сощурившись. Сонхва криво усмехается, медленно поворачивая голову, выглядывает исподлобья прямиком в совсем недавно умиротворённое и спокойное блеском начищенности окно.       В нескольких миллиметрах от его взгляда вдалеке блещет далёкая винтовка. — Насколько же в тебя не верят, — вздыхает он, возвращая дрожащие от внимательности глаза к развеселённо-одичавшим, — что приглядывают, как за маленьким ребёнком.       Уён растягивает губы ещё шире, – вот-вот, и разорвёт рот к чёртовой матери. Его лицо искажается предвестием хохота, когда морщинки у носа слабнут, и он кряхтит: — Передай это своему псу.       Сонхва морщится, невзначай оглядывая Минги. Тот выглядит так, будто готовится собственными же руками помочь размозжить облитое потом лицо Чона, даже не волнуясь о снайпере или, хотя бы, о чистоте, запахами множественных дезинфекций засевшей прямо по центру комнаты; он взвинчен.       То видно по сжатым челюстям, по укатившимся под дельтами мышцам, по впивающимся в ладони ногтям, перепачканным в крови, исщекотавшей предплечья.       Он жаждет уничтожить, и Сонхва, наблюдая это во всей красе, совсем не привыкший к такому Минги – жадному до аромата смерти и изнывающему в желании испить железа, – облизывается, дёргая плечами. Стучит не обременённой ладонью по бедру: — Брось нож. — А то – что? — Две потенциальные пули в лоб тебя не страшат? — Две пули в лоб – невиданная роскошь для мира, в котором мы живём.       Сонхва смотрит-смотрит-смотрит, пепелит, что называется, одним взглядом, чтобы скоро рассыпаться в избитом смехе. Прямо так: подойдя вплотную, присев на колено, вперившись в чужое лицо и поломав уголки губ, смеётся, совсем беспардонно и не задумываясь более ни о чём. Разве что воображая, как способны эти острые скулы вмяться вовнутрь, если хорошенько надавить каблуком. — Восхитительно, — скалит он зубы, качая головой. — Пошёл нахуй отсюда. — С превеликим удовольствием.       Уён толкается языком в щёки, не отрывает взгляда, из последних, видно, сил пытаясь утопить в этой самой темноте, лишь недавно плескавшейся ошеломительной самоуверенностью, теперь же – жалко распадаясь в куски показного недовольства.       Острые плечи почти что вспарывают натянувшуюся шубку, всё ещё не сброшенную на пол, даже не приспущенную к локтям.       Он весь подсобирается, и, завидев короткий кивок, хмуро и пресно отправленный к Юнхо, что-то беззвучно выкрикнувший Минги, пошатнувшись, поднимается на ноги и пылко отряхивает колени. — Больные ублюдки, — плюётся напоследок, наспех всовывая ножи по местам и щёлкая кнопками.       Весь вытянувшись кверху, туда, где сходятся плиты армстронга, едва ли умещаясь между широкими светильниками, Уён задирает нос с коротким хмыканьем и зарывается пальцами в бездонные карманы.       Их, Сонхва и Уёна, глаза, должно быть, обязаны были бы стать единым целым, учитывая то, какие невообразимые количества раз успели столкнуться за несчастные пятнадцать минут, однако, ни один этим не брезгует, снова схлёстываясь в известном им одним на целом свете сражении.       Уён ведёт носом, принюхиваясь, и вдруг, отступив к дверям, ухмыляется. — Смотри-ка получше, чтобы твоя пасть не осталась в ошмётках породившего её же мяса.       И скрывается.       Сонхва гулко вздыхает, бездумно бросив пистолет на стол, и, присев, разгорячённо стонет. — Какой наглец, — поражённо качает головой Юнхо, также пряча оружие. Одёргивает пиджак, поморщившись, и косится на Минги, всё так же бездвижно стоящего. — Какого чёрта ты-то на него кинулся? Не учили, что лезть, куда не просили, не стоит? — Птица моя, — обрывает Сонхва, ссыпая волосы на спинку кресла, и скрещивает пальцы поперёк живота, — исчезни с глаз моих. — Вас могли убить одним махом! — Вспыхивает Юнхо, всплеснув руками. — А вы всё о своих похождениях грезите. — Не ты ли мгновением ранее говорил что-то о том, во что лезть не стоит? Прочь.       От Минги истекает исключительно инертная, абсолютно не заинтересованная ни в чём энергия, пассивная и окончательно успокоившаяся от внезапного порыва, толкнувшего на развязывание возможной, стоило полагать, бойни. Всё его тело, облачённое в лёгкую одежду, слишком даже лёгкую для того, чтобы подобным образом рассиживать на карнизах, стянуто куда-то вниз поникшими плечами, ни одна мышца теперь не напрягается, и, пусть Юнхо старается взглядом наступить на бомбу, зарытую давным-давно в сырую почву, теперь иссохшую и жёсткую, Сон покрывает все до единого объёмы чужого негодования равнодушием, выдержанным до идеала.       Он кажется уязвимым, мягким и наивным, однако, эта наивность не того типажа, что сидит в детях, – то наивность, которую готовится главный антагонист картины разыграть шикарнейшим в собственной жизни спектаклем.       Сонхва не готов назвать его опасным, устрашающим или мало-мальски заставляющим вздрогнуть, однако, в эту самую секунду тщательно высматривает, что же непонятное свербит на кончиках ресниц при взгляде в отстранённые глаза.       Он медленно выдыхает. — Прочь, я сказал, — обращается он к Юнхо, замеревшему, вновь, резкой остротой бликов бросаясь прямо в помятую переносицу. — Сонхва, вы… — Прочь, — цедит Сонхва, сжав кулаки.       На него поднимаются сразу четыре зрачка, две пары глаз, полторы души, – в Юнхо душа если и теплится, то совсем уж слабо, – и Чон неверяще выдыхает, в нервозности приподняв уголки губ. — Нам нужен план, не понимаете, что ли? — Шипит он, практически выдыхает, размешивая это подобие шёпота в водянистости кабинета. — К вам подстилка Хонджуна заявилась, а вы всё об одном и потому. — Ещё одно предупреждение, — закатив глаза, цокает Пак, складывая руки на груди, — и я с удовольствием доведу до ума намерения этого неизвестного.       Юнхо косится недоверчиво, тускло, будто обиженный и поражённый до самых глубин сердца, чтобы совсем странно надуться, несвойственно своему длинному лицу. Его зажившая скула мелкой рябью перебивается на солнечном свете, и ногти бессознательно чешут прямо так, по покрасневшей ране, не рассчитанной в своём усилии однажды; Сонхва смотрит и наслаждается тем, какое напоминание о себе оставил Юнхо прямо так, на невозможно видном месте.       Чон молчит, практически не смея двигаться, но рано или поздно всё же вздыхает и убирает пистолет в кобуру, закрепляя едва ли менее дёргано, чем Уён. И если того можно было бы понять, – всё-таки, не каждый восторгается потенциальной возможностью пасть на колени под прицелом врага, – то Юнхо, однако, и вправду обижается, прижимая подбородок к груди и бредя́ на выход.       Руки, облачённые в перчатки, скрипят по брюкам, чтобы найти успокоение в маленьких и совсем не подходящих его бесконечно длинным пальцам карманах, и этот звук чуть не глушит преспокойное: — Ли Джихуна мне позови, — от Сонхва.       Смена караула, как Сонхва любит величать подобные мероприятия на скорую руку, происходит молниеносно, не заставляя даже успеть подумать о том, что, собственно говоря, происходит.       Вместо длиннющего Юнхо в дверях скоро вырастает совсем детское, небольшое, со всунутыми в карманы руками и поднятыми на лоб компьютерными очками. За короткий диалог с Уёном тот, кажется, только рассвирипел. — Ну? — Задрав брови, тянет Джихун. — Что – «ну»? — Как встреча? — Неприятненько ухмыляется Джихун, и, честно говоря, насколько бы Сонхва ему ни доверял, конкретно эта секунда нагоняет целыми океаническими волнами ощущение того, что окончательно тонешь; придя к этому, однако, слишком поздно, Пак распахивает глаза, медленно осознавая: всё то делалось не ради базы. Не ради людей. Из скуки. — Я не сужу тебя, однако, выглядишь неважно, — Джихун ведёт плечом и склоняет голову набок.       Что ж, если бы можно было считать кого-либо олицетворением слова «хандра», то это наверняка был бы именно он. Не Сонхва, извечно скучающий, не Минги, выглядящий неизменно потерянным, даже не та бабулечка, которая погибла на глазах Сонхва в первые же дни начала конца света с абсолютно умиротворённо прикрытыми глазами, – один лишь Ли Джихун. — Хочешь продолжить то, зачем явился изначально? Спасибо, что кабинет в щепки не разнесли, – цокает тот языком, выразительно разглядывая сбитый ковёр, – наверное, измялся, когда Уён рухнул на колени… или же от неосторожного шага Юнхо. Джихун проходит за стол, особо-то и не церемонясь, чтобы обогнуть Сонхва и рухнуть в кресло, забросив ноги прямо сверху и медленно испустив слабое облачко пара изо рта. – Выкладывай.       Сонхва ломает брови вдруг и ядовито смеётся: — Что – выкладывай? Даже не знаю, — он всё думает и думает, зачем бы вдруг Джихуну, осведомлённому об уме Сонхва и, вроде как, этому уму доверяющему, скрываться теперь, когда его раскрыли. Неужто этот подлец совсем растерял границы, вечно упивающийся вседозволенностью? — Итак, на кой чёрт ты пытался меня угробить?       Маленький разрез, обрамляемый короткими и редкими ресницами, чуть расширяется, и Джихун откладывает все дела в сторону, опираясь локтями о бёдра и подаваясь вперёд. — В каком месте? — Раздражённо отплёвывается он, дёргая уголком губ. — Игра оказалась сложнее, чем ты ожидал, а крайним остаюсь я?       Сколько в нём бессрамия, только гадать можно, но никогда не – искать на дне темнеющих глаз; Джихун холоден. Джихун серьёзен. Джихун опасен. И едва ли эта опасность способна соседствовать с той, что садится на кожу всех, кому не везёт встретить Сонхва посреди игры.       Такую опасность не намажешь поверх человеческой плоти, украденной с игры ужина ради. Ею только потолок в крошку разбивать.       Лень – двигатель процесса, двигатели Кавасаки – процесс претворения на первый взгляд безжизненного в жизнь. Он сечёт Сеул с плеча плотными зубчатыми металлами, вырванными вместе с пальцами, их протянувшими; рассекает клубами грязного пахучего дыма и маневрирует средь улиц, когда отыскивает капли желания оторвать взгляд от мониторов.       И если опасность Сонхва – это страх остаться растерзанным и сгнившим в плетениях водостоков, то опасность Джихуна – это моментально приходящая мысль о том, что тебя вывернут наизнанку в том образе, в котором не прольётся ни капли крови.       Его руки способны не только стучать по клавишам и размешивать остывающий кофе; но именно этим он и занимается. Потому он и – страшен.       Ни одному из богов не известно, что должно усеивать мысли человека, что способен щелчком пальцев рассеять чужие.       Сонхва задирает нос и распахивает глаза, всё гадая: — Что ты замышляешь, Джихун?       На него обрушивается тёмно-солёная волна раздражения, не прикрытого чужим лицом. Информатор щурится, склоняя голову вбок, морщится, весь скукоживается, – казалось бы, куда ему, – ведёт ножами языка по иссохшим губам, задевает уголок, снова морщится. Снова скукоживается.       Каждая эмоция зацикливается и стынет прямо там, на том, как он себя ставит, на самоуверенности, вплавленной в его тело с самого рождения, дарующей силу, неспособную переломиться никакой физикой, – то сила исключительно ума.       Джихуну и не обязательно, по сути своей, рассыпаться в длинных и запутанных текстах, чтобы явить свету эту суть развороченной на полях боя энергетики, которую по наивности собственной не боятся, пока не застанут истинную красоту мысли.       Витиеватой, протянувшейся сквозь Землю и уставшей к чёрным дырам, мысли, восхитительной в своей неозвученности, которая – стремительно и насмерть. Он берёт своё улыбками и отшучиваниями, совсем не значимыми до поры, в которую ошейники переломают трахеи и разорвут глупые головы позади его спины, рубинами ссыпаясь на самый низ брюк.       Даже серьги в нетронутых мочках – рубиновые, светящиеся на порывах раскачивания, когда он встряхивает волосами. Клипсами скатывающиеся ниже и никогда не оправляемые.       Если бы Сонхва был способен страшиться, – то страшился бы, несомненно, его; ведь никто не может уверить наверняка, что эта окись алюминия в действительности не потемнеет на воздухе.       И лицо Джихуна теперь кривое-кривое, искажённое-искажённое, залитое по самую линию роста волос абсолютным и непомерным отсутствием понимания и веры в услышанное. — Что я замышляю? — Голос его надламывается, стоит разомкнуть вновь пересохшие губы. Корочки слоятся и сыплются хлебной крошкой наземь.       Сонхва медленно кивает, отбрасывая чёлку прочь с глаз. — Как скоро? — Что? — Как скоро ты собирался уничтожить меня?       Джихун раскраивается натрое, на ровные, идеально выверенные части: бьющий немотой в конечности шок, привычная и давно утерянная среди складок одежды вспыльчивость, поражённое неверие и отрицание. Даже волосы дрожат на свету, мотаясь из стороны в сторону вслед за заострённым подбородком.       Ткнёшь пальцем – и протаранишь руку. — Завтра? — Сонхва едко ухмыляется, медленно упираясь ладонями в стол. — На следующей неделе? Или, может, сделаешь это прямо сейчас? Ну же, — Джихун испуганно давится воздухом, удушает себя взведёнными в зенит нервозности пальцами, когда сталкивается взглядами и чувствует заведомый проигрыш. Ум – несомненно, бриллиант, заточённый в черепную коробку слабого тела; но имеет ли этот бриллиант хоть малейшее значение, когда натыкается на приручившего фуллеритову решётку? Лицом к лицу, носом к носу, белоснежными зубами – к окровавленным и оскалённым. Давится и глядит, — засади эту несчастную ручку по самый клип. Вот, прямо сюда, под кадыком. Или ты хочешь что-нибудь поизощрённее? О, не переживай об этом. У тебя много-много-много, бесконечно много вариантов. Чего ты ждёшь? Я знаю, Ли Джихун, я знаю, как никто другой. Немедленно вытаскивай все ножи. Не стесняйся. — Ты с ума сошёл? — Вспыхивает тот, выпучив глаза.       Белизна ломких волос застывает слепым пятном, не колышась даже на ветру, что сочится из окна и густыми облаками влаги садится на пол, прислоняясь к пяткам и задрёмывая. Сонхва попросту замирает, останавливается, чувствует, с каким премерзким скрежетом разворачивается стрела компаса, барахлящая, среди его роящихся мыслей. Она толкается остриём, ранит каждую неугодную, цепляет на себя пачки мелочи и впечатывает их в угловатые кубы, не подлежащие разбору. Шатается, качается и трясётся, как тогда, в новый год, но теперь – не боится начинать новые десятки десятков дней пылающего иссиня-чёрным огнём ада.       Попросту смущается и боится собственного хозяина.       Не хочет подводить.       Маленькая, маленькая бедняжка. — Приди в себя.       И всё же...       Алмазы точатся алмазами. — Прекрати свою бессмысленную истерику. Иди в зеркало посмотри, позорище, — плюётся Джихун, поджимая плечи в ярости. — На кого похож? На управляющего? На того, кого боится город? — Выра… — Ничего подбирать я не собираюсь, не тогда, когда ты позволяешь себе разговаривать с кормящей тебя рукой, как последний урод. Хочешь подохнуть? Так вали на лишнюю игру. Вали. Тебя никто не держит. Думаешь, я тебя держу? Потому и даю информацию? Дай-ка расколотить твои обожаемые розовые очки, изволь, подай молоток: я, сука, хочу жить. Я хочу жить так, как никто на этом пропащем месте не хочет, представляешь? Не от скуки, не от любви великой, не от страха и не от долга – я. Просто. Хочу. Жить. Я не хочу остаться выпотрошенным, пока какой-нибудь придурок вернётся в нормальный мир, – нормальный, чуешь? – чтобы за неимением адекватных специалистов кинуться с крыши спустя жалкие месяцы. Я не хочу этими же отвратительными пятнами остаться в каком-нибудь коврике на входе в очередную развалину, которую уничтожит бойнями на следующие же сутки. Я не хочу смотреть, как моя кожа сгинет в огне и исчернеет клеточка за клеточкой. Я не хочу смерти. Я хочу видеть день, в который ты, – слышишь, придурок? Ты. Никто иной, – разобьёшь последний череп на своём пути, просто вдавишься в него своим каблуком. Воткнёшь да хотя бы этот идиотский флаг поверх, расколешь до самых оснований. Я хочу видеть день, в который ты победишь.       Сонхва задыхается, распахнув глаза, и попросту не находит слов. В его голове из целого ниоткуда вырастает самый настоящий вакуум; но вакуум этот подведён к плоскодонным колбам, – смотри, вот-вот, и взорвётся.       Со всех сторон обволакивает и колет неприязнь к остроте неосторожно подобранных выражений, и, однако, не будь Джихун тем, кем, собственно, и является, его поганые отросшие волосы давным-давно уже валялись бы, утопленные в крови, по всему полу.       Ли морщится, переводя дыхание, его грудь лихорадочно трясётся под рваными вдохами, пока пальцы находят совсем не привычное для себя место в складках штанин, а Сонхва, не смея и слова вставить, лишь смеряет его напряжённым взглядом, облизываясь. — Так какими же руками, чёрт возьми, ты собираешься вырывать эту победу? А? Этими самыми руками? Дрожащими исключительно от желания потрахаться? — Я не… — О, не заливай тому, кто насквозь тебя видит, — он вдруг обнаруживает, что Минги мнётся в углу комнаты, кажется, стараясь слиться с обоями, или, на крайний случай, влезть прямо под них; тяжелая усмешка дребезжит прямо поверх этих же стен. — Хочешь – пожалуйста, он, кажется, не особо-то противится, но не смей забывать о том, где кроются твои главные цели.       Качнувшись на пятках, Джихун окончательно выравнивает дыхание, пятернёй проходясь по волосам, и грубо хлопает пухленькой папкой по груди Сонхва. Его глаза горят, сверкают, и, пожалуй, рубины постепенно багровеют, теряя свои первоначальные карминно-кровавые оттенки; теперь на дне этого жестокого взгляда исключительно сжиженное красное дерево, пропавшее в пепле.       Он цокает языком напоследок, накручивая пряди на узловатые пальцы и не стесняясь оживлённым шагом придвигаться к двери: — Мозгов тебе не занимать – как бы ни хотел отрицать, всё-таки, осознаю, – но, будь добр, подготовься ко всему так, как написано в этой выборке.       Сонхва морщится, взвешивая стопку в руках, и поднимает глаза к Джихуну, задрав брови. Тот же лишь снисходительно – о, чудо – улыбается. — Игра несложная, но со своими загвоздками. Не поленись обратить внимание на что-нибудь поинтереснее, чем простые карты – и все почести твои. — Карты? — Прочитай, — подмигивает Джихун, оплетая пальцами дверную ручку. Будто не было в нём всего этого рвущего внутренности раздражения, заставившего стёкла в помещении исходить трещинами. Будто он – обычный парнишка, нисколь не замешанный в политических увеселениях не жизни, а смерти ради, — и всё узнаешь. Оставляю вас.       За ним мягко-оглушающим грохотом хлопает дверь, и неизвестно, пихнули ли её чужие руки, озлобленные, с такой силой, или попросту дёрнул ветер. Пыль, поднявшаяся секундами назад, слабо колышется на воздухе и блёстками света качается всё ниже, ниже, ниже, оседая на ковролин, под ноги Сонхва, угрюмо вцепившемуся в межбровье кончиками пальцев, жмурясь.       Минги отлипает от стены, вырывает из неё позвонки, оставляя кровоточащие шрамы никогда не существовавших на нём крыльев прямо под лопатками, и боязливо семенит навстречу, прикусывая ногти. На его локтях давным-давно высохшая кровь, багряными корками улёгшаяся и вцепившаяся в светлые волоски, но он, кажется, совершенно не обращает на неё внимание, гулкими шагами приближаясь.       В момент, когда он останавливается, Сонхва даже не хочет пытаться ловить себя на мыслях о чужом чересчур уж рельефно проступающем сквозь тонкие штаны бедре; лишь в своей манере скучающе смотрит и качает головой. — Вот пристал, — прочистив горло, ворчит он о Джихуне, никак не способный обдумать положенным образом всё внезапно высказанное.       Как и упоминалось.       Будь кто угодно иной на месте, дерзнувшем местному самопровозглашённому богу озвучить подобное даже в наисмягчённой из манер – а информатор и на выражения, между прочим, не поскупился, – уже оказался бы возложен на груды мусора в корм более не живущим, призрачным птицам.       Сонхва всей душой ненавидел, когда люди пользовались положением, однако, при этом не представляя из себя ничего дельного; Джихун же, увы, представлял, потому даже злиться на него толково не получалось.       Только недоумевать.       С линии роста волос Минги осыпается песчинками струпа, когда он, не задумываясь, размашисто трёт лоб предплечьями и неловко хмыкает. — И вы приемлете такое? — По-детски глупо интересуется он хриплым голосом, и Сонхва прикрывает глаза, смакуя, наконец, успевшее превратиться в забытие звучание металлического скрежета, ломаного от клубов жгучего пара – иначе его тембр попросту не описывался.       Он весь кряхтит, жужжит и басит, глубоким зоем убегая кверху, чтобы осколками рухнуть на голову, и, стоит Минги чуть себя притормозить, потупив глаза, как, к тому же, и слабо подсвистывает временами, видно, однажды не до конца сломавшийся.       Не сломается голос – так сломается его обладатель (велика проблема!), но Сонхва готов поклясться, что перед ним, в какой-то миг рухнувшем в кресло, возвышается далеко не ослабленный и не несчастный. Пусть Минги и кажется странным в собственной неловкости, пусть действует согласно неизвестным убеждениям, он остаётся всё той же собачонкой с январской игры, глаза которой лихорадочно блестели и метались то туда, то сюда, будто бы в поисках лакомства. Уничтоженная душа не может светиться подобным образом.       Так почему же, раз не сломался голос, не сломался заместо него обладатель, теперь огромными круглыми глазами – Сонхва готов поклясться, что раньше они казались ему куда более мелкими и исчезающими на фоне, допустим, губ, – заглядывающий так глубоко, как только способен? Как способен он выстаивать до упора, впиваясь в небо несдвигаемыми горами, красивыми, но в своей красоте убийственными?       Даже волосы его припорошены снегом; сами его волосы – снег, облитый белизной и обожжённый порошками, чтобы переломаться в светло-солнечные крупинки. Такой снег, когда растворяется в коже, впитывается в неё иссякающими человеческими жизнями, неразделимо смешавшимися с бесконечной преданностью, более даже не прикрытой в глазах.       Сонхва молчит, не стараясь обдумывать поставленный вопрос, почёсывает костяшками пальцев челюсти и щёлкает зубами, стоит Минги преклонить колени и присесть прямо у ног. Так, чтобы грудью к самым голеням, чтобы плотью – к плоти и жар – к жару; он поднимает глаза, и Сонхва невольно думает, что, высунь Сон язык, разложи мокрым путём по подбородку – и смотреться будет, словно так и нужно. Донельзя восхитительно сочеталось бы со сверкающими лунными метеорами радужками.       Минги, покачав головой, видимо, размышляя о чём-то своём, вдруг ломает брови и задерживает взгляд, не позволяя ему бегать по чужому лицу: Сонхва сталкивается с прямыми, ровно себя держащими зрачками, и гулко сглатывает, вдруг чувствуя, как осторожно его подхватывают под лодыжку, сплошь затянутую в ткани. — Позволите?       Было бы отличным решением научиться выплёвывать самыми неведомыми силами отказ, даже если плохо, даже если не подходит; но Сонхва, стоило полагать, и не пожелал бы озвучивать хоть какие-то недовольства.       Он хлопает ресницами, невесомо кивая и обжёвывая губы со всех сторон, прежде чем чувствует, как сыплющиеся сухостью губы вжимаются в оголённую лодыжку.       Пальцы Минги зарываются прямо под гольфы, стараются проникнуть под кожу, щекочут жидкие волоски, дёргаются меж них и скребут ногтями, чуть спуская, чтобы обнажить кость, и, втянув воздух носом, припасть чуть поодаль, в паре жалких миллиметров.       Он целует с чувством, как-то до дурного правильно, будто так и должно было произойти; будто необходимость запереться в верхушке собранной по щепкам руками Сонхва базы, чтобы слипнуться между собой и исчезнуть среди порока, с самой первой их встречи мельтешила где-нибудь на задворках сознания, ранее не заметная. Кости к костям, хрящи к хрящам, кожа к коже, душа к душе – Минги невообразимо раскрыт со всевозможных сторон в этот самый момент, уничижённый в собственном же несуразно крепком теле, и, пусть Сонхва хочется гаденько рассмеяться над этим, он не смеет проронить ни единого звука, в напускной скуке наблюдая, как чужое лицо сбивается ещё ниже, жмётся к груди подбородком, и, наконец, открывает себе простор.       В острый вороний нос, должно быть, под завязку набивается густота скипидара, сплошь сочащегося с самых носков туфель, но Сонхва, ухмыльнувшись, лишь тычется носком этим в морщинку у щеки, подперев челюсть кулаком.       Его понимают без лишних разглагольствований: руки Минги резкой дрожью укладываются прямо под подошву, легко оглаживают все едва различимые выступы и вогнутости, поддерживают пятку и тянут на себя. Он слизывает концентрат воска, не задумываясь, вжимается языком и сводит брови, всей поверхностью обхватывая начищенный носок, чтобы, задержавшись, увестись чуть выше, к окончанию шнуровки, и зацепиться за истерзанную нить зубами. Спускается крошечным прикосновением ниже, заламывая язык напоследок, и снова проводит размашистую влажную линию вверх.       Сонхва давится собственным превосходством, лицезрея подобное, и не совсем осознаёт причину, по которой продолжает подталкивать ногу ближе к чужому лицу каждый раз, хотя Минги и без того не смеет оторваться ни на миг, вылизывая совсем недавно вычищенные туфли начисто. Делая это так, будто судьба целого мира зависит от подобной вопиюще крохотной пошлости, укрытой ото всех, кроме них двоих.       Его пальцы блуждают то тут, то там, в конце концов обхватывая самыми ладонями с обеих сторон, чтобы зарыться в пространство меж люверсов да потрёпанных бечёвок, со всем рвением расцеловать едва ли виднеющиеся под более не поддерживаемыми штанинами косточки и отклонить голову, забраться языком в совсем неощутимую выемку у подошвы. — Нравится, значит, тебе такое? — Мягко хохочет Сонхва, приподнимая и вторую ногу с одной-единственной целью: подвернуть её так, чтобы прижать белоснежный дрожащий в свете затылок плотнее и крепче. Он мыслит о том, с каким удовольствием мог бы сжимать точно так же – пальцами коротко стриженные волосы, чтобы впечатать в себя посильнее, и тихо выдыхает в неверии, когда Минги ожидаемо подчиняется и принимается вести влагу шире, чаще и усерднее. Пак не сдерживается: — Хороший мальчик.       И урчание, доносящееся снизу, стоит любой грязи, способной истечь из его рта; если эта грязь вызовет столь дико-животную, ту, которую жаждется видеть, реакцию, то Сонхва готов продать душу дьяволу ради одного обладания абсолютным словарным запасом исключительно необходимых для коротких рыков Минги фраз. — Хороший, хороший мальчик, — шмыгает он носом, увеселяясь от силы, с которой внезапно сводятся чужие бёдра, совсем изнемогшие.       И смеётся, заставляя прижаться к лакированной поверхности не только языком, но и носом; где же ещё этот несчастный бродяжка удостоится чести узнать запах истинных богатств?

<...>

      Сонхва хочет проклясть тот день, в который, пойдя на поводу у Юнхо, решился отправиться на игры первого же числа месяца. Честное слово, не просто хочет – проклянёт. Обязательно, в своей излюбленной манере жестоко.       Даже птицы толком столпиться на хлипких деревьях не успевают, мельтеша то тут, то там, стайками кочуя по не успевшим разрушиться козырькам, под которыми уже набиваются хилыми пачками люди; и пачки эти в основном единицы-одиночки, сложившиеся в их подобие лишь благодаря объёмным одеждам. Не успели ещё сменить гардероб, кажется, пусть снег и сошёл.       Теперь, какая радость, вместо снега мелким минутником асфальт укрывается свалившемся с неба несколькими мгновениями назад градом. Он хрустит под ногами, скрипит и отлетает из-под каблуков, однако, Сонхва не ведёт и бровью в противовес совсем изнывшего Юнхо и обеспокоенного Минги.       Он обожает, просто влюбляется из раза в раз до невозможности в то, как всюду за ним следуют личные шпалы, кои, несмотря на рост, по первому зову готовы рухнуть на колени. Задумавшись об этом, Сонхва невесомо усмехается: благо, Джихун привычно отказался идти в этом шествии проводов управляющего на игру, – иначе его фигурка наверняка смогла бы потеряться да хоть в пальто, тщательно уложенном поверх рук Сона.       Было бы, определённо, весьма неловко гордо вышагивать впереди фуллеритовой и алмазной, стоит полагать, стен, и тащить следом какого-то там коротышку.       Сияющее в преддверии начала очередного дня солнце приветствует горизонт рассветной оранжевой дымкой, стремительными ветрами несущейся вдаль по небу. Облака густятся, барашками скачут друг за другом и ласковой тягой плывут по очевидно заданной и незримо начерченной плоскости.       Пока высотки города смиренно засыпают, просыпается мафия.       Точнее сказать… мафия уже проснулась, и теперь, совсем измученная тревожным недосыпом, расфокусированно наблюдает, с какой выверенной быстротой её обыкновенно сильное, но сейчас – ослабленное – тело одевают во всевозможное тряпье: Юнхо натягивает собственные перчатки по локоть, скрипя кожей, цепляет размашистые утончённые ремни портупеи поперёк груди и дёргает вниз совершенно бесцеремонно, не заботясь о том, может ли это быть болезненно.       Взглянув на Минги, щёлкает языком и принимается расправлять уложенные одной из тётушек на базе волосы, старательно заправляя чёлку за уши, и Сонхва, почти не сдерживая смеха, спрашивает: — Что с тобой сегодня, птица моя?       Юнхо косится на Минги, поджав губы, однако, видно, памятуя о недавнем инциденте с Уёном, не позволяет себе приближаться слишком сильно, отпрянывая и качая головой.       Ни слова не произносит, и Сон, будто ждавший этого момента всю жизнь, бросается к Сонхва так, словно он находится на смертном одре, не иначе.       Пальцы у Минги куда менее резкие и куда более осторожные, пусть и не такие королевски-изящные и плавучие: то, с каким трепетом он расправляет пальто, не позволяя ни миллиметру прикоснуться к земле, так, как Сонхва и предпочитает, заставляет разгорячённо облизнуться и смахнуть испарину из-под линии волос.       Минги встряхивает тяжёлую ткань, скорее походящую на мантию, последний раз, и широким, обширным движением вкруг водружает все эти меха и плотность габардина сверху, съезжая ладонями к воротнику. Надув губы, дёргает его чуть вниз, хмыкает про себя, безмятежно приподняв брови, и вскидывает взгляд исподлобья.       Пак едва сдерживает умилённый хохоток, в очередной раз удостоверяясь, насколько же щенячьи у Минги глаза. — Сонхва, — вздыхает младший, не отрываясь от его лица, мнёт в пальцах воротник, прекрасно зная, что ему ничего за это не сделают, и кусает губы, — господин информатор подсказал, что игра, вероятно, очень запутанная. Быть может, лучше сходить с вами? — Зачем же ты мне там? — С улыбкой парирует Сонхва, обхватывая чужие запястья собственными руками и пригибаясь посильнее несмотря на то, что Минги, по идее-то, выше. Не переломился от переживаемого изо дня в день конца света – не переломится и от необходимости пригнуться посильнее. — Юнхо позаботится о тебе. — Зачем же мне Юнхо? — В той же ощутимо капризной манере чувственно дышит Минги, напрягши плечи, и это, честно сказать, подкупает.       Усмехнувшись, Сонхва на жалкие доли секунд вжимается губами туда, куда хотелось так рьяно и безумно – в чернеющую родинкой точку под глазом, взбираясь к сбитой шрамом брови, чтобы и там, влажно лизнув, отстраниться.       Комичные глаза Минги, оказывается, становятся куда более комичными, когда его лицо на треть блестит слюной, а губы размыкаются, намереваясь спросить что-то, в итоге не выдавая ни звука.       Он, кажется, страшится своих же зародившихся мыслей, – либо же это Сонхва надумывает в желании потешить самолюбие, – тушуясь и окончательно заинтересовывая мокрый взгляд землёй под ногами. Позади раздаётся возмущённое фырканье, от начала и до конца проигнорированное.       Сонхва смеётся куда менее тяжело и пугающе, чем до этого, даже весь смягчается и сглаживается из прямой в, хотя бы, эллипс, от того, как тяжело, оказывается, привыкнуть к двуличности со скуки подобранного. Прищёлкнув зубами, он снова наклоняется ближе, но теперь – только чтобы обхватить упруго-нежные щёки Минги ладонями и несвойственно для себя заворковать: — Мне потребуется не более двух часов.       И всё это – глаза в глаза, дыхание на дыхание, а губы – почти, но не совсем, – к губам.       Если по-настоящему захотеть… мечты, не стоит сомневаться, осуществимы, и Сонхва всё одёргивает взгляд, одёргивает, всё напрягшимися пальцами дрожит, дрожит, чувствуя себя впервые в жизни столь неуверенным.       И всё думает.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.