ID работы: 14616539

Госпожа стихотворица

Смешанная
NC-17
В процессе
21
автор
Размер:
планируется Миди, написано 57 страниц, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
21 Нравится 15 Отзывы 1 В сборник Скачать

Пролог

Настройки текста
Таврiческая губѣрнiя, 1906 годъ       Лине Тамазиевне всё хуже. Ей уже с постели не встать, тяжело ей. Грудь больную кашель надрывает, сердце бьётся еле-еле, силы изменяют. Время делает свой шаг, болезнью тело сводит в мрак, небес воздушные тона покроет черни пелена. Вокруг неё осень в смертельном бреду, уже виноградные кисти желтеют в забытом саду, но она находит силы добраться до двери. «Какое мне дело, что все твои пьяные ночи холодную душу не могут мечтою согреть, что ты угасаешь, что рот твой устало-порочен, что падшие ангелы в небо не смеют взлететь!» И с самого утра начинает она бредить, мучаться, вспоминать юность и маленький крымский городок, где она родилась… Но стоит закрыть глаза, и тотчас же пред ней опускается на сад большая чёрная птица, украшенная красными полосками, а по земле с лаем бегают полчища таких же крылатых тварей, воздух наполняется хлопаньем огромных крыльев, клёкотом, шипеньем, плачем, визгом. Это повторяется изо дня в день, из месяца в месяц, и дышать всё тяжелее, кровь алым пачкает платки и воротники, вокруг всё гуще и выше серый туман, над головой небо, затянутое тяжёлыми мрачными тучами. Лине Тамазиевне врач уже наказал отказаться от корсета, запретил читать дурные романы и смотреть из окна, потому что всё это способно очень быстро её свести в могилу. Лина Тамазиевна не встаёт с постели, вместо платья у неё юбка да шаль непрозрачная, некрасивая, холодная, с чёрными кружевами и в мелкий белый горох. Щёки ввалились, лицо всё в пламенеющем румянце, волосы бесцветные и спутавшиеся, бледное, почти белое лицо, глаза впалые, взгляд тяжёлый, полный безнадёжности и страдания. Приходят и уходят посетители, Лина пытается их вспомнить, ведь должна она знать, зачем они приходят, правда ведь? Только она не помнит, лишь лежит в полубреду. Последняя стадия умирания — хочется умереть молодой, не любя, не грустя ни о ком; золотой закатиться звездой, облететь неувядшим цветком. Так лежит она в оцепенении, перед глазами — письмо, которое принёс доктор, всё без толку, нет уже сил открыть глаза. Теперь Лина Тамазиевна догадывается, почему к ней так редко приходят знакомые, да и знакомых-то у ней почти нет. Есть лишь одна, верная. Вечная, призрачная, встречная, что сидит сейчас у изголовья её постели, перебирая чётки из сандалового дерева. «Схороните меня в стороне от докучных и шумных дорог, там, где верба склонилась к волне, где желтеет некошеный дрок!» Всё кончено. Никто больше никогда её не навестит, никто теперь не напомнит ни словами, ни делами. Кроме неё одной, ведь предана ей и ею предана, исполна изведала рождение и смерть в каждом миге! И одиночество, полное, ужасное, бесконечное... Ангелина Юрьевна уже не помнит, когда это лицо было бледно той бледностью, которая деву юную красит, а не несёт в себе след близкой смерти. Сидит у изголовья, только волосы тусклые поправляет, пока собственная смоляная прядь падает на глаза, на острый, надменно сжатый рот, в слегка запавшие щёки. Что она видит? Верно, ту самую дальнюю дорогу, по которой некогда возвращалась к своей безродной судьбе. Умирает её прелестная грузинка, умирает её восточная сказка, умирает на руках у столичной сырости и холода. Княжна Джебисашвили угасает ни капли не величественно, как то подобает обедневшему, обрусевшему грузинскому роду, а так, как бы впору умереть небогатой, но благородной линии петербургских Изосимовых. Не помнит Ангелина Юрьевна даже, чтоб та дорога близко отсюда была, просто вспомнила про неё — и всё. Мягко проводит по шее Лины, уводя в сторону шаль, шепчет: «Я хочу быть любимой тобой не для знойного сладкого сна, но — чтоб связаны с вечной судьбой были наши навек имена...» Нет, это уже другой голос. Даже не голос, так, лёгкий звук, похожий на шорох тонкой шёлковой ткани. Холодеют высокие звезды, умирают медузы в воде, и глициний лиловые гроздья, как поникшие флаги везде, всюду, повсюду… А ведь когда-то ещё давно, на заре туманной юности, входила она на просторный мол, вступала в круг толпы, ощущая себя уже существующей. То же бывало и с другими девами. Иные начинали свою жизнь с богемной журналистики, иные — с глянца обложки модного журнала. Ангелина клялась, что ни шага туда не ступит без Лины, только злой рок распорядился иначе. Нет уже давно той далёкой дороги, остались только извилистые тропы воспоминаний, втоптанные в сухую глину прошедших лет. Много их, этих троп, они теряются в памяти, сужаются, петляют, уходят в глухую темень, туда, откуда не возвращаются.       Лина Тамазиевна бьётся в очередном приступе одеяло на её груди так и прыгает бешено, а комнату сотрясает кашель. Ангелине Юрьевне слишком больно это видеть. Святые образа над постелью и постоянный перекрест не спасают уже никак, и Ангелина не делает этого даже механически, а иконы ей хочется сорвать, только уважение к подруге не позволяет, вот и приходится сидеть в холодном мраке, слушать, сколько может, хрипы и стоны, доносящиеся с кровати. А в камине трещат и плюются длинные поленья, воск стекает вниз, образуется неровный маслянистый след на каменном полу, пахнет сыростью и холодом — уже ранняя осень. За окном — поздний рассвет. Ангелина горестно гладит Лину по волосам. Наконец кашель прекращается — совсем чуть-чуть, всего на мгновение, чтобы набрать полную грудь воздуха и опять забиться, заколотиться в подушки, зажмуриться. Потом снова. Сердце Ангелины разрывается от боли, она и сама не понимает, за что так любит подругу, понимает, что ничем ей не помочь, что от чахотки не вылечиться, какие бы ухищрения она ни предпринимала. А с кем же ещё поговорить, кого излить свою боль, если не с Линой, будто чуешь ведь кожей — подруга ближе, чем кто-то другой, ближе, сама того не понимая? Ангелина подолгу молчит, слушая тихий кашляющий плач подруги, после чего шепчет нечто невразумительное, ведь утешение уже ни к чему, боль ушла, ушла в те далёкие дали, из которых не вернуться никогда. Вот и гладишь её по светловатым волосам — в душе совсем пусто, никакого смысла в жизни, никакой надежды. — Ты, может быть… — говорит Ангелина, — что-нибудь хочешь? Лина молчит, сдерживает позыв к раздиранию горла. Ангелина думает: «Помолиться бы посоветовали.. А ведь я не помню ни одной их молитвы! Я даже креститься толком и то разучилась!», и опять гладит Лину по голове, и опять шепчет: «Я люблю тебя, Лина». А потом приходит доктор. Он не говорит ничего утешительного — только просит больше спать днём или лежать неподвижно в постели ночью. А что делать? Ангелина снова остаётся с нею наедине, и они долго молчат, глядя друг на друга. Вечером ей легче, а утром Ангелина приходит и застаёт её в жестоком приступе, отчего понимает: нет теперь пути назад, закрыты двери, последний мост надежд огнём объят! Они за чертой пути назад... — Врача звать бесполезно... — голос у Ангелины срывается, застревает меж связок. — Пусть они отпустят тебя, пусть ты уйдёшь спокойно! — Я хочу тебя попросить... — Лина хватает её за руку, перехватывая хрупкое запястье венозно-судорожной хваткой. И слов Ангелине не нужно, чтобы переспросить: в лице её и взгляде читается робкое: «Да?» — Запомни меня молодой и красивой... — Лина хрипит надрывно, словно знает: умрёт прямо сейчас, если Ангелина не выполнит желание. Безумие губ и сияние глаз... Ведь жизнь коротка, а любовь тороплива. Запомнить её такой, как тогда... Ангелину Юрьевну осеняет мысль безумная, уже в зачатке отравленная — запомнить. Запомнить её хотя бы так, как делают это все! Осторожно, филигранно срезать локон волос у виска, бесцветный, с серебристыми нитями, подхватив меж тощими пальцами маникюрные ножницы. Лина уже не сопротивляется, понимает, что в ближайшее время о волосах вообще не вспомнит, ведь нечему будет помнить, ведь мозг умрёт, и даже сердце, пульсирующее у горла, замолкнет в самом зародыше. Сознание, весь её разум, всё, чего когда-то ей удалось добиться, полетит во тьму вслед за душой, кувыркаясь и медленно теряя краски, размазывая по стене воспоминаний последние отсветы света. Если кто и помнил её прежней, то это прежде всего Ангелина, но не зря говорят, слава безумна. Не зря так дорожит Ангелина её памятью — сама Лина давно бы над ней посмеялась, да и судьба обошлась с ней намного милосерднее. Ангелина всё помнила, была ей почти сестрой, близкой и надёжной, потому ничего не было для неё дороже воспоминаний. А воспоминания горели в жаре чахотки, оседали в мозгу крошечными огненными бабочками, которые затухали при вдохе, оставляя под ложечкой сосущий, липкий холодок, от которого хотелось спать. Ангелина помнила по рассказам старших чахоточную моду, когда все завидовали этому особому нежному румянцу, гладкой коже, блеску глаз, а хрупкие девушки с впавшими щеками и синяками под глазами становились эталоном красоты. Конечно, сегодня в моде белые лица с морщинами, сухость губ, высокие скулы, скорбный изгиб бровей, даже нарочитая бледность, призванная скрыть слабость, о которой с детства рассказывают в аристократических семьях. Только чахотка на последней стадии не так прекрасна — Лина иногда разрывает себе пальцами грудь под шалью, по жёлтой от жара коже скатываются длинные капли испарины, а Ангелина закрывает рот ладонью и отворачивается. — Когда же хлынет к сердцу кровь, наполнив жизнью чувства вновь? Когда огонь страстей сразит нас? — цедит она вдруг неожиданно распалённо, чувствуя, как за спиной трепещут крылья музы. Лина чувствует этот мощный порыв и встаёт с постели — медленно, словно сомнамбула, в зелёных её глазах мистическое сияние, и она подхватывает: — Нет теперь пути назад... Закрыты двери, последний мост надежд огнём объят! — бросается Ангелине на шею, позволяя обхватить себя поперёк талии, после чего мягко приникает к шее Ангелины. — Мы за чертой пути назад... — Позволь мне увековечить тебя, mon ami, — Ангелина уже пылает, готовая поскорее взяться за перо и чернила, лишь бы выплеснуть в стихотворных строках все обуревающие её чувства. — Ложись скорее, сейчас я всё сделаю, ты только ложись... — помогает ей лечь, подтыкает одеяло, торопливо заправляет выбившийся край простыни, чуть задевает ей шаль — и вдруг замирает с ужасом: кожа Лининой спины покрыта кровавыми пятнами. На багровеющей спине, где пульсирует жизнь, расплываются тёмные пятна, похожие на следы от уколов шприца. За гранью сознания гаснет страх, на смену ему приходит смирение. Ангелина бросается к письменному столу, поскорее зарифмовать свою боль: Отзвучит обо мне Lacrimosa И развеется по ветру прах, Как сгоревшая чайная роза В белоснежных, как луч, волосах. И, с погибельным склепом венчаясь, Я, наверно, запомню навек Этот реквием, звучной печалью Отравляющий девственный снег, И в твоих волосах белокурых Будет роза мерцанием тлеть, Как в бесценной алмазной лазури Застывает безмолвная медь. Рука немеет, когда заканчивается запал вдохновения. Ангелина в изнеможении откидывается на стуле, бросает мимолётный взгляд на Лину. Та не спит, на лице — мука. Сдерживается, лишь бы не закашляться, безотрывно смотрит на свои руки, тонкие и длинные, стиснувшие край одеяла. Ангелине больно смотреть на эти побелевшие от напряжения пальцы, свет лампы падает на них, отчего вены на их кромках ярко белеют. Тогда Ангелина сжимает перо в руке и долго смотрит ей прямо в глаза. И вот Лина неожиданно смотрит в ответ, улыбается. От неожиданности Ангелина вздрагивает, перо выпадает из её руки и падает на пол. Она делает вид, что ничего такого не произошло, быстро наклоняется, хватает с пола отлетевшее перо, возвращает на стол. — Встань у окна, — говорит Ангелина вдохновенно-раскованно, точно крылья за спиной расправляет. — Хочу тебя видеть без этой шали. — Ты же видела, — цедит Лина болезненно-стыдливо, пытаясь запахнуться посильнее. — Мне нужно это сделать, без тебя мне не жить! — восторженный возглас вспарывает гортань. — Сухим цветком осыпется дельфиниум, но какова в признании мораль? И Ангелина осторожно совлекает с её плеч несуразную шаль, обнажая худое измождённое болезнью тело: острые ключицы, окрашенную жаркой гнилью грудь и дрожащий впалый живот под широким поясом юбки. Венозно-белой рукой берётся за записную книжку и карандаш, едва не промахивается кончиком в лист и поспешно бросается за стол, спеша зарисовать эту болезненную красоту, которую, возможно, не увидит больше никогда, потому что та будет навеки вырвана из земного мира и погружена в загробное спокойствие. Ангелина рисует Лину бегло — ведёт карандашом по листу, оставляя след, что превращается в изгиб вечно согнутой в кашле, но теперь прямой открытой спины. Заштриховывает, подмечая родинки, которые ей так хочется обвести пальцами, и смотрит, как вытекает из-под карандашных штрихов и чернил синеватая кровь, похожая на блеск луковой шелухи, смешанной с солью. Окидывает взглядом набросок — от тонких ключиц чёрных глаз не отвести, лёгкий штрих к шее и подбородку. Нежно штрихует белые, в красных прожилках губы. В реальности Лина угасает, тает, словно церковная свеча, на листе же воскресает, расцветает нежной наготой, какая только может быть у девушки пятнадцати лет, с незамутнённым внутренним смыслом и неотразимым обаянием. Ангелина же ловко ведёт вниз линию шеи, спускаясь к груди. Лёгкое движение, и появляется грудь, которая видна лишь слегка из-за руки, которая пытается прикрыться. Вниз по животу, лёгкая тень от пупка, Ангелина спускается ниже и ловко проводит по пояску юбки, после чего уточняет: — Ты не обидишься, если я тебя запомню такой? Лина хрипит в ответ, голосом утопленницы: — Я не обижусь, — отвечает она, и Ангелина видит на её лице улыбку и муку одновременно… За окнами ветреный полдень, солнце льёт свой тусклый свет на голые ветки заснеженных лип, небо летит клочьями вьющихся по ветру туч, Лина стоит возле окна в позе, отчасти напоминающей греческую: выпяченное тело и чуть согнутые колени, отчего свет падает на ключицы и уходит к впалому животу. Но её худоба кажется почти неощутимой, когда она просто прислоняется к окну и пристально смотрит вдаль, забыв обо всём на свете. Солнце освещает бледное лицо, наполненное тайной. Краешек губ чуть приподнят, чуть-чуть дрожат напряжённые тонкие ноздри. На вид ей лет двадцать, а то и меньше, да только умирает она в пятнадцать. Ангелина, которая на год старше, со всем грузом своих метаний и страданий чувствует себя почти старухой. И никакого ладана в этом крымском имении, здесь царит тепло и свежесть ранней осени. Обрывки воспоминаний с мучительной ясностью вспыхивают в мозгу Ангелины: первая встреча с Линой в милые годы детства, только перетекающего в девичество, первое прикосновение к телу девушки и первый пробный поцелуй в сумерках; странное чувство, которое она испытывала, сжимая в пальцах травинку; голая ступня, тронутая солнцем. И уже не спешат почтальоны, не приносят её детский конверт. Да, первая встреча... Из головы Ангелины никаким бершезом океана не выветрится воспоминание о первой с Линой встрече: на солнечном пляже в июне, в своих голубых пижама девчонка — звезда и шалунья — она её свела с ума... Потом опустели террасы, и с пляжа кабинки свезли. И даже рыбачьи баркасы в далёкое море ушли. Южное море ласкало их обеих, омывало белые тела с продольными полосами от корсетов, и уже от этого разгорался огонёк девичьей страсти. Только ветер с афишной колонны рвёт плакаты «Последний концерт». И кажется, будто в спальне звучит полная поэзии инструментальная пьеса, написанная не то для скрипки с оркестром, запертых в тайной музыкальной комнате, то ли для органа с целой залой сочувствующих душ. Ангелина тянет руку к своей чёрной юбке, траурному крепу, который надела до срока, где под слоями одежды проглядывает цветущая женственность, под движения карандаша по бумаге бегущая у самой потаённой плоти, разрушая всё, к чему прикасается. Ангелина рисует, успевая ласкать себя под платьем; Лина держится, лишь бы голую грудь не драл кашель, а сама готова тоже пустить руки под юбку, туда, откуда постепенно сползает покрывало стыда. Смеётся. Бескровные губы дрожат. Внезапно они складываются в тонкую кривую усмешку, столь язвительную, сколь и загадочную, какую трудно представить, глядя на эти нежные черты. Ангелина глядит: Боже, как хороша эта чахоточная красота под чёрной шалью! Улавливает, грудь едва прикрыта тканевым краем, тень чуть укрывает живот с небольшой ямкой, скрытой пояском юбки. Такой её хочется запомнить, увековечить... Рисует, ощупывает внимательно своим острым взором женские изгибы и ложбинки; к губам Ангелины подходит волна жаркой жажды. Наконец пылким росчерком карандашей подводит черту, немного затушевывая самые крупные детали: волнистые светловатые волосы, разметавшиеся по плечам, часть плеча, оголяющуюся тонкую полоску локтя и так дальше, пока живой рисунок не превращается из женской красоты в собрание забытых мелких несовершенств. Едва она заканчивает рисовать, как Лина резко крутится в приступе, и это совсем не тот лёгкий приступ, которым кичились прежде дамы, не лёгкое покашливание в платок. Это выглядит так, будто подряд уже лет триста она ловит ртом фабричный дым. Лина мотает головой из стороны в сторону, глаза её слезятся, ноздри трепещут, потом лицо её и весь облик заливает смертельная бледность, закатываются глаза, по лицу проходит волна испарины, она падает в кресло, захлёбываясь криком. Ангелина перехватывает её, кутает в шаль, прижимает к себе. Грудь Лины рвётся в кашле, на губах пузырится кровь, Лина рвёт на себе кожу пальцами, её лицо в поту и слезах. Несколько мгновений она только вздрагивает, тихонько подвывает и мычит от боли. Ангелина подходит к шкафу, открывает его, молча вынимает оттуда большой шприц. Около него крепится маленькая баночка с раствором. Морфий... Если и умирать, то безболезненно... Ангелина хорошо понимает, что Лина не доживёт до вечера, при любом исходе, потому что и проживёт недолго, почти ничего не видя и не слыша, полные бредовых видений и бессвязных слов. Сейчас она почти наслаждается происходящим — осторожно делает Лине укол, стараясь попасть в венку, точно отмеряет дозу. Лина хрипит сорванно, цепляясь за траурный креп Ангелины окровавленными пальцами: — Запомни меня молодой и красивой... Запомни меня... — у неё в горле кроваво булькает и хрипит, голос надламывается — Ангелина уже думает, кажется, только об одном: как поскорее закончить всё это и дать ей умереть, наконец. И Лина, словно подслушав её мысли, вдруг выгибает спину, поднимает к ней лицо, разжимает посиневшие губы, дышит в лицо запахом испарины и крови и шепчет еле слышно: — Запомни меня такой, как сейчас... И откидывается на подушки, забрызгав всё кровью, так что Ангелина чувствует на своём лице её горькую пьянящую влагу. Взгляд её неподвижен, ни одного слова она не может выговорить и только кривит беззвучно тонкие губы. Вскоре тело Лины слабеет, судорога пробегает по нему, последняя судорогa, когда её не унять ничем, лицо её чуть смазывается и становится плоским, тело опять вытягивается, приобретает зыбкость, и Ангелина срывается в осознании того, к чему всё идёт, теперь уже её собственная жизнь находится в руках этой почти мёртвой девушки, с которой она когда-то танцевала на балах, пела романсы и иногда общалась так близко, о чём никогда в жизни не решилась бы сказать никому, даже самой себе, а в те немногие часы, которые они оставались одни в комнате, быстро и почти грубо, — которые как бы отсекали их от остального тусклого мрачного мира. — Врача! Врача! Госпожа, скорее врача, тут Линочке плохо! Прошу, спасите её! — кричит Ангелина надрывно, внутри утешаясь: Лина всегда будет с ней, даже если её сейчас накроют саваном. Хватает к груди записную книжку со стихами и рисунком, целует в губы умирающую Лину, обнимает и уносится из комнаты в вихре траурного крепа.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.