ID работы: 14649921

ОДИН ● ОДИН

Гет
NC-17
Завершён
60
автор
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
60 Нравится 13 Отзывы 24 В сборник Скачать

~•~•~

Настройки текста
Примечания:

At the end of the world or the last thing I see 

You are never coming home, never coming home 

Could I? Should I? 

And all the things that you never ever told me 

And all the smiles that are ever gonna haunt me 

  

Never coming home, never coming home 

Could I? Should I? 

And all the wounds that are ever gonna scar me 

For all the ghosts that are never gonna catch me 

 

My Chemical Romance – The Ghost of You 

    Как может единое быть поделено на свет и тьму?  Как может единое нести в себе мудрую победу и равнодушную кровожадность?  Как может расколотое целое вести войну, в которой ни один не победит?  Они родились, держась за руки. Накрепко сцепленные, они в первую секунду своего явления знали, что ничто в этом мире не способно раскроить их узы и ничто не способно примирить их враждующие души.   Она дышала ладаном и амброзией, золотом и шелком; он дышал кровью и злобой, пеплом и тьмой. Соединившись, они могли бы покорить каждый из миров — человеческий, божественный, подземный. Но мойрами не было предначертано им быть вместе, а Оракул плакал черными слезами, когда великая богиня просила за своих близнецов. Потому что Оракул знал — суждено им скитаться по полотну Времени и Пространства, покуда они не сольются и не уничтожат Материю, не разорвут ее в клочья, отдавшись в руки Судьбе. И путь их друг к другу будет устлан костями и огнем, потому что война в их крови.  Зевс любил мудрую не по годам дочь больше прочих своих детей. Ее пронизанные солнцем и золотыми колосьями кудри, такие же непокорные и вертлявые, как она сама; ее темные, сверкающие пониманием глаза; ее нежные руки, что твердо направляли нуждающегося в ней солдата прямиком на поле боя, прикрывая собственной эгидой. Его, Зевса, прекрасная дева, его лучшее создание, она изучала и обучала, дарила оливу воинам и роженицам, исцеляла и ранила во имя света и справедливости.  Но кого Зевс ненавидел всей своей вечной сущностью, так это своего сына, что делил один лик с его златосердной дочерью. Тот был полной противоположностью своей сестры: с затуманенными жаждой бессмысленной резни красными глазами, не пропускающий ни единого побоища, летел над полем боя, ведомый лишь вероломством и желанием уничтожить висящий над головами людей Баланс. Он лишь рушил и ломал, не зная созидания, не зная света, не зная вкуса истинности и правосудия.   Одинаковые ликом, вырвавшиеся из одного чрева, Афина и Арес были вскормлены и выращены как чужаки. Она — отцовской заботой и разумным наставничеством. Он — горькой нелюбовью и агрессивной изоляцией.  И все же, для них не существовало роднее никого друг друга.  Брат и сестра часто встречались на поле боя, лицом к лицу, отстаивая свое. Оба носили шлемы и копья, что часто перекрещивались друг с другом. Каждый раз от их столкновения кровь лилась реками, и даже Геба не выдерживала мощи переплетенных вместе ненависти и любви, что прочнейшей из нитей соединяли близнецов.    Они терзали друг друга, подгоняя своих бойцов, даруя им силы, и резня кончалась лишь тогда, когда брат и сестра, обессиленные и обескровленные, падали посреди пепелища, сплетая руки, ноги и губы в неистовом пылу страсти.  Для Ареса не было никого, кроме его сестры. Он был готов свергнуть весь Олимп, если бы победа над остальными богами подарила ему Афину. Только ради нее он прибывал на любое побоище, чтобы она снова одарила его полным тоскливого укора взглядом. Только бы посмотрела на него еще раз. Только бы снова тряхнула своими священными кудрями и с грозным кличем попыталась повергнуть его, чтобы взять ее после, пока в ее крови все еще кипело слепое влечение.  Но каждый раз сестра ускользала из его объятий, отрывалась от его губ прежде, чем он успевал похоронить себя в ней. Она была святой девой, покровительницей чистоты и невинности, и надежно хранила свой обет. А Арес зверел с каждым разом все сильнее, уничтожал все больше, лил и лил новую кровь, призывая сестру к ответу.  Афина же считала. Считала их победы и поражения, будто играла с ним в детскую игру. Она соревновалась с братом, вела этот глупый счет, чем лишь больше подстегивала своего близнеца, которому почти не удавалось ее обойти.  И никому, даже мойрам и Оракулу, было не узнать, когда же брат и сестра остановятся.  Так продолжалось, казалось, вечность, пока боги не оказались свергнуты единобожием. Вера людей в них угасла, и они ушли в небытие, вынужденные перерождаться из раза в раз и проходить один и тот же цикл.  Арес и Афина теряли память, рождались и умирали снова и снова, но каждый раз красная нить судьбы, что связывала их сердца, натягивалась, вела их друг к другу и не давала забыть об их игре.  И с каждым циклом счет начинался вновь.   

*** 

  Это конец.  Пахло гарью и смертью. Даже здесь, в номере гостиницы, стоящей в самом сердце Берлина, кружил запах поражения. Город был наводнен бойцами сопротивления, а на флагштоке уже красовался алый флаг с серпом и молотом.  Мужчина, стоящий у окна, устало потер взмокший затылок бледной ладонью, оглядывая результаты собственных трудов.   Он годами шел к этому. Нежеланный, брошенный и нелюбимый отцом мальчишка, сын простой сельской учительницы, всю свою жизнь рвал собственную шкуру, чтобы оказаться здесь. С самого детства он знал, что будет военным. Воевал и в десятых годах за свою страну, убивал и насиловал, дослужился до высокого звания. Знал ли, зачем? Нет. Его вела Судьба, наверное, если та хотя бы существовала. Ему самой жизнью было уготовано резать, калечить, свергать и вредить — это он знал еще с самого детства и делал это с блеском, раскалывал душу на части и оставлял по одной в каждом бою, хоть война и оказалась проиграна. Но его заметили. Он остался на убитой войнами и санкциями родине, подался в политику, и вот теперь стоял у этого окна и...  Черный Кардинал — так его звали в кругу знающих. Кукловод из тени. Приближенный фюрера, его вдохновитель и аниматер. Теперь он не резал и не стрелял, но рукой его были посеяны семена жестокости. Фюреру часто не хватало смелости, но Кардинал умел нашептывать правильные слова и дланью своей направлять умы в верное русло.   И тем не менее, Берлин горел. Клубы черного дыма поднимались ввысь плотной завесой. Мужчина гадал, размышлял, где же он оступился, что же сделал неверно, когда за спиной скрипнула дверь. Тихо и осторожно — не по-солдатски. Нет, он еще будет жить.   Не оборачиваясь, Кардинал слышал тихий стук каблуков о паркет. Молекулы в воздухе будто разошлись и впустили сквозь гнилостную копоть медового вина. Он сделал глубокий вдох, вбирая в себя этот аромат, отчего-то чувствуя... ностальгию. Будто он когда-то уже знал этот запах, пил медовое вино...  Не выдержав, мужчина обернулся.  Перед ним стояла молодая женщина. Худая и изможденная, судя по фигуре, но блестящая, с иголочки. Каштановые волосы были уложены в толстую косу, кончик которой покоился на груди. Кардинал медленно разглядывал нежданную гостью, облизывая взглядом темных глаз каждый сантиметр снизу вверх, пока не наткнулся на ее глаза. Они почти лили золотом даже в полумраке комнаты.   Он знал ее. Знал ее, пусть никогда и не встречал.   В груди зазвенело так, будто кто-то начал беспорядочно перебирать струны внутри.  Она. Она. Она.  — Фрау?.. — Кардинал не понял, как с его губ сорвалось привычное слово, а вместе с голосом и все тело подалось вперед, ближе.   — Фройляйн, — поправила его незнакомка, не отводя надрывного взгляда от его глаз. Ей хотелось плакать, Кардинал это знал. Не знал, откуда, почему так, но не мог допустить, чтобы она проронила хотя бы одну слезинку. Только не она.  — Фройляйн, — он исправился и тяжело сглотнул.   Война осталась за спиной, где-то в окне старинного дорогого отеля. Разрушающийся Берлин стал сном, как и умирающие люди, разоряющиеся дома, потому что Кардинал чувствовал, будто вот теперь проснулся. После долгого-долгого сна в млечных водах наконец выбрался и вернулся в реальность. Нашел потерянную нить.  — Что же вас привело сюда в такое... разрушительное время?  Женщина тихо выдохнула, все так же не пряча сожаления в медовых прожилках глаз. Она не могла, как бы ни старалась.  — Красный Муравей. Приятно познакомиться, Кардинал. Я долго ждала этой встречи.  Ах, Красный Муравей. Его пробрало до тихого, понимающего смеха. Та самая. Самая засекреченная фигура в Союзах. Разведчики и шпионы, пробравшиеся в верха, так и не смогли узнать, кто же эта загадочная женщина, в чем заключалась ее сила, чем она завоевала расположение советского деспота, сидящего во главе страны. Ничего, кроме позывного, так или иначе мелькающего в редких засекреченных досье. По недостоверным, предположительным данным она была автором лучших стратегических ходов своего государства. Такая же вдохновительница, как он сам. Красный Муравей была повсюду, совала свои пальчики в каждую дырку, и притом ее будто не существовало. Но вот ведь, стояла же теперь прямо перед ним, невзрачная и одновременно божественная.  — Приятно наконец познакомиться с вами. Я могу поздравить вас с победой, фройляйн Амайзе? — чуть насмешливо поддразнил Кардинал, склоняя голову вбок.  — Поздравьте лучше себя, герр Кардинал, — хлестко, жестко, непримиримо, а тянуло от нее укором и горем. — Несколько десятков миллионов погибших, и победа не имеет значения. Это повод радости для вас, я права?  О, права. Права. Это его предназначение — редить жизни и косить тела, будто сухую траву.  — Я проделала путь сюда, чтобы посмотреть вам в глаза.  Смотри и не смей отводить взгляда. Я так давно тебя не видел... кажется, что вечность.  — Ну, вот и посмотрели. Вам лучше теперь? Стало легче? Вернули погибших?  Тихий смех трелью и переливами колоколов наполнил гостиничный номер. Девчонка смеялась, чуть откинув голову назад, обнажая колонну бледной, лебединой шеи. Кардинал разглядывал подергивающуюся гортань, обводил глазами резкие, костлявые черты, проглядывающие сквозь кожу вены, чувствуя желание врезаться в эти вены резцами и порвать их на кучу голубоватых мягких волокон. Высосать из нее жизнь вместе с кровью, измазаться в ней, победоносно расхохотаться над ее мертвым телом, а потом забрать ее себе.  Успокоившись, Муравей расслабила все свое тело и сделала несколько шагов вперед, подбираясь ближе, пока не оказалась прямо перед ним, касаясь грудью его солнечного сплетения. Теперь Кардинал стоял, опустив голову, и вблизи продолжал ее разглядывать. Затаившийся в уголках глаз укор. Спрятанную в уголках губ горечь. Покоившуюся на дуге ресниц вину.  — Я не знаю вас, герр, но знаю, что я победила.   Холодная сталь ткнулась ему под подбородок. Она держала дуло пистолета вплотную к коже и горячо дышала ему в шею, пока не опустила глаза, прикрыв их веками, и не приластилась лбом где-то рядом с дулом. Красная нить натянулась до предела, задребезжала, опутывая их тела, готовясь разрезать плоть и пустить кровь.  И Кардинал понял, что настоящий проигрыш наступил именно сейчас.  — Один — ноль, любовь моя.  Выстрел прозвучал в ушах громогласным ревом их отца. У ног женщины лежал поверженный смертоубийца.    

*** 

Небо, крытое тучами, будто собиралось оплакивать еще не погибшую, но уже стоящую на пороге бесславной, безбожьей смерти Орлеанскую Деву.  Привязанная к деревянной балке, окруженная густо сложенным по кругу хворостом, Жанна глядела ввысь, моля Господа о капельке дождя, чтобы та упала ниц и окропила ее губы перед тем, как она примет свою судьбу.   Ей не оставили выбора. Захваченная в плен, проданная врагам, она не жила — существовала в плену. Ее не могли убить и не могли пощадить, — деву, что без всякого военного опыта, необразованная, странная, беседующая будто сама с собой, начала вести войско своей страны к свету в этой нескончаемой войне. Сто долгих лет люди Англии и Франции перетягивали этот канат, и Франция, казалось, уже доживала свои последние месяцы в качестве независимой земли.   Так было до прихода ко двору дофина Карла никому не известной девушки Жанны. В ней не было ничего особенного, она лишь слушала Господа, как отца своего. Не просила и не молила, но внимала его знакам и просьбам. И тот слушал ее в ответ.   Попав в плен, она долго ждала своего приговора. К ней часто приходил мужчина, подолгу вглядываясь в грязные волосы, потухшие глаза, сложенные у груди ладони с потемневшими ногтями. Мужчина был красив. Такой красоты от Господа не бывает — лишь от дьявола. Черные кудри и глаза, статная осанка, сокрытая под одеждами сила, такое неземное лицо с чистой светлой кожей.   Барон Толбот хранил в себе особые счеты с Жанной. Из-за нее, девы-воительницы, безродной нищенки, он сдал Орлеан, был ранен и взят в плен. Да, он все пережил достойно, точно был рожден, чтобы стойко переносить горести войны. Но за этим человеком волочился плащ, сотканный из крови и чужих жизней. О, барон был неумолим, неистовствовал, прибирал к рукам новые победы и новые титулы, как жадный, половину жизни голодавший мученик, которому дали шанс начать жизнь заново.   Он ходил к ней, сидел в ее клетке часами, только и делая, что разглядывал ее. Жанна научилась переносить его безмолвное, пустое присутствие, научилась переносить издевательства стражи, привыкла к кандалам и цепям, и ко всему была уже спокойна и безмятежна. Она говорила с Божьим голосом, ждала помощи дофина, просила у него защиты от темного, изучающего взгляда, от которого негде было укрыться. Жанну пугало то, как пела ее душа в его присутствии и одновременно злилась, как сумасшедшая, но и с этим свыклась.   Так и было, пока он не начал с ней говорить.  — Вы слышите голоса, Жанетта?  По всему телу прошла легкая судорога. Жанетта. Так ее звали дома, на родине, пока она не стала Жанной.  — Не голоса. Голос. Один единственный.  — Значит, вас можно по праву назвать сумасшедшей? — голос у него был бархатом, но точно огрубевшим и закаленным в боях. Черная бровь приподнята, уголок губ растянут в косой, плутовской ухмылке. Он хотел ее толкнуть с обрыва — Жанна знала. Чувствовала.  — Я нахожусь в здравом рассудке, барон, — таков был ее стойкий ответ. И пусть она сидела сейчас перед ним в одной лишь льняной робе, Жанна чувствовала себя защищенной своим духом и божественным щитом.  — Вы говорите с Богом?  — Он со мной говорит, я лишь внемлю ему и свершаю его волю.  — Но вы отказались от Господа, не так ли? Вы сказали суду, что не Он руководил вами при освобождении Франции.  По босым ногам прошелестел хладный ветер. Или это Господь был недоволен ею?  Жанна действительно отреклась, прилюдно отказалась признавать, что на самом деле ею руководило. Потому что испугалась сожжения на костре. Потому что чувствовала, что не завершила еще свою миссию, не довела свою страну до свободы, во стольких битвах еще не поучаствовала...   — Так что же, Жанетта? Кому вы наврали? Неужели ценой правды решили спасти свою собственную жизнь?  Подняв глаза, Жанна вгляделась в резкое, огрубевшее, но не растерявшее нежной красоты лицо. Ей хватило лишь на секунду скрещенных взглядов, чтобы понять, что близится ее конец.  И на суде, измученная совестью и Богом, снами, в которых голос барона бесконечно хрипел и упрекал, терзал и губил, она отказалась от своего предыдущего заявления.   Теперь же, когда хворост вокруг начал дымиться и гореть, когда огонь стал расти, смертельными языками облизывая пальцы ее ног, Жанна отвела глаза от неба. Отшептав последнюю молитву, прося Господа забрать ее в свои объятия, она посмотрела прямо на него.  Барон стоял чуть поодаль ликующей толпы, зовущей ее ведьминским отродьем и дьяволовой шлюхой, и смотрел прямо ей в глаза. В темных радужках не было ни счастья от мести, ни радости от победы — только бесконечная, голодная, жадная тоска. И Жанна не знала, что за красная нить тянулась от ее сердца к его, откуда она взялась, почему ей стало казаться, что в них всегда текла одна кровь.  — Брат...  Она не молила о спасении. Одного хотела: чтобы он знал, что его сестра все помнит и все знает.  В ответ Жанна получила лишь сухое движение его губ:  — Один — ноль, любовь моя.   

*** 

  Томми всегда воевал. С семьей, с обществом, с принципами, с моралью, с самим собой.  Войны бывают всякие, и когда-то давно ему казалось, что все вокруг живут так беззаботно и легко, и только он вынужден вести вечную борьбу с тенью.  И он возненавидел это стадо. Пропитался гневом на мир, на ходящих по этой земле лунатиков, зажравшихся, пустых, не видящих дальше собственного носа овец. Томми мечтал завладеть той самой кнопочкой, которая позволила бы ему сбросить огромную атомную бомбу на весь этот мир, подорвать его к чертям собачьим, вырезать болезненную опухоль под названием "человечество".   Он был таким с самого детства. И, тем не менее, Томми был маленьким человеком. Очередное шатающееся по улицам Нью-Йорка шпанье, безотцовщина, маргинал. Его никто не слышал и не слушал, а внутри него разрасталась война. Ему хотелось, чтобы с собой воевали все.   Поэтому он занялся тем, что было ему доступнее всего остального: начал продавать наркотики.  Каково же было его удивление, когда он понял, что может уничтожать людей так просто.  Сначала он просто добивал уже конченых торчков. Сначала было круто смотреть, как они рушатся окончательно, погибают, пускают слюни и готовятся убивать за желанную дозу. Синие пробитые вены, кожа на костях, пустые глаза, вытекающие изо рта слюни — это весело. По перваку. А потом Томми захотел большего.  И он начал подсаживать чистых. Надбавлял им лишний грамм за бесплатно, в подарок, подбирал лучшие сорта. Обычно сначала люди садились на какую-нибудь легкую траву, а потом им хотелось все больше и больше. Так Томми, будучи самым чистым человеком, ни разу не пробовавшим ничего из этой дряни, стал одним из самых известных и больших барыг Браунсвилле.   Но со временем и это ему тоже перестало приносить удовольствие. Не было надрыва человеческой души, которую он так жаждал узреть. Люди просто потихоньку сворачивались, становились маленькими, больными и зависимыми, убивали себя, но остановиться не хотели и не пытались. Не то, не то, не то.  И Томми придумал нечто воистину гениальное — продавать товар прямо за углом реабилитационного центра, куда ходили уже бывшие торчки. Вот тогда-то начинался гребаный цирк уродов!  Эти отщепенцы, эти гребаные ничтожества ломались, как подожженные, обуглившиеся спички. Сначала смотрели на него глазами-бусинками, почти плакали, отнекивались и отталкивали, но Томми был там и после следующего сеанса, и последующего, и...  Торговля шла очень, очень хорошо. Он греб деньги и нанизывал на резиночку по бисеринке за каждого сдавшегося на волю яда слабака. Жертв у него набралось приличное количество, и вот бывшие наркоманы снова становились наркоманами настоящими, сдавали оружие, заканчивали свою войну, а у Томми на шее красовался цветастый бисерный чокер.   Но Томми не был бы Томми, не встань у него на пути и здесь какая-нибудь загвоздка.   Ею стала девчонка, студентка социальной кафедры, которая волонтерила в центре и "помогала" людям бороться с зависимостью. Кудрявая, высокая и конопатая. В один день она схватила его за локоть и со всей силы тряхнула, и его словно током прошибло от прикосновения тонких пальцев к неприкрытой рукавом коже.   И он пропал.  — Ты! Гребаный убийца, преступник, урод! — девчонка лупила его по груди, плечам, куда попало, пока он пытался закрыться от нее скрещенными предплечьями и отодвинуться подальше, а она все равно шла вперед, как разъяренная химера. — Как тебе только не стыдно стоять из всех мест здесь, ничего святого, искуситель мерзкий...  — Отвали, идиотка, — прошипел Томми, наконец потеряв терпение. Взялся за ее запястья и крепко стиснул их, изо всех сил пытаясь игнорировать, что у него сейчас подкосятся колени от этого покалывающего ощущения в коже. Она пахла, как мед и вино.   На ее бейджике, приколотому к белой форменной рубашке, было написано имя — Гретта.  — Я отвали? Это ты отвали! Вас всех за решетку надо, жадные сволочи, за деньги и душу свою продадите, а чужие уж подавно!   Она дергала руками, смотрела на него, точно на Сатану, своими золотисто-ореховыми глазами, и кудри у нее вились аки змеи. Она, наверное, была какой-нибудь Медузой Горгоной, не меньше.  — Это твои друзья-пациенты зад свой продадут за дозу, малышка, и в этом точно не моя вина, — выплюнул он, пытаясь глубже вдохнуть ее аромат.  — А ты им помочь решил?! — рыкнула она, в одну секунду все-такие еще раз ударив его кулаком в грудь. — Ты что, не видишь, где дрянь свою продаешь? Отстань от людей, дай им довести до конца...  — Что довести до конца? Бывших наркоманов не бывает, мисс Я-Вас-Вылечу, — в ответ зашипел Томми и резко развернулся вместе с девчонкой, впечатывая ее в стену спиной.  Воительница. Как и он сам. Вот только воевала совсем за другое. За отпущение и чистый разум. За жизнь во имя самой жизни. Видимо, росла в каком-нибудь неплохом райончике, в полной, любящей семье. Поди и не били ее, и училась хорошо, надежды подавала, а в итоге оказалась посреди девиатов и ублюдков, пожертвовала спокойствием и хорошей должностью в какой-нибудь частной больничке, чтобы помогать людям воевать с собственными зависимостями.  И что же с ней делать? Отпустить? Полицию вызовет и портрет его составить поможет. Не отпускать? А что тогда...  Нож в кармане призывно начал греть бедро сквозь ткань. Улочка безлюдная, камер не было, полицейские тут особо не ошивались — Томми все досконально изучил, перед тем как прийти барыжить. Просто чирк ножиком, и нет девочки, и проблем не будет тоже. Ему не впервой людей резать, чтобы ноги унести. В Браунсвилле и не такому учили. Человеческая жизнь не стоила и цента там, где он вырос.  Перехватив тонкие девичьи запястья в одну руку, Томми еще раз посмотрел в гневные глаза.  Кого же она ему напоминала?  Кем была?  Почему кровь так вкусно закипала и шипела, отвечала ей?  У него было ощущение, что эта встреча судьбоносна. Он должен был встретить ее здесь, посмотреть ей в глаза, он должен был ее побороть. Это его родная плоть, принадлежащая ему...  Кажется, он давно не принимал свои лекарства.  — Отпусти меня, — девчонка дергалась, пыталась толкнуть, извивалась и пиналась.  Ей на роду была написана борьба. С ним. И она не остановилась бы.  Поэтому Томми просто вжался грубым, первобытным движением в ее губы, чтобы запомнить ее. И лишь тогда он понял, что уже знал это чувство. Когда лезвие воткнулось в ее шею, разрывая связки, ломая гортань, когда она захрипела в его рот, а тело начало расслабляться и соскальзывать вниз по стене, он знал, что эта девочка много-много раз выскальзывала из его рук, натягивая невидимую красную нить...  И все же, когда-нибудь они найдут друг друга снова.  — Один — ноль, любовь моя.  Он был рожден для войны. Геополитической, моральной, любовной — неважно.  Он и есть война, и никто не посмеет мешать ему лелеять саженцы разрушения в человеческих головах. Даже она.   

*** 

  Эта одержимость началась еще на шестом курсе, когда абстрактная тьма начала приобретать человеческие черты.  Гарри начал ходить на те самые уроки к Дамблдору, все больше узнавал о жизни лорда Волдеморта. А если узнавал Гарри, значит, и два его верных друга сразу же оказывались в курсе каждой детали.  Вот так голову Гермионы начали занимать вещи, которые занимать ее не должны.  История человека, практически всю свою жизнь посвятившего поискам бессмертия и разжиганию никому, кроме него самого, не нужной войны. Подумать только, всю жизнь, пресвятые небеса...  С самого детства, еще будучи сиротой с маггловской фамилией, этот человек выказывал признаки агрессивных отклонений. Он не ценил ни чужих жизней, ни собственной души, ни общечеловеческих достояний. Соседи по приюту, их питомцы, будущие однокурсники, матери и отцы, сыновья и братья, просто вставшие на пути люди, чертов младенец, в конце-то концов, — никто в его глазах не стоил больше потрепанного, грязного медяка.   Казалось, этот человек в войне вырос, войной и жил.  Нет милосердию. Нет морали. Нет свету. Нет жизни ради жизни.  Да мучениям. Да жестокости. Да деструкции. Да смерти ради смерти.  Гермиона часто размышляла над словами директора. Действительно ли во всем повинна злосчастная Амортенция, под которой был зачат Волдеморт? Или всему причина тяжелое, бесчеловечное детство вкупе с одиночеством и ощущением брошенности?   В Прорицания, судьбу и звезды она никогда не верила, но могло ли быть такое, чтобы ему просто... на роду, ну или где-то еще, было написано нести бремя кровожадного безумия?  Почему-то, ей казалось, что так оно и было.  Втайне листая школьные архивы, Гермиона подолгу смотрела на черно-белую колдографию с изображением статного молодого человека с вороными кудрями и острым, проницательным взглядом из-под ресниц. Староста школы, самый успешный студент за последние десятилетия, необычайного ума и мышления мальчик, крывший за привлекательным фасадом страшную личину террориста и воина тьмы.   Гермиона могла разделить с ним каждое из его качеств, каждое. Она была успешна. Она была мила. Она была воином. Но никогда, ни за какие сокровища на этом свете, Гермиона Джин Грейнджер не сдалась бы тьме. Она могла бы быть щитом, могла бы вооружиться копьем, но ни за что не воткнула бы острие в невинную плоть.   С тех самых пор она стала маниакально толкаться в этот образ, все делать вопреки ему. Воображала, как поступил бы на ее месте Том Риддл, а потом делала наоборот, говоря себе, что так лишь будет ближе к свету.  И если над его душой дули холодные ветра, то над ее собственной должно было светить горячее, исцеляющее солнце.  Лишь бы победить. Лишь бы вырезать этот ком бесчеловечного зла с лица планеты. Лишь бы все было хорошо, и кончились все эти смерти, все эти потери, лишения, жестокости. Гермиона была готова отдать себя и свою жизнь, чтобы свергнуть тирана.  Все должно нести в себе смысл, даже война. Том Риддл хотел бессмертия — он его получил, и война была не нужна. Волдеморт хотел власти — ее он получить тоже мог с легкостью. С его умом, амбициями и магическим талантом он мог встать во главе Министерства еще очень давно. Так зачем же ему все эти варварства? Кому и что он пытался доказать? Чего еще ему не хватало?  Любви, быть может. Чувства единства. Чувства, что его понимают.  Любовь всегда была всему ответом — вот уж с какими словами Дамблдора Гермиона действительно была согласна. В этом она видела нерушимую истину, глубочайшую силу, неопровержимую правду. Кем бы стал Том Риддл, если бы его любили?   Этого ответа знать никому суждено не было, а Гермиона с самого детства испытывала слабость к нерешаемым задачкам, а потому подолгу гадала. Жаль только, что ее фантазии и теории не могли никак повлиять на реальность.  Она и сама не заметила, как мир вокруг перевернулся, а они с Роном и Гарри оказались единственными, кто мог спасти этот мир. Война, война, повсюду, в земле и воздухе, в голове и теле. А Гермиона была хороша в том, чтобы спасать и быть бойцом, потому держалась стойко и крепко держала за руку Гарри, чтобы провести его через все это.   Только ей очень хотелось бы никогда не брать в руки проклятый медальон.   Никогда в жизни ей не было так плохо. Даже когда умер Дамблдор. Он звал ее. Молил, угрожал, ненавидел, уговаривал. Рассказывал истории об отце, что никогда его не любил, о вечной войне внутри и снаружи. Не хотел быть у мальчишек на шеях, лишь с ней одной. У Гермионы раскалывалось сердце от боли, неясно откуда взявшейся. Она желала сберечь осколок, укрыть от чужих глаз, и одновременно ничего в этом мире не желала больше, чем уничтожить его.   Все полетело в тартарары, когда артефакт стал бредить о прошлых жизнях. Он вещал во снах какие-то небылицы о том, что знал ее с самого своего рождения, что они навеки связаны, что в конце концов придут друг к другу, что бы им еще ни уготовили мойры.   Гермиона не брала больше медальон в руки.  С каждым уничтоженным осколком ее сердце рыдало и кровоточило, но будь она проклята, если не изведет тирана с этого света. Все во имя справедливости. Что угодно для того, чтобы воцарилось правосудие.   Кто бы знал, что за несколько секунд до смерти Волдеморта Гермиона Грейнджер пожелает никогда не быть на противоположной стороне. В то мгновение, когда алый луч Экспеллиармуса начал давить сильнее и поглощать смертельный зеленый, она взглянула в злые, безумные глаза, и все пропало.   Не было Волдеморта. Не было герр Кардинала, барона Толбота, мерзкого Томми. Не было ничего из сотен и сотен жизней, которые они прожили порознь. Гермиона знала, что это был их последний цикл, на котором все и кончится.   Не осталось веры людской в божественных сущностей. Пантеоны пали, мифы забылись и превратились в детские сказки.   Вдруг за одно мгновение все стало таким... неважным. Отцовская несправедливость, вечная вражда, не кончающееся ни на секунду противостояние между честной войной и войной грязной. Они никогда не должны были быть разделены. Война — всегда смерть, а после смерти все равны, так какая к черту разница, справедливо был убит кто-то или из простой свирепости? Почему они, одно целое, оказались разделены, когда не несли в себе никаких отличий?  Даже секунды Гермиона Грейнджер не раздумывала, прыгая под перекрещенные лучи. Сегодня они оба умрут как человеческие дети, как боги, как души. Война окончена, красная нить порвалась.  И цикл больше не повторится. Никогда. Счет обнулился.   

*** 

  Небытие теплое и пустое. Место, где не существует ни правды, ни лжи; место, в котором жизнь и смерть теряют свою значимость.  Даже когда-то бывшая божественной сущность с тяжестью может перенести разом хлынувшие воспоминания обо всех прожитых за последние два с половиной тысячелетия жизнях.   Они вспоминали друг о друге каждый раз за секунду до смерти. И второй не жил долго после смерти первого. Красный Муравей оказалась погребена под завалами того самого отеля через полчаса. Барон Толбота убили в бою через два дня. Томми совершил самоубийство сразу же, как только оказался в комнатушке, которую звал своим домом. И так десятки раз. Один не мог жить без второго, потому что они родились вместе, а значит, вместе и должны погибнуть, как целое.  Но то время кончилось. Замкнулось, свернулось в спираль, стало бесконечным и неважным. Никому из них не жить, никому не умереть, и в благословенной пустоте встретились двое, когда-то разлученные, чтобы слиться воедино и стать златым пеплом в манне небытия.  Сначала был взгляд. Медовый, полный спокойной, старческой мудрости, напротив угольного, излучающего тяжелую, подавляющую мужественность.  Затем были касания. Кожа к коже, рука к руке. Пальцы переплетались, чтобы никогда более не расцепляться.   Дыхание одного растворялось в дыхании другого. Они молча ведали друг другу о жизнях, что прожили друг без друга. Без слов вспоминали столетия, когда они не ведали, что творили, были ведомы древним, всеми забытым предназначением, проходили тот самый устланный человеческими костями путь.   Годы друг без друга теперь казались песком без вкуса и запаха. Не было больше ни божественной миссии, ни человеческого покровительства, ни нескончаемых боев. Были только кудри, шелком пропущенные сквозь пальцы. Были губы, наконец-то нашедшие пристанище. Была лишь приставленная к половинке половинка, образующая единицу.   С самого рождения желающий единства Арес, всеми покинутый и никем не принятый, жадно льнул к каждому нежному прикосновению. Ему казалось, что счет шел на секунды. Вот еще чуть-чуть, еще мгновение, и сестра уйдет, как всегда уходила, оставляя его одного посреди только завершившегося побоища. Богиня-девственница, покровительница матерей и незамужних дев, она всегда исчезала, улетала, как волшебная несбыточная мечта, недоступная даже богу самых кровопролитных войн. Афина ставила его на колени одним лишь взмахом хрупкой ладони, но никогда не принимала его поражения, заставляла его дальше бороться. Вела свой бесконечный счет, чтобы склонить кудрявую львиную голову, вытащить свое копье из его сердца и слизать кровь с наконечника, а потом уходила. И снова возвращалась.  И пока он целовал сестру, она источала аромат самой сладкой неги. Оливкового спокойствия, пшеничной ласки, медовой любви к своему брату. Она принимала его теперь, как неотъемлемую свою часть, от которой столько жизней бежала. И не было чувства на свете лучше, чем это — целостность.  Сильные, ожесточенные руки подминали, сгибали, прижимали тонкое тело к своему в попытках слиться. Не было в их ласках ни вражды, ни противодействия. Только полные желания стоны витали вокруг, оседали на коже, оборачивали две фигуры в кокон из равной друг к другу любви. Пальцы скользили по обнаженным телам, впитывали, и Арес все порывался оторвать кусок священной плоти, съесть ее, проглотить, лишь бы только знать, что она хотя бы так останется с ним. Но ни одно сомнение не заставит больше сделать ей больно. Она его лучшая часть, лучшая половина.   — Я ждал тебя всю свою жизнь, — шептал он, укладывая ее на пахучую, атласную траву. — Я желал тебя тысячи лет, Паллада...  Сестра, молчаливая, как и всегда, лишь обняла его своими бедрами и притянула к груди, кончиками пальцев перебирая его черные локоны. Она пропускала сквозь него разряды покоя и мира, гладила по мощным плечам, убаюкивала, точно безутешное дитя.   Губы сами по себе скользили по молочной плоти, ища в ложбинке меж ее грудей мир и покой. Вечная охота внутри него кончилась. Он свободен.  Кожа под его ртом была похожа на топленое молоко. Теплая, гладкая, родная плоть. Арес боготворил ее тело, саму ее жизнь, оставляя следы поцелуев повсюду. На белой шее, худых плечах, твердом животе. В небытие на ней больше не было брони, поэтому он жался в сестру, каждым взмахом собственных ресниц оставляя мазки копоти на чистой коже.   Афина падала, падала и падала. В каждой из жизни оставалась верна своему девичеству, умирала так, как ей и полагалось — незапятнанной и нетронутой. Но можно ли предать себя, если ты отдаешься себе же самой в мужском обличии?  Зевс врал и обманывался — они с братом ничем не отличались. Они оба были боем и смертью. Так почему же он заставил их сцепленные при рождении руки разделиться?  Отец боялся того, что близнецы могли бы сделать с этим миром вместе. И был прав. Потому что только сейчас Афина чувствовала наполняющую ее мощь. Они с братом сплетались, и чем крепче, тем сильнее горело зарево над ними, наполняясь огнем и искрами.  — Докажи, что он был не прав, — в бессознательности выдохнула она, притягивая Ареса обратно к себе. — Докажи мне, что я зря мучила нас обоих.  В темных глазах в мгновение ока разразился пожар, способный объять всю вселенную. Опасная, алчная жестокость, которой всегда была полна его чаша. Брат испивал зверства и дикость вместо амброзии, ими и пылал, не способный на что-либо, кроме разрушений.  Оракул был прав, а Афина сделала ошибку.  И когда их тела наконец слились по-настоящему, он ворвался в нее так же дико, как и воевал, не жалея и пуская кровь. В этой боли богиня ясно видела своим страхи, понимала, что в ту секунду, когда они оба достигнут высоты небес, исчезнут все созвездия, покроются пылью легенды, Время и Пространство схлопнутся, люди исчерпают свое существование.  Обезумевший от блаженства брат рвал ее и терзал, а Афина хваталась за его плечи, прятала лицо в его шее, теряясь в единении. Никакая амброзия не могла бы довести ее до подобного охмеления. Сами звезды покидали свой стройный ряд, чтобы закружить вокруг слившихся тел и озарить их своим сиянием. Все вокруг готовилось к смерти и уничтожению, частички реальности дрожали и звенели, приближались к собственному небытию.   Мощные бедра вколачивались в нее, зубы оставляли глубокие ссадины и синяки на ее и плечах, плоть к плоти, душа к душе, пока богиня готовилась сделать то, что должна была. Они родились вместе, они закончили цикл вместе, вместе им и распадаться в млечных путях и дорогах.  Оторвав руку от напряженного, влажного плеча, Афина вытянула ее ввысь, призывая свое копье. Сколько крови оно повидало, сколько жизней спасло от бессмысленной гибели. Настало время ему свершить свои последние убийства.  Людям больше не нужны были божественные создания, которые могли бы их направить и защитить. Люди теперь сами были богами своего собственного мира, они не нуждались во вмешательстве свыше, ибо сами себя и должны были уничтожить. Так как они, двое всеми позабытых созданий, могли жертвовать чужими судьбами во имя воссоединения?  В голове плыл перламутровый туман. Брат шептал ей на ухо благоговейные речи, совсем не замечая, как больно его сестре, горько, как она несчастна. Не замечал и направленного в собственную спину копья, пока скользил внутри нее, размазывая девственную кровь по телу.   Афина позволила себе лишь одну слезу. Прозрачную, пресную, как роса.   И за секунду до того, как в ней разлилось его животворное семя, за секунду до собственного падения, копье проткнуло два горячих тела насквозь, разбрызгивая повсюду святую кровь.  Красный Муравей и Черный Кардинал. Жанна и барон. Томми и Гретта. Волдеморт и Гермиона. Они носили много лиц, видели столько жизней, совершенно позабыв, что могли быть богами даже в человеческом обличье. Они не смогли побороть судьбу, продолжая дальше и дальше загонять себя в ловушку предназначения.   Изо рта вытекла кровь, пачкая подбородок и шею. Арес смотрел на нее, тяжело хрипел, но не сдвинулся более. Потому что его место было здесь: на ней, в ней, в ее нутре. Две стороны одного и того же зеркала, брат и сестра смотрели друг на друга, зная, что не время миру умирать, но их время уже настало.   Они останутся здесь навсегда, вместе, как одно.  Единое целое, поделенное на свет и тьму.  Единое, несущее в себе мудрую победу и слепую кровожадность.  И оба они были обречены на проигрыш. 

Ноль — ноль, любовь моя. 

Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.