ID работы: 14678922

Огонь исполинов

Слэш
R
Завершён
131
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
131 Нравится 11 Отзывы 9 В сборник Скачать

языками пламени небо лижет

Настройки текста
— Девок не отдам, и не просите, они мне ещё внуков нарожают, завидные невесты! — дядька просто огромен во всех смыслах, и спорить с ним бессмысленно, но жрецам в тёмных одеждах, исписанных рунами и знаками тайными, не так уж и важна его привязанность к дитяткам, потому что их благие намерения слишком важны, даже если они мостят ими дорогу прямо в недра тёмных, полных червоточин, вод, откуда души проклятых дев уже не возвращаются. — Не гневай богов, тять, худо будет, — старик с седой бородой по пояс, мудрый и уморённый этим, стоит пред ним, склонив голову, а у самого глаза поблёскивают, ведь разумеет: сколь бы страшен ни был человек с виду, сил божественных он боится с тем же трепетом, как все остальные, ведь смертны они все и дух их нуждается в покое. — Непутёвого забирайте! Этот даже не сын мне, — кивает он в сторону, словно там действительно кто-то есть, ручища свои на груди необъятной складывает и хмурится. — Девок не отдам, не просите, золотые мои не стоят рожи! — Приёмыша твоего? — недоумевает провидец, осматривая халупу за спиной уважаемого человека, вокруг которой растёт рута, мята да бурьян. Свиньи его жрут всё, что видят, а коза даже света белого боится, настолько она зашугана. — Не пойдёт, тять, нам девка нужна, боги юнцов не приемлют. — Так нарядите его как девку, и будет вам! Он всё равно краше всех наших баб вместе взятых, — шикает дядька, а сам ёжится, словно мысли дурные в голову лезут. — Греховные помыслы селит он в разумы мужиков местных, словно дух нечистый в нём живёт и манит к себе, отдайте его на съедение нечисти, может, тогда боги смилуются. — Аль твои мысли тоже в ту степь уходят? — усмехается жрец нарочито. Видит глазёнками своими, морщинами поросшими, что юлит дядька, правду кроет смурным видом своим, а ученики-приспешники за спиной мудреца своего шептаться принимаются, словно знают, о ком речь ведётся. — Побойся бога с такими выводами, он же глупцов не терпит, а предположения твои сейчас глупы до безобразия, — дядька сплёвывает в левую сторону и смахивает невидимую пыль с того же плеча три раза, а после по деревянному обрезу стучит столько же, огибая пальцами руны магические, что халупу его от бесов защищают, от греха берегут. — Не гневись, тять, отдай юнца, мы с ним управимся, — старый смотрит с прищуром, бороду длиннющую гладит и амулетами будто хвастает, выточенными из вековых древесных обрезков. Выжидает, пока дядька в дом сходит. Буянит там богатырь гневливый, табуретки кидает, идолы миниатюрные по шкафам прячет, чтоб не видели, какую смуту он в собственном доме наводит, и орёт напропалую, словно вот-вот отдубасит паршивца изворотливого, что легче пёрышка кажется, когда через скамьи перепрыгивает, дабы не попасть под горячую руку тяжёлую. Но дядька-таки нагоняет его, подзатыльником одаривая, от которого в глазах темнеет, а после выводит на свет вечерний, словно юнец действительно в чём-то провинился. — Забирайте это недоразумение, оно мне даром не сдалось, — пихает он к ним в ноги якобы невесту красоты невиданной, а тот уж и не сопротивляется особо, мирится с положением. — Я его выходил как сына своего, но благодарности так и не услышал, слова доброго не словил! Так будет он моей благодарностью богам за крышу над головой и дочерей здоровых. Жрец облизывает губы, смеясь про себя чужой дурости, но смеряет взглядом жертвенную душу и бровь выгибает, а ученики его только усерднее шепчутся, догадки свои друг другу высказывая. — Девок не отдам, ещё раз повторяю, пока что по-хорошему, — грохочет голосом дядька и дверь халупы захлопывает с силой, так, что земля под ногами дрожит, а юнец весь грузится и к земле тянется, голову тяжёлую ощупывая. На нём рубаха подпорченная временем, штаны ему великоваты, а лаптей вовсе нет — ноги в кровь избиты. Видно, что ступни пороли изрядно и даже с некоторым упоением. Волосы его немытые всё равно блестят ярче любой девичьей косы в этом захолустье, они светлы, как солнце в зените, длиной не хвастают, но ложатся на мокрый лоб красиво — заманчиво. Глаза юнца в душу западают сразу же. Они цвета такого нечистого, яркие до беспамятства, и оторвать от них взор столь же страшно, сколь остаться вот так и пялиться в них без продыху. Жрец поправляет полы платья своего величавого и помогает юнцу подняться на ноги, стряхивает грязь со штанов и кривится, кличет его невестой сразу, без разбора, а тот молчит и пялится на старика, руками шею пряча, потому что клеймо вражеское видно — оно размыто, затёрто, и шрамов вокруг него много до безобразия, словно чесали упорно, лишь бы стереть, но огонь выжигает раз и на всю жизнь — не избавиться так просто. — Как зовут тебя, дитя? — вопрошает старик, веруя в слова дядьки о греховных мыслях, о тяжести дум, что нисходят до умов их слабых. — Авантюрином меня когда-то давно кто-то назвал, старик, — хилая улыбка озаряет сухие узкие губы, а в глазах его необычных точно нечисть пляски устраивает — горят они божьим пламенем и не позволяют дух испустить праведный. — Звали меня мразью, сыном звали и божьими именами, звали красотой неземной, но вы зовите Авантюрином, не ошибётесь. — Неместный точно! Неместный! — шепчутся ученики жреца, от которого пахнет дурно, тычут пальцами в жертву новую, потому что сил в них нет, чтобы язык за зубами держать. — Боги его не примут! Боги покарают нас за этот дар! — они цепляются за плечи старика и требуют от него одуматься, пока тот глядит перед собой и бороду чешет, пока вся спесь его улетучивается, ведь жалко такую красоту на костёр пускать.

— хххх —

Рядят Авантюрина в нечто неуместное, пышное, яркое, величавое — сроду он не видел таких цветов и красок на тулупах, да в целом мире. Природа, она, конечно, красоты своей не прячет: великие деревья держат в напряжении, когда листьями своими поют древние сказки, но вот грязь, пыль, халупы и небо серое — всё, что Авантюрин наблюдал, влача жалкое существование приёмыша в семье дядьки, а тут платья настолько тугие, но приятные на ощупь, настолько расшитые и полные разнообразием диковин заморских, что он сам на фоне тряпок выглядит невзрачно. Но жрецы разумеют по-своему, рисуют на пальцах его древние руны и уши колют, чтобы серьги с сигилами напялить — не могут никак оторваться от глаз его, потому что они без блеска жизненного всё равно сияют ярче огней небесных, дарованных им божьими благодатями. — Час близится, нужно торопиться! — распинается старик, облачённый в не менее вычурную одежду, даже если цвета у той чернее вороньего крыла. — Боги спустятся с небес, дабы забрать дарованное! Дабы принять в лоно своё жертвенную невесту! Все суетятся, чертят вилами и палками на земле знаки тайные, вешают вокруг солнца, вручную сделанные, и жгут костёр великий, что языком своим огненным тёмный небосвод лижет. Авантюрину глаз не оторвать — всегда он был без ума от столь великой силы, природой человеку данной. Не страшится участи своей, а, скорее, ждёт её покорно, ведь с ранних пор был уверен, что жизнь его не здесь, что места ему на земле этой бренной нет — в нём живёт нечто большее, оно тянется туда, где нимфы лесные поют песни тихие, убаюкивают души и целуются в щёки друг с другом от любви ко всему живому. Даже если в самой сердцевине души его светлой, но избитой и изуродованной пренебрежением человеческим, живёт мысль, что боги отвернулись от него, оставили гнить жалкое существование там, где он годится разве что быть куклой для сестёр названых и развлечением для мужиков тупоголовых, он не готов упустить этот шанс встретиться с богами лицом к лицу и задать вопросы, мучающие его днём и ночью. — Будет так! Услышат наши песни боги, придут они на зов наш громкий, простят за грехи случайные и даруют благо своё! Авантюрину затягивают красную ленту на поясе и поправляют платье белое, пышное и воздушное, с каймой тиснёной, с кружевами изящными. Его целуют в лоб люди, которых он знает, ему жмут руки и кричат нечто ободряющее вслед. Его в костёр гонят вилами острыми — ступает он на края символов таинственных, и дыхание у него спирает, а в глазах искры танцуют под струны балалаек, под громовые удары бубнов, под крики бешенные, что в песни складываются. Оборачивается Авантюрин в последний раз, теряя капли уверенности, и пялится на губителей своих — не жаль им трудов и сил, не жаль и платья великолепного, что вспыхивает в тот же миг, стоит ему окунуться в объятья языков пламенных. Он не кричит, не ноет и слёз не льёт — жар испепеляет внутри него боль, подаренную годами нескончаемых побоев и издевательств. Огонь лечит душу от тесноты платья белоснежного, тугого и вычурного, от оков земного беспокойства, от клейма, врагом оставленного. Огонь искореняет в нём саму суть его жалкого существования, наполняет силой и позволяет открыть глаза необычайной красоты, чтобы узреть тьму бушующего со злобы леса, над которым высится фигура исполина, божества великого, к которому обращены были заговоры тайные. — Глупцы опять людей сжигают, лишь бы мы на них взор опустили, — голос простирается волной беспощадного ветра на сотни миль во все стороны. Он клонит деревья к земле, и во тьме непроглядной не узнать ничего, кроме глаз огромных, что ярче раскалённого золота сияют и роднее семейного очага вдруг кажутся. — Какой толк в девках ряженых? Исполин огромен до безобразия, черты его едва ли видны лишь благодаря луне-матери — та кровью обливается, рыдая и орошая землю дождём за жизни тех, кого унёс огонь, дарованный природой, дабы жизни свои люди могли согреть и уберечь от напастей, а они пользуются им, чтобы убивать прекрасное. — Отвечай, дивчина! — от голоса этого не спрятаться, не скрыться. Он звенит разъярённой бурей вокруг и эхом пляшет внутри тела дрожащего, как осиновый лист на ветру в пору зимнюю, обжигает холодом своим. — Сколь много в тебе важности, чтоб боги с небес спускались, дабы на тебя поглядеть? — Во мне ни капли важности! — Авантюрин не ведает, каким образом он возвышается над землёй и почему платье его вычурное всё ещё на нём. Глаза постепенно привыкают к темени вокруг, и видит он чужую руку, громаднее самых высоких гор на той земле, где жил он, сколько себя помнит. Внезапное тепло плоти божественной под ногами заставляет разум туманиться радостью. — Я лишь дар для великой божественной силы, дар, который должен унять гнев ваш, сменить его на милость! — Голос у тебя больно бойкий для дивчины! — исполин склоняется вперёд всем своим гигантским телом. Глаза золотые близятся к хрупкому существу, что держится на чужой ладони из последних сил. — Обмануть меня решили, жрецы проклятые? Глупцы, невежды, грешники! Пальцы величиной с сосны древние возвышаются над головой Авантюрина, предвещая беду тесную. Сердце его пускается вскачь наперегонки с ветром, окутывающим с пят до самой светлой макушки. — Я лучше девок крашеных! — кричит Авантюрин, дабы жизнь свою в очередной раз спасти, а сам на колени падает. Божество подбородок вздёргивает, сверлит раскалённым золотом сверху вниз, и лик свой наконец являет. — Я лучше… Хочет продолжить Авантюрин, но не видит ничего разумного в том, что успел придумать, ведь черты исполина столь прекрасны и утончённы, что ни в сказке сказать ни пером описать. Краса его лица несравнима ни с чем земным, да даже божественные идолы, сотворённые мастерами легендарными, не смогут и на толику приблизиться к этому образу. Авантюрин таит дыхание, рассматривая божество, что ждёт от него объяснений — не видно тела целиком, оно словно прячется за гранью горизонта, но плечи мощные, грудь широкая, шея длинная — всё это столь прекрасно, утончённо и изящно, что сам Авантюрин теряет свой блеск, решая раз и навсегда: ему не угнаться за прекрасным ни за что на свете. — Я невеста, отданная божеству в дар, я… — в нём ни стыда, ни совести, только вопросы, от которых дух захватывает, но язык во рту не так ворочается, чтобы гласить подобное у столь великой сущности. — Я женой твоей буду! — он краснеет, как юнец-недоучка, у которого одна лишь мысль подобная вызывает смуту в сознании, откуда нечисть сочится греховностью своей. Украдкой он глядит на пальцы дрожащие, рунами исписанные, и про себя читает заговоры. — Ишь, чего возомнил о себе! Невежда, глупец и плут! — божество раздражается громом и молнией, становится всё больше и больше, затмевая лицом своим небосвод, не решающийся алеть рассветом. Ночь темна и полна ужасов — об этом клокочут ивы плакучие вдоль озёр, что с высоты подобной кажутся не больше луж грязных, об этом трепещут огни небесные, что в миг тухнут, погружая мир потусторонний во мрак и глушь беспросветную. — Место твоё на дне болота душ нечистых, — шёпот пробирает до костей и выворачивает всё тело наизнанку. Авантюрин мажет по губам кровью, пока закашливается от удушья проклятого — страх пробуждает в нём доселе неизвестные ему порывы, от которых он не отмахнётся никакими плевками, никакими заговорами. — Я… — кряхтит он, теряя крупицы сознания светлого, а вместе с ними и суть свою человеческую. — Я пришёл сюда не умирать, а быть дарованным божеству ради благополучия народа людского! — орёт истошно, теряя слёзы, теряя себя и чувства свои. Божество огромное заливается смехом поначалу, близится ещё, чтобы разглядеть смельчака поближе, а после вдруг тихнет в мгновение, и на губах, черты которых едва ли видно в глухой непроглядной тьме, вдруг расцветает ухмылка, до нечистого привлекательная. — Так это ты, жалкое существо, сколько лет, сколько зим, должники места своего не знают, — бушует исполин загадками. — Не тебе указывать мне свою роль в порядке мирском, от тебя, как и раньше, не зависит ровным счётом ничего! Тебя лишь сожгли на потеху душам грешников, что считают своим долгом жертвы приносить, а сами с радостью из-за того рукоплещут, втайне наслаждаясь зрелищем! Авантюрин глотает воздух с невообразимой болью, словно сёстры названые иглами в него тычут, вместо того чтобы платья ими ушивать. И битьё плёткой тончайшей, рассекающей кожу до кровавых следов, не сравнится с этим кошмаром, окутывающим несчастное тело, извивающееся и изнывающее от предрешённой участи. — Я-я… я бросаю тебе вызов! — кашляя кровью собственной, разрывается Авантюрин и раскрывает глаза свои яркие навстречу чужому взору. Божество загадочно щурится, внимая этому откровению, отдаче сердца, что вот-вот разорвётся на куски, не выдержав тесноты клетки. — Я требую от тебя уважения к жизни, ибо каждая душа создана для того, чтобы её уважали! — Глупая ничтожная душа, ты ничуть не изменился! Судьба твоя на этот раз привела к гибели на костре во славу нам неугодными, а ты требуешь уважения?! — божество рассеивается эхом, изничтожая всё живое в этой обители между небом и землёй, а Авантюрин теряет опору под ногами, теряет равновесие и устремляется на дно. Стремительно падает навстречу гибели, но не цепляется за то, чего вокруг нет, а расправляет руки, словно крылья, и позволяет ветру беспощадному терзать щёки. — Я просто так не сдамся! Я никогда не сдавался! — в нём силы орать сохраняются как огонь исполинский, словно черпает он его из тела самого великана, божества, убивающего его забавы ради. Но земля не становится его пристанищем, не хоронит заживо — принимает в своё лоно его обезображенное болью тело. Крепкие руки касаются плеч и бёдер, и горячие объятия дурманят рассудок. Слёзы прячут мир от глаз его прекрасных, а платье развевается на ветру, подобно гибкой листве, шепчущей новые истории свету белому. Солнце возникает над горизонтом ярким обжигающим диском, плавит небо над головой, красит в цвета глаз божественных, которые Авантюрин наконец видит над собой. — Зови меня Веритасом, — голос громовой всё ещё витает вокруг, блуждает среди деревьев по полю, где полным-полно васильков, где венки плетут нимфы, хохочущие трелями птиц, уносящих вдаль и боль, и кровь, и помыслы греховные. — Или зови меня мужем, если тебе будет так угодно, — в нём нет и капли сочувствия, понимания, только холодность на лице божественном, но жар груди, к которой тот прижимает Авантюрина, трепещет чем-то правдивым. — Что это значит? — спрашивает, теряя всю свою спесь, всё своё очарование, упиваясь рассветом и красой василькового поля, усеянного благами божиими, цветами яркими. — А ты всё так же забывчив, не помнишь любви великой? Божество дарит улыбку, падает в объятия васильков, садится, утопая в земле, укреплённой теплом и бережливостью, жмёт чужое тело к своему и гладит волосы цвета золотой пшеницы, что снова проклёвывается на полях мира людского, ведь боги смиловались над человеческими жизнями благодаря подарку дорогому. — Последний раз мы говорили точно так же, на этом месте, — прикосновения к щекам кажутся до боли родными, поцелуи навевают тоску, сравнимую с той, по которой плачет сердце, изголодавшееся по любимому, а голос — слишком знакомым, чтобы уверять в беспамятстве. — Триста лет я ждал возвращения твоей души, и вот ты снова со мной.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.