Белый первый, третий Рим, и второй Париж
Этот город дышит.
И мне не очень-то родной,
И мне его не перенять и даже не пережить.
И так хочется мне что-нибудь родное
Сзади нежно приобнять и сразу же придушить.
—Прости? Саша на пороге квартиры выглядит потерянным. Стоит и молчит, взглядом не прожигает, а просто... Смотрит. Без чувства, как будто невидящим взором. В глазах у него пусто и холодно. Миша делает шаг навстречу, Саша отступает на три шага назад. Ему не страшно, нет. Он разочарован. Он не убегает, а держит на расстоянии. Саша мимолётно думает, что существует, чтобы оправдать пословицу про одни и те же грабли, на которые теперь стабильно раз в сто лет наступает и звонко получает по лбу. Видимо, вместе с ударом рукоятки из головы вылетает последнее достоинство. Сил отступить на столько, чтобы потеряться из поля зрения не хватает. Романов отрицательно мотает головой, и Миша сначала не понимает, к чему это относится. Потом медленно доходит: нет, не прощает. Миша протягивает руку, но, подумав, опускает её вновь — Саше сейчас не это нужно. —Ты ведь сам не знаешь, за что извиняешься, — как-то обречённо проговаривает Романов и взгляд отводит; Миша тушуется ещё сильнее. — Это же был не ты. —Не я, — эхом отзывается Миша и сам себе не верит. В коридоре сыро так, что на коже оседает неприятная прохлада, и кажется, будто стоишь в заплесневелом погребе. Если бы не привычная обстановка, Саша бы решил, что его хорошенько окунули в холодную воду и опустили под землю. За окном противно каркают вороны, и шумит ночная Москва. Почему-то чувствуется дежавю. —И что мы будем с этим делать? — спрашивает Московский тем металлическим тоном, от которого хочется заткнуть уши, больше для приличия, потому что знает, что завтра будет так же, как было вчера. Саша заставляет себя посмотреть ему в глаза, сжимая челюсти, понимая, что зубы начинают крошиться. Глаза у Миши напоминают огонёк кухонной конфорки. По-родному голубые к зрачку и пожирающие этот священный цвет багряные чуть дальше. Романов думает, что если металлическое лезвие ножичка нагреть на конфорке, то будет страшный, некрасивый ожог. И решает для себя, что, наверное, лучше бы его затопило в начале прошлого века. Миша подбирается ближе мягкой, осторожной поступью, как хищник на ночной охоте. Основное отличие в том, что, как правило, на жертву нападают со спины, а Саша его сейчас встречает лицом к лицу. Хотя в прошлом веке ему стреляли как раз в спину. Прошлый век — вообще универсальный аргумент к любой ситуации. Александр сплёвывает крошки, сжимает руку в кулак, чтобы не выдать сильный тремор, и набирает побольше воздуха в лёгкие, — пытается так успокоиться, — ощущая, как они становятся слишком узкими для очередного вдоха. Саша почти уверен, что если совсем немного наклонит голову вниз, увидит кровоточащую дыру аккурат в районе сердца, которую нечем заткнуть. Горло сушит, язык липнет к нёбу, и Саше хочется самого себя придушить, чтобы это всё скорее закончилось. В пальцах отвратительно покалывает, когда Московский его несильно за волосы хватает — только слегка выпускает когти — и заставляет снова на себя посмотреть. Саша чувствует себя загнанным в тупик оленем. С минуты на минуту в него выстрелят из охотничьего ружья, но не насмерть, а так, шутки ради, чтобы посмотреть, как он станет истекать кровью и мучаться. —Ну что? — начинает Миша, уже заряжая ружье для первого выстрела, и Романов уже знает содержание следующего вопроса. — Прикрыли тебе форточку в Европу? Миша тянет его за кудри сильнее, Саша уверяет себя, что ему совсем небольно. —Шура, я с тобой разговариваю. — первый выстрел раздаётся оглушительным грохотом, олень, испуганный, но ещё не почувствовавший боли, благодаря адреналину, дёргается, пытаясь выйти из тупика. «Шура» — имя позабытое, оставленное в старой квартире, пылится на верхней полке шифоньера. Но Миша зачем-то шкаф растрясывает, переворачивает верх дном, а имя находит и показывает всему мир, мол, вот он ваш Сашенька, посмотрите, посмейтесь. —Миша. Не обращайся ко мне в такой форме имени, ты же знаешь, — говорит Романов спокойно и сжимает кулак так, что на внутренней стороне ладони остаются ровные полумесяцы. Хорошая мина при плохой игре порой спасала его. Московского собственное имя словно отрезвляет, и он Сашу отпускает, тут же доставая сигарету из пачки и прикуривая её. Второй выстрел раздаётся неожиданно, но ощутимо болезненнее. —Плохо, когда кислород перекрывают, а? — спрашивает Миша, и Александр почти верит в искренность его интереса, касающегося, конечно, закрытых границ, только и всего, потому что пару месяцев назад Миша лежал на его коленях и смотрел на него преданными, любящими глазами; верит ровно до тех пор, пока на его горле не сжимаются пальцы. Саша замирает, не в силах шевельнуться. Хватка на его шее ещё слабая, но надави Миша чуть сильней, и точно останутся красные отметины. Романов пробует сделать глубокий вдох — выходит, но с трудом. Московский смотрит на него выжидающе, готовый в любой момент применить клыки по назначению, и Саша делает резкий рывок, вырываясь. Его ловят и возвращают на место, к стене, быстрее, чем он успевает сделать пару шагов в сторону лестницы. Александр заметно паникует, царапает короткими ногтями руку у себя на горле, вертит головой, и это знатно усложняет задачу Мише, по-прежнему держащему в другой руке сигарету. Решение проблемы придумывается так же быстро, как возникает сама проблема. Раздаётся третий выстрел. Олень падает на колени, захлебываясь в крови, под восторженные возгласы охотника. Московский бьёт Сашу коленом в живот и, не давая тому упасть, стремительно тушит о тонкое запястье сигарету. Романова не держат ноги, и его тошнит. Он никогда не верил в Бога, как следует, полагаясь больше на холодный рассудок, нежели на шаткую веру, но сейчас мысленно заключил, что Бог от него вовсе отвернулся. Или, пожалуй, звонко над ним смеётся, подсовывая грабли тяжелее и увесистее. Александр успевает сделать глубокий вдох прежде, чем его с силой ударяют носом о стену. Саша не хочет слышать, как хрустит сломанная внутри косточка, не хочет ощущать, как подгибаются ноги, и Миша нависает сверху, не хочет понимать, что его не отпустят, не хочет знать, что будет дальше. Потому что он уже знает, что будет дальше. Видели, проходили. Вообще-то давно надо было начать учиться на своих ошибках. Охотник опускает ружьё прикладом на землю и задувает дымок, выходящий из дула. Сейчас оленя протащат за задние ноги и, может быть, его голова будет украшать чью-то гостиную. Саша не может этого знать. У него сейчас есть только алые, блестящие глаза и собственный голос, срывающийся на крик. Он воет так громко, что в одно мгновение что-то меняется. Романов резко поднимает голову с подушки и моментально об этом жалеет: в глазах темнеет. Он загнанно дышит, поджимая под себя холоднеющие ступни, и ощущает себя грязным. Ему требуется пара минут, чтобы понять, что это просто был дурной сон. Саша утирает ладонями лицо и еле слышно всхлипывает, подавляя рыдания. В звенящей тишине с левой стороны слышится шорох откинутого одеяла и через секунду тёплые, ласковые руки обнимают его со спины. Саша дёргается. —Подожди, пожалуйста. Не трогай меня пока, — просит он так удручённо, что Миша одёргивает руки и беспокойно пытается разглядеть в темноте чужое выражение лица. —Что тебе снилось? — осторожно спрашивает Московский, когда спустя несколько минут Романов, удостоверившись в реальности происходящего, сам подлазит под руку Миши и падает к нему на грудь, прислушиваясь к размеренному стуку сердца. —Блокада. — тихо выдаёт Саша и закрывает глаза.