ID работы: 10033078

Кровь — это...

Слэш
PG-13
Завершён
68
автор
mud. бета
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
68 Нравится 5 Отзывы 8 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Брэм Стокер в своем “Дракуле” писал: “кровь — это жизнь”, но он врал. Потому что кровь (абсолютно всегда) это смерть: маленькая и большая, значительная и не очень, но, так или иначе, это смерть. Впервые он начинает понимать это, когда приходит к Ашеру Толлтри.       К едва ли изменившемуся за двадцать лет Ашеру Толлтри, который выныривает из руин-катакомб сгоревшей во время весенней бомбежки церкви Темпла, безбоязненно выходя к нему в холодную ночь. На голове Ашера Толлтри все тот же малиновый тюрбан, на носу его все те же грубые очки, и в смуглых его пальцах скользят все те же звездчатые рубашки-картинки этих его всезнающих карт.       Ашер Толлтри не приветствует его и даже в его сторону не смотрит (достаточно долго), но садится на ступень рядом, молчаливо и аккуратно ровным рядом выкладывая свои чудны́е карты — и делает он это, кстати, абсолютно бесплатно — чтобы после все так же безмолвно, одним лишь скупым жестом предложить ему выбрать одну из тринадцати.       Джеффри курит и почему-то тоже молчит. Джеффри кажется, что Толлтри лукавит, но сам он почему-то все же играет по правилам. Джеффри вытягивает карту — бездумно и по чистейшему наитию — смотрит на нее и с шулерским изяществом проворачивает в пальцах, демонстрируя.       Карта в руках Джеффри — Отшельник.       Толлтри впервые обращает на него взгляд своих темных, слишком (не по-человечески) умных глаз и, кажется, едва усмехается, хотя это его выражение похоже скорее на мышечный спазм.       Толлтри говорит:       — У меня нет ответа на твой вопрос. А что до войны, то нет, это не Она.       Толлтри уходит так же беззвучно, чтобы вновь закопаться в каменистые кишки возлюбленной его церкви Темпла, пока оброненные им слова тонут во влажной темноте лондонской ночи и эхом звучат в голове-гробнице Джеффри МакКаллума. И Джеффри действительно слушает их, он вслушивается в каждую букву и в каждое слово до тех пор, пока все они окончательно не теряют для него смысл, вдруг ощущая себя каким-то выпотрошенным и уставшим, словно в оплату отдал не монеты, но что-то более ценное.       Он смотрит на оставленную ему Толлтри карту и не понимает, о каком вопросе тот говорил. Или, может — Джеффри внимательней всматривается в одиноко бредущий сквозь тьму затянутый в белую робу силуэт несущего перед собой фонарь старика — он только делает вид, что ничего не понимает, но думать об этом сейчас он точно не хочет.       Он начинает понимать это чуть лучше, когда смешивается с составом стянутых в Истборн англо-американских войск, готовящихся со дня на день выступить к Нормандии, намеренных морем и небом перешагнуть Ла-Манш, а потом еще и половину Европы во имя великого Освобождения, чей лик так или иначе, но будет умыт реками крови людской.       Джеффри живет в любезно предоставленной властями квартире, делящий ее с говорливым американским солдатиком по фамилии Холт; без удовольствия читает скучные пособия по десантному делу и наблюдает за приготовлениями у английских берегов целый месяц до самого дня Д. И каждый божий день до того самого безбожного дня он повторяет себе, что все это, вообще-то, совсем не его война.       Джеффри заучивает это как мантру и повторяет точно так же, постоянно поглаживая истрепавшиеся края карты-картинки Толлтри, которую носит в нагрудном кармане рубашки, словно икону или дорогое сердцу фото. Джеффри взывает к собственному благоразумию, но образовавшаяся внутри его пустота (он заметил ее слишком поздно) настойчиво жаждет быть наполненной.       В начале июня на французском Сворд-бич было ветрено и неспокойно.       Песок и земля от Уистреам до Сент-Обен-сюр-Мер, а потом и до самой коммуны Кан, были пропитаны кровью и сгоревшим порохом. Отравленная людскими страстями земля пела песнь боли и бойни, и на зов ее покорно брели прячущиеся в темноте да тенях хищники пастей алых и черных; те из них, что были слишком жадны и слишком жестоки, отказавшиеся (и неспособные) остаться в стороне.       В начале июня на французском Сворд-бич все еще было ветрено и неспокойно, а он, кажется, начал понимать чуть больше.       Он начал понимать, когда вдруг осознал себя в одном (но не первом за эту ночь) из немецких лесных убежищ, зарывшимся в еще теплые, зверски растерзанные тела, суетливо и жадно вылизывающим собственные пальцы-когти, покрытые корками спекшейся крови и грязи. Он осознавал это долгими ночами, когда, не кривя душой, рвал горла спящих немецких солдат, звереющий и теряющий голову от кровянистых запахов железа и соли.       Его тянуло и манило следовать дальше, то отставая, то вновь нагоняя колонны союзных войск. Он думал, что это был лишь дикий, первобытный зов кровавой, голодной жатвы. Так он думал, пока выходил на охоту под покровом ночи. Так он думал, пока слушал лепет солдатика “Свободной Франции”, говорившего о регулярно находимых в окрестных лесах подранных телах, и о том, что даже Жеводанский зверь восстал из мертвых, чтобы обрушить слепую свою ярость на головы злостных оккупантов (“Вообще-то я из Дублина, молокосос” — думал Джеффри, клыкасто улыбаясь этому наивному лепету).       ... Так он думал.       Они прошли путь от Нормандии на юго-восток к Сене и через нее до стен самого Парижа, продолжив эту жестокую, не знающую конца и края бойню, и там, в каменистом нутре слишком долго пробывшего в оккупации города. Наивные шепотки про полулегендарную бестию из Жеводана все не смолкали, и Джеффри никак этому не препятствовал, ровно так же, как и эгоистичному своему стремлению к насыщению.       Подаренную три года назад Толлтри карту он давно уже потерял, но временами, пережидающий и дремлющий в отсыревшей черноте парижской канализации, он снова и снова умом возвращался к навязчиво впившемуся в разум вопросу о том, что же Толлтри тогда на самом деле имел в виду.       Ответ нашелся в пуле вишиста, притаившегося на крыше одного из домов, что на бульваре Араго.       Джеффри не ожидал этого. Это было подло, это было больно и отчасти это было поучительно. Остервенело вгрызшаяся в мясо крупнокалиберная пуля не вызывала ничего кроме боли и лишь окрепшего еще сильнее презрения к огнестрельному оружию.       Он мало что помнит о той ночи, зато хорошо и ясно запомнил тот момент, когда впервые продрал глаза, находя себя лежащим на одной из коек госпиталя Валь-де-Грас, глазами этими — дурными и мутными, каждую секунду так и норовящими закатиться обратно — нашел бредующий сквозь тьму коридоров одинокий силуэт затянутого в белые одежды человека, несущего перед собой разгоняющий тьму бледным светом фонарь.       Человек был похож на Отшельника.       У человека было лицо Джонатана Эммета Рида.       Человек человеком не был.       Джеффри забыл как дышать, вскинувшийся на все еще слишком слабых, дрожащих и подламывающихся руках, вновь услышавший звучание удаляющейся все дальше и дальше, забытой за декады лет песни. Той самой песни, что провела его от Истборна до Парижа, сквозь заслоны и полнящиеся кровью земли; песни, которая была вовсе не гимном боли и бойни, но бесконечным неосознанным зовом когда-то отвергнутого Предка к лучшему и возлюбленному своему дитяти. Это была песнь боли и тлеющей страсти, изнурительной одержимости и близкой к безумному мании. Это был голос Джонатана Рида — глупого его, в летах затерявшегося Предка — это был зов, на который сухое его, омертвевшее сердце отзывалось почти болезненными, мучительно искренними спазмами.       Они расстались еще давно в Лондоне — разбежались витыми тропками — после того, как Джонатана Рид совершил фатальную глупость во имя своего эгоизма, потерявший свою драгоценную суку-Эшбери и впавший в траурное безумие.       Джеффри помнит его отчаяние и его боль; помнит скачущий почерк в вовремя найденном научном дневнике; он помнит привкус его крови и то, каковы на вкус его жадные, когда-то давно красневшие от болезненных поцелуев губы; он помнит их погоню, их яростную схватку, прогорклый привкус предательства, пепельные вуали насланного на разум его морока; он помнит, как дочерна выжег его глазницу лучом взошедшего солнца, замаравшийся в влажном тепле истекшего глаза. И лучше всего помнит, как в итоге насильно напоил его собственной кровью, отпустив вопреки всем догмам и приказав жить.       Простил ли он его? Не совсем.       Хотел бы вернуть? Скорее всего.       Джонатан Рид впервые за долгие годы был так близко, что Джеффри почти физически чувствовал тяжелое давление его присутствия. Он позвал — робкий, неуверенный импульс — и затянутый в белое одинокий силуэт действительно замер, оборачиваясь. Фонарный свет ослеплял, мешая рассмотреть, но ничто не могло спутать его обоняния. Джеффри слышал страх, он слышал удивление, нерешительность, усталость и проблеск чего-то похожего на радость. Джеффри не выдержал и тьма поглотила его разум капканом усеянных клыками челюстей, в своей резкости бывшая похожей не на последствия усталости, но на намеренно наведенный морок.       Это не было сном или выданным за действительность желанным — Джеффри знал точно и знания этого никто у него не отнимал. Он чувствовал Джонатана постоянно, слышал кожей его присутствие где-то рядом, вслушивался в его голос сквозь толстые стены, ловил на себе беглые, беспокойные взгляды и несколько раз находил словно бы случайно (какая нелепость) забытые в самых странных местах пакеты с кровью. Джонатан Рид присматривал за ним, но настойчиво держался на расстоянии, игнорирующий и избегающий как физического, так и ментального контактов.       Джеффри наблюдал за ним, отбивался от рук настойчивых, лепечущих что-то на французском медсестер и подбирался все ближе и ближе, до тех пор, пока в один из дней не услышал внутри себя тишину. Там, где все время была натянуты крепкая эфимерная нить их уз, осталась лишь тонкая паучья ниточка. Пустота, которую Джеффри чувствовал все это время стала лишь шире и глубже, пожирающая его заживо. Он больше не мог чувствовать его присутствия так же ясно, как раньше, но тем же вечером снова увидел в отдалении знакомый, затянутый в белое силуэт, упрямо сбегающий от него в темноту.       Джеффри МакКаллум готов был простить его, только вот сам Джонатан Рид себя простить никак не мог.       Джеффри говорит:       — Я хочу видеть доктора Рида.       Говорит это на ужасно звучащем в его исполнении французском, навалившийся на высокую и длинную регистрационную стойку на первом этаже Валь-де-Грас, едва не скалящийся на уставший взгляд дежурной медсестры. Та перекладывает бесконечные карты, делает пометки на полях забитых именами журналов и катает в узловатых своих пальцах узкую, наполненную чем-то (вполне определенным) колбу.       Она спрашивает:       — Это вы тот самый МакКаллум?       И он кивает, растерянно вскинувший бровь, когда она протягивает колбу ему.       Она говорит:       — Это ваше. Он просил передать ее вам.       И больше ничего. Никаких напутственных посланий или хотя бы пары скупых, спешно нацарапанных на обрывке бумаги слов. Джеффри хмурится, но ловит пробирку пальцами и прячет в карман, зная, что это что-то несомненно важное и чувствуя, как расползается под кожей его паскудный, тревожный холод.       Он спрашивает вновь:       — Так где он?       И висит у чертовой медсестры над душой до тех пор, пока та не сдается, быстро покосившись на висящие над главных выходом часы, откладывая в сторону ручку и прикасаясь пальцами к своим посеребренным ранней сединой вискам.       Она говорит:       — Он решил перевестись в другое место ближе к границе военных действий. В один из этих полевых госпиталей, полагаю. Куда именно, он не уточнял. Я знаю только то, что он присоединится к одной из колонн отбывающих сегодня ночью с Конкорда, но… Подождите! Куда вы?       Его знание становится шире, когда он второпях добирается до площади Согласия, до блеска умытой теплым августовским дождем. Джеффри смотрит на течение Сены, на мостящие площадь щербатые камни, на очистившееся от облаков темное небо и на отражение точек-эдельвейсов звезд в стекле откупоренной колбы в его руке.       Джеффри не уверен, но подозревает кому именно принадлежит эта кровь. Он знает ее запах, знает ее вкус, знает, как она горчит под языком. Он вспоминает точно, когда одним глотком опрокидывает колбу себе в глотку, чувствуя, как теплеет внутри и слыша, как разум вновь наполняется знакомым, все таким же зовущим звучанием, которого ему, как оказалось, так не хватало все это время.       Джонатан Рид предложил ему выбор такой же, какой когда-то был предложен ему самому после той бесконечно долгой, душераздирающей исповеди его в Лондоне.       Спокойствие забытья или тягость вечного ожидания.       Джеффри свой выбор сделал, зная, что не пожалеет ни о чем.       Тяжелым взглядом наблюдая за отбывающими к германской границе машинами, по вновь натянувшейся нити уз он находит ту самую, в недрах которой сбегал от него (и от самого себя тоже) глупый, отвергнутый Предок, впервые осмелившийся взглянуть ему, стоящему ближе, чем когда-либо за эти несколько дней, прямо в глаза. Затянутый в белые лекарские одежды Предок, сам себя обрекший на бытие тем самым Отшельником. Тем самым вопросом для одного странного, запутавшегося охотника, ответа на который не нашлось даже у всезнающего Ашера Толлтри.       “Я все равно найду” — говорит Джеффри МакКаллум не ртом, но разумом, чувствуя, как песнь вечного зова становится чуть менее тревожной и это, пожалуй, тоже можно счесть за ответ.       Брэм Стокер в своем “Дракуле” писал: “кровь — это жизнь” и он все еще врал. Потому что кровь (зачастую) это смерть: маленькая и большая, значительная и не очень, но так или иначе, это смерть.       Это смерть для людей,но не для таких, как они. Для них, временами, кровь — это путь; растянувшаяся на километры и года, крепкая, эфемерная нить, следуя за которой можно найти ответ и бледный свет разгоняющего тьму фонаря.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.