ID работы: 10525806

Спаси и сохранись

Слэш
NC-17
Завершён
1591
автор
senbermyau бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
90 страниц, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1591 Нравится 230 Отзывы 461 В сборник Скачать

9

Настройки текста
— Это наш последний день в Японии. Уверен, что не хочешь пойти прогуляться? Окинуть родину прощальным взглядом, набрать полные карманы лепестков сакуры… Я как раз видел неподалёку одну, — Куроо больше издевается, чем говорит серьёзно. Кенма вообще сильно сомневается, что это существо склонно к сантиментам: всё, что они оставляли за спинами, он ни разу не вспоминал. Козуме другой. Козуме до сих пор тоскует по удобнейшему креслу в своей квартире, по забитой играми приставке. Даже допотопную рухлядь Куроо с «Искателем в доме приведений» и кинотекой на сотню гигабайт он вспоминает с какой-то иррациональной тоской. Даже по калькулятору, оставшемуся в недостройке, ноет его глупое сердце. Немного хочется спросить, как давно растворилась образом на горизонте семья Куроо, ведь не клоуны же его воспитали, в конце-то концов. Но он откладывает этот разговор на неопределённый срок: пусть настоится, пусть дозреет, пусть забродит. Потом, в Хайнане, они разбавят им терпкий виски и всё-всё обсудят. Наговорятся так, что оставшиеся годы жизни будут молчать. — Не думаю, что буду скучать по Японии, — тянет Кенма. Япония слишком большая, чтобы по ней скучать. Кенма же скучает локально, точечно, прицельно. Ему будет не хватать раменной под его бывшей квартирой в Токио. Города N и всех его не выбросившихся на скалистый берег китов. Пустыря на окраинах, где он изучал основы стрельбы и губы Тецу. Дома Бокуто, перманентно готового встречать любой праздник, будь то Новый год, Хэллоуин или Куроо Тецуро. — А ты? — И я нет. Здесь слишком мало по-настоящему счастливых людей. Я за всю жизнь только одного такого встретил. — Бокуто? — Бокуто. — Думаешь, в Хайнане все поголовно обдолбанные жизнью? — фыркает Кенма. Он лежит на кровати — неудобной и жёсткой, пропахшей дешёвым мотельным порошком. Лежит на спине, поперёк, свесив с одной стороны ноги в кедах, а с другой — голову. Отросшие волосы едва ли не подметают пол, и он смотрит на перевёрнутого вверх ногами Куроо. Так он чуть-чуть другой, чуть-чуть новый, и когда он опускается перед Кенмой на корточки, изучение его лица становится похожим на ребус. Ежедневный факт от Куроо Тецуро номер сто сорок семь: мошенники подделывают подписи, перевернув их. Так собственный почерк не влияет на написание, потому что перевёрнутая подпись — это всего лишь картинка. Перевёрнутый Куроо тоже картинка, а не человек. У картинки уголок губ ползёт вверх и вправо, но кажется, что вниз и влево. У картинки бездна над ресницами и красивый нос. Раньше Кенма никогда не замечал его нос, а теперь, когда он прямо перед глазами, не замечать его невозможно. — Думаю, в Хайнане быть счастливым куда легче, чем несчастным, — говорит Куроо. Кенма протягивает руку и неуклюже хватает его за нос, путаясь в направлениях. Тецуро гнусаво смеётся: — Что за никчёмная попытка удушения? Кстати, а ты знал, что мировой рекорд по задержке дыхания составляет двадцать четыре минуты? Кенма не знал. Он вообще ничего в этой жизни не знает, кроме того, что радужка у Куроо грязная и топкая, и если присмотреться, можно заметить: окрашены они несимметрично. Прожилки разные, в одном глазу пыльные — дорога, шатры и бубенцы, а в другом болотные — вязь, туман и мрак. А больше он ничего не знает и не хочет знать. — Пиздишь, — говорит. — Невозможно так долго не дышать, мозг атрофируется. — А если мозга нет? — Если мозга нет, это называется синдром Куроо Тецуро. Кенма отпускает его нос, несильно щёлкает по лбу, и этот придурок вдруг откидывается назад, как от выстрела в упор, издаёт хриплые умирающие звуки. Сегодня он весь день такой: расслабленный до состояния аффекта, дурашливый, пенный со смеху — пузырьками лопается. Сегодня он весь день такой, будто они уже в Хайнане. Козуме отводит взгляд, утыкается в верхтормашечное окно — тоже странное, непривычное. Там горизонт сверху, облака внизу — тяжёлые, мрачные, налитые грозой. Деревья шатает от штормового ветра, и мерзкое предчувствие клубится внутри: как же они завтра утром поплывут?.. Куроо договорился с каким-то «своим человеком» о пересечении Восточного моря на частной лодке, но если погода не изменится, что им делать? Как им совершить самый важный, самый последний рывок? У нормальных людей перед бурей затишье, а у них перед бурей буря. Пиздец перед пиздецом. А Куроо будто всё нипочём: валяется себе на полу, раскинув руки, будто пьяный. Будто шкура трофейного медведя. Хочется заползти на него сверху, пригреться, растаять, растечься слизняком. И теперь вроде как даже можно. Дано разрешение на посадку. Кенма кубарем скатывается с кровати, больно стукается локтем, шипит под смех Тецу и в отместку лягает его пяткой в бок. В отместку ложится на него и в отместку целует. Это всё глупости, что месть надо подавать холодной, и что она на вкус сладка. Месть надо подавать руками под футболку, губами на губы, и на вкус она — осадок сигаретного ментола и кислой-кислой посыпки желатиновых червячков. Кенма чувствует, как его к Куроо магнитит, как он к нему прикипает заживо, и это страшно, как страшно тараканам в липкой ловушке. Тараканам, которые ядерной зимы не боятся, а на жёлтой клейкой бумажке дохнут. Но страх этот какой-то совсем иной природы, другого жанра — того же, что романчики Куроо в мятых обложках. Страх этот древний, в доисторические времена возникший. Страх этот заставляет людей бросаться грудью на гранаты и одинокой ночью завывать под гитару, заставляет спиваться и вешаться. Заставляет сердце внутри долбить тоннель, гнуть прутья грудной клетки. Заставляет весну приходить вслед за зимой. Заставляет целовать Куроо Тецуро снова, и снова, и снова, хотя экспериментальным путём доказано: это к беде. Но беда далёкая и неясная, а губы Тецу уже на шее, уже оставляют тёплые влажные следы. И возбуждение уже переливается через край, и взбалмошный орган — тот, что кровь качает, — пульсирующими волнами направляет его ниже, сгоняет жаром, концентрирует в паху. И становится абсолютно плевать, что там за беда и почему она вибрирует на запястье. — Введи… пароль… — выдыхает Куроо, запечатывая слова на ключицах расплывчатым клеймом. — Это не пароль, это зарядка, — бормочет Кенма в потолок. Его пальцы у Тецу в волосах, между ними вот-вот зародится электричеством новая вселенная. Надо бы снять браслет, подключить к питанию, но не сейчас, позже. — Похуй, он последние проценты будет ещё ночь держать. Куроо одобрительно фырчит в шею, и это щекотно, но ещё это — разряд и мурашки. Разряд — и отказ всего на свете. Разряд — и несите другой дефибриллятор, док, этот какой-то дикий. Кенма опускает руки вниз, расстёгивает Куроо ширинку и думает, что если им суждено завтра сдохнуть в шторм, так и не доплыв до Хайнаня, то так тому и быть. Вообще поебать. Утром он, конечно, не будет уже так думать, нет, эти мысли приходят в голову только с членом Куроо в руке, такая вот у него побочка. Зато теперь Кенма знает, что делать при стрессе, и почему-то кажется, что Тецу не откажет, если попросить: «Дай член подержать, мне надо успокоиться». Правда, спокойствие это какое-то радиоактивное, забористое, жгучее. Спокойствием этим и захлебнуться можно, если вовремя не сглотнуть стон, который Куроо мычит в губы. Долбанутый, блин. И в какой клоунской порнухе таких выискивают? В каком зверинце дрессируют? Когда-нибудь, думается Кенме, они научатся целоваться коротко, отрываться друг от друга без мяса и жил. Когда-нибудь познают целомудрие, выучат диалект поцелуев без языка, объятий без стояка — это странное наречие устоявшихся парочек. Но на это нужно время и терпение. Для этого необходимо хоть чуть-чуть друг от друга устать.

***

Кенма просыпается от незнакомого, тревожного чувства. Просыпается от ощущения напрягшегося рядом тела, которое секунду назад было мягким и податливым, как пластилин — лепи из него что хочешь, жамкай пальцами, придавай форму всяких ленивых и сонных чудищ. А теперь оно камень, и по венам у него текло-текло горячее, сочное, а теперь вдруг застыло. Вымерло. Он открывает глаза, и по сетчатке светом бьёт экран телефона. СМС. Не сообщение в Лайне даже, а настоящее, с номера на номер, будто из далёкого безинтернетного прошлого. Такие только оператор присылает, мол, оплатите счёт, или МЧС: «Объявлено штормовое предупреждение. Пожалуйста, оставайтесь дома». Оставайтесь, оставайтесь, оставайтесь… Сначала Кенма замечает время: минуту назад пришло, ещё совсем свежее, с пылу с жару. А потом вчитывается в текст. «Убей его. Последний шанс, Тецуро». Кажется, МЧС такое обычно не пишет. Кенма вытаскивает свою затёкшую руку из-под Куроо, смотрит на запястье: небольшой экран на браслете умер и погас. Зарядка села. — Мы буквально всё проебали, — говорит Козуме. Тецу поворачивает к нему голову — медленно, заржавело. — Смешно, — отвечает. И не смеётся. Они встают, собираются в тишине. Идут на пристань пешком, кинув очередную угнанную машину у мотеля. Молчат друг в друга, молчат не озвученным диалогом, немым чёрно-белым кино. Ветер треплет волосы, качает деревья, воет страшно. Небо чернилами залито, будто рассвет и не наступал. И не наступит. В такую погоду не летают самолёты, не ходят корабли. Они оба понимают это, и всё же упрямо продираются к морю, идя больше на слух, на рёв стихии, на мерное громыхание воды о бетонные стены волнореза. Начинается дождь, и Куроо набрасывает Кенме на голову половину своей куртки, ведь, конечно, промокнуть и простудиться — это самое страшное, что с ними может случиться. Хочется сказать что-то, но слова в горле распухают, перекрывают трахеи. Хочется сказать что-то вроде: «Да ладно тебе. Они бы всё равно рано или поздно взломали мою защиту. А мы так или иначе сваливаем из страны». Но говорить такое было бы глупо. Почти так же глупо, как: «Я обещаю», когда нечего обещать. Пристань выглядит заброшенной. У её поросших плесенью, покрытой бородавками водорослей боков пришвартованы грузовые гиганты, доживающие свой век. У них вместо краски ржавчина, и на ветру они скрипят надрывно, тоскливо. Найти среди них «живой» корабль не составляет труда. Небольшую лодку — яхту, наверное, Кенма не разбирается — нещадно качает на волнах. Её, привязанную, сторожит невысокий парень, хмурый, раздражённый. — Куроо, — говорит он, будто выплёвывает. — Яку, — кивает Тецу. Они пожимают друг другу руки, и жест этот такой чуждый, такой формальный, что Кенме становится не по себе. — Плыть сейчас нельзя, даже не проси, — сразу отрезает парень. На Козуме он даже не смотрит, будто тот — не более чем ручная кладь. Довесок к Куроо. Наверное, за него и доплатить пришлось, как за багаж. — А я всё равно попрошу. — Ну и нахуй попляшешь с такими просьбами. Это самоубийство. Завтра поплывём, после шторма всегда штиль. — Завтра ты разве что тела наши будешь в море сбрасывать, — говорит Тецуро. Его голос стальной, бронебойный, и кажется, что это от него убегает порывами ветер, прячется между бортами мёртвых кораблей. — Если не хочешь плыть сам, дай мне ключи, я верну деньги за лодку, когда мы доберёмся. — Я даже не знаю, что тупее, — огрызается Яку, — ждать денег от преступника в бегах или от покойника, которым ты станешь, если выйдешь сейчас в море. — Ты же знаешь, я живучий, — по лицу Куроо пробегает ухмылка — непонятная, не виданная Кенмой ранее. Не на правый бок, не на левый. На два сразу, остро впивающаяся уголками в щёки. Жуть. — И слово своё держу. Яку переводит угрюмый взгляд на Кенму, будто ждёт какого-то подтверждения. Будто Кенма должен вставить свои пять копеек: «Базара нет, он чёткий парень». Он как наобещает, так и будет. Всё в итоге сбудется, выобещается, слово скаута. Даже нашивка есть: «Обещатель года». Да и вообще талантливый малый, лодкой вот управлять умеет, видимо. Что ни день, то открытие. Что ни открытие, то настежь. — Мориске, — с нажимом произносит Куроо. — По старой дружбе, м? Кенма сомневается, что так она выглядит, эта старая дружба. Старая дружба — это душевные разговоры на кухне и хирургическая игла в аптечке. Яку кривит злое лицо, и Кенме начинает казаться, что ничего не выйдет. Что всё это было бесполезно, всё мимо. Но Куроо говорит: — Ты мне должен, помнишь? За Льва. Что-то в выражении глаз Яку на секунду меняется, проблескивает опасностью, и он небрежно швыряет в грудь Куроо тихо звякнувшие ключи. — Больше не должен, — чеканит. — Если что, штормуй кормой к волне, не лагом. Плавучий якорь не выпускай. Дрейфуй галфвиндом или фордевиндом, понял? Кенма думает: «На каком языке ты это сейчас спизданул?» А Куроо кивает: — Есть, капитан. Яку отмахивается, мол, хуй с тобой, бог с тобой, чёрт с тобой, а я по съёбам. Разворачивается, чтобы уйти. Понимает, наверное, что без веской причины в шторм не рвутся. От хорошей жизни из страны не бегут. — Яку, — бросает Куроо ему в спину. Парень замирает, но не оглядывается. Лишь чуть дёргает плечом, когда Тецуро договаривает: — Спасибо. Кенма смотрит, как врезается огромная волна в борта их безымянной яхты, и думает: «Мы же, блять, не выживем». Но Куроо улыбается самым жутким морским чудовищем из всех, и Козуме понимает, что этот и через шторм проведёт, и через буран, и через грёбаный апокалипсис. Небо вдруг грохочет, словно обваливается, и через несколько секунд трещиной по нему вспыхивает молния. А на другом конце в клочьях ободранных туч запуталось тусклое утреннее солнце, и это какой-то абсурд. Мир окончательно ёбнулся. Дождь режет каплями лицо, стекает холодом за шиворот, хлюпаньем наполняет кеды. Куроо протягивает руку: — Прошу на борт. Кенма думает о том, что, может, самое время попросить подержать его член. Для успокоения души. Авось и шторм сразу прекратится, небо разгладится, радуга зарябит. Яхту шатает так, что он понятия не имеет, как вообще можно на неё взойти, но Куроо ждёт с протянутой рукой, и у него в ладони блестит обещанием дождевая вода. Кенма прикрывает глаза, представляя солнечный Хайнань — такой жаркий, что даже мерзко. Что даже панамка не спасёт, всё равно нос сгорит, будет шелушиться. И ладно уж, хер с ним, с его недоверием к морю: если все полосатые рыбы не передохнут от этого шторма, он обязательно посмотрит на них вместе с Куроо. Он вкладывает свои пальцы Куроо в ладонь. — Ни с места! Хочется рассмеяться. Да, это смех лезет из груди, это вовсе не отчаяние, не вой, не скулёж. Ну конечно же. Ну разумеется, спецагент Акааши Кейджи тут как тут, чтобы спасти бедное человечество от двух несчастных придурков. Хромает к ним, держа на прицеле. Что ж тебе на больничном-то не сиделось, трудоголик?.. — Без глупостей, — предупреждает серьёзно и чётко профессиональным своим тоном. С Бокуто он говорит совсем иначе, Кенма сам слышал. Приглушённо, из шкафа. Рука Куроо замирает, так и не вытащив пистолет из-за пояса. — Одно неверное движение, и я… — Что? — Кенма сам не понимает, когда у него успел прорезаться голос. Да ещё и уставший такой, дрожащий, подкошенный. — Выстрелишь? Ну, давай. Нам, типа, нечего терять. Акааши застывает в стойке, перехватывает мокрую рукоять поудобнее. Говорит: — Вы поедете со мной. — Это вряд ли, — хмыкает Куроо. Переглядывается с Кенмой, и тот понимает: порох, с которым он говорил с Яку, весь промок и пришёл в негодность. В глазах у Куроо слякоть и пульпа. Пыльная дорога после ливня. В такой колёса цирковых кибиток вязнут, топнут. Шоу отменяют, а клоуны уходят в трёхдневный запой. Кенма видит: он тоже устал, как устают от долгого дня, когда плевать, где падать, главное — упасть. Они поворачиваются к Акааши. Им совершенно нечего предложить ему в обмен на свободу. Но он, кажется, понимает это и сам. Спрашивает: — Что вы задумали? Кенма обдирает глотку смешком: задумали. Словно они какие-то злодеи. Словно они ночами не спят, ладони злорадно потирают, планы всякие выдумывают пакостные. Словно они не форт из подушек строили, а ебучую Звезду Смерти. Словно у них одна на двоих мечта: изничтожить людской род. Уничтожить мир. Словно им дело есть до этого дурацкого мира. — В Хайнань хотели свалить, — пожимает плечами Кенма. Так просто. Доверчиво и открыто. Буднично. — Там парк вроде какой-то олений, да, Тецу? — Ага, — кивает. — «Олень повернул голову» называется. Можно с рук оленей кормить. — О чём вы? — Акааши растерянно переводит взгляд с одного на другого. — Каких оленей?.. — И пляжи вроде красивые — пиздец. — И пальмы от земли до неба. — Ну, это ты загнул. — Да точно говорю. — Рыбы ещё. — Полосатые. Брови Акааши странно дёргаются. Он медленно опускает пистолет. Трёт лицо, убирает со лба мокрые волосы. — Мы вам с Бо открытку пришлём, — обещает Куроо. — Но не очень дорогую, — добавляет Кенма. — Так, для галочки. И без обратного адреса. Они продолжают говорить. Хрень какую-то несут, продолжая фразы друг друга, путаются в показаниях, шутят неуместно, пока Акааши смотрит на них с таким выражением, с каким смотрят на двух комиков-неудачников, которых кто-то чёрт знает зачем выпустил на сцену во время вечера «свободного микрофона». Что-то среднее между жалостью и испанским стыдом. Куроо заливает что-то про хижину на берегу, когда Кенма вдруг понимает: Акааши их отпустит. Потому что спецагент из него так себе, зато человек хороший. Потому что Бокуто разбирается в людях интуитивно — так же, как Кенма на ощупь в темноте может выстучать на калькуляторе смех Куроо, как сам Тецу на чистых рефлексах останавливает время, заставляет его двигаться вспять, вынуждает вселенную подстроиться под свои уверенные тихие шаги. И всё же Кенма не может поверить, даже когда слышит: — Я закрываю глаза и считаю до десяти. «Кто не спрятался, я не виноват». Никто не виноват, если честно. Акааши прикрывает веки. — Раз. Два. Куроо смотрит на Кенму, и в его глазах отражается то же осоловелое неверие, вспыхивает страшным блеском тот же адреналиновый кайф. — Три. Охуеть. — Четыре. У них получилось. — Пять. Охуеть. — Шесть. Семь. Восемь. Де… Голос прерывает звук выстрела, и недосказанное «вять» вылетает рваными кровавыми ошмётками через левый висок. Акааши шатко заваливается набок. Вот он всего секунду назад стоял человеком, а теперь падает на мокрый бетон вещью. Телом. Его кровь смешивается с лужей, течёт к водостоку. Ливень долбит каплями красное пятно, будто пытается скорее смыть его, но крови всё больше и больше. Кенма смотрит на лицо — живое, живое, живое, у него глаза открыты, ему ещё можно помочь, у него глаза, глаза… У него половины черепа нет. У него осколки костей отдельно, мозаикой, у него глаза… Глаза… Куроо отходит от шока быстрее, разворачивается резко. Небо рушится, небо дырявое, раненное. Череда выстрелов звучит раскатом рвущихся туч. Кенма не понимает, он ничего не понимает, но факты вдалбливаются в сознание, вбиваются гвоздями. Первый выстрел Куроо — мимо. Первый выстрел чужака — в цель. Второй выстрел Куроо — в цель. Второй выстрел чужака — мимо, в воздух, по инерции, заваливаясь на спину. Ранен — убит. Это похоже на «морской бой». У них тут вот даже корабль. Целое кладбище кораблей. Свободное падение. Наверное, так переворачивается в груди сердце воздушного акробата, который высоко-высоко, в слепящем свете софитов вдруг понимает, что пальцы не сомкнулись на трапеции, когда должны были. Что там, внизу, нет страховочной сетки. Вообще ничего нет. Мир кренится налево улыбкой Куроо Тецуро. Кенма видит, как его силуэт мелькает, а потом врезается затылком в землю. Из груди выбивает весь воздух, и новый туда уже не лезет. В лёгких, забитых свинцом, нет места для вдоха. Это больно. Умирать, оказывается, очень больно. Боль распухает внутри, переламывает рёбра, лезет кровью наружу, и Куроо падает рядом на колени, зажимая рану, будто его холодные пальцы могут подействовать анестезией. Он, кажется, что-то говорит. По крайней мере, его губы двигаются. В его глазах пиздец, туда смотреть страшно — затянет. Там такая темнота, что Кенма понимает смутно: из такой уже не выбираются. Она, беспроглядная, заволакивает, закутывает тишиной и холодом. В такой темноте погибают космонавты, перерезавшие пуповину троса и бросившиеся навстречу чёрной дыре. Кенма смыкает пальцы на запястьях Куроо, цепляется за него так, будто уже умер, а мышцы окоченели, навсегда застыв в этой отчаянной хватке. Темнота опускается рухнувшим куполом шатра, когда Куроо поднимает его, тащит на лодку. Кенма поворачивает голову, прижимаясь щекой к мокрым холодным доскам палубы. Видит, как разбавленная дождём кровь растекается бесформенной лужей. Куроо насильно разворачивает его лицо к себе, сжимает больно челюсть, говорит: — Котёныш. Эй, смотри на меня. Слушай меня. Говорит: — Ты не умрёшь. Ну, знаете. Как лжец. Мир раскачивается на волнах от горизонта к горизонту. Мир шатается в ритме: два-один-два, два-один-два… Кровь стучит в ушах предсмертным хокку. До чего хорошо, Мысли очистив, Тело отбросив, как ветошь, Любоваться ясной луной, В безоблачном небе плывущей. Так писал, кажется, Оиси Ёсио, но Оиси Ёсио был пафосным пиздоболом. Из Кенмы самурай такой же, как из Куроо — телохранитель, и умирать страшно, так страшно, так не вовремя. До чего хуёво, В мыслях запутавшись, Тело поломанное боясь отпустить и оставить, Смотреть в его спину, На его руки, привинченные к штурвалу. Поэт из него тоже никудышный. Из него вообще, похоже, ничего путного за всю жизнь так и не вышло. И не выйдет уже. Но об этом думать совсем нельзя, совсем тоскливо. На губах пузырится кровь, и это, наверное, паршивый знак, и умирать вот так, в одиночестве, жутко. Хочется окрикнуть Куроо. Хочется, чтобы он сказал что-то глупое, что-то вроде: «Я обещаю». Но он стоит спиной, молчит, а заорать никак не выходит, обозвать его блядским клоуном, спросить, что ты строишь из себя капитана сраного, что ты там высматриваешь, повернись ко мне, повернись, посмотри, как я подыхаю тут, побудь рядом, побудь до последней строчки, за руку подержи, разве не так нужно по сценарию, разве тебя твои романы тупорылые ничему не научили, разве ты не понимаешь, что это всё, конечная, что больше я на тебя никогда не взгляну, что больше я тебя никогда не услышу, останови эту ёбаную лодку, выбрось якорь, подойди ко мне, посиди со мной, куда ты плывёшь, там же шторм, ты там сдохнешь, неужели тебе жить не хочется, повернись, повернись, приложи пальцы свои ледяные к моей груди, почувствуй, как мне — хочется, как мне до ужаса хочется жить, давай я буду хотеть за нас обоих, повернись ко мне, это нечестно, это просто нечестно, Куроо, ёбаный ты трус, как же ты бесишь, как же я тебя ненавижу, как же я тебя… Ты же сам потом жалеть будешь. Дурак. Будешь сидеть на хайнаньском пляже под жарким-жарким солнцем и думать: вот же я дебил, а, надо было повернуться. Надо было стрелять сразу в цель, а то что я, как долбоёб, первый раз всегда мимо. Надо было не ждать «девяти», надо было в лодку ещё на «раз» или «два» подниматься. Надо было послушать Яку и плыть в другой день. Надо было уговорить подзарядить браслет прямо тогда, не откладывая. Надо было сдохнуть тогда на диване у Бокуто. Надо было пристрелить тебя сразу, ещё в городе N, всё равно ведь умер в итоге бессмысленно и глупо. Надо было слушать маму, поступать в универ на менеджмент. Надо было не знать тебя, не учить наизусть, не помнить, как по-дебильному ты куришь, как глупо выглядишь с косичками, как грязно ругаешься, как ступни свои мне под футболку пихаешь, как смотришь зверёнышем, как шутишь невпопад, как крышу от тебя к чертям сносит, и как в голове от твоих оскорблений «Аллилуйя», и свадебные колокола, и планировка нашей общей квартиры. Надо было… Надо было панамку надевать, а то нос сгорел. Шелушиться ведь наутро будет.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.