Пусть ветер, рябину занянчив,
Пугает её перед сном,
Порядок творенья обманчив,
Как сказка с хорошим концом.
Пастернак из уст мамы становится в сотни раз красивее, созвучнее и живее, Пастернак без мамы — не Пастернак. Оленька скучает по Пастернаку. В ушах Оленьки — чужие крики, в которых потерялся собственный, когда машина поднималась в воздух. Оголённые тонкими лямками платья плечи помнят жар, тянущийся снизу, от макушек деревьев и поднимающийся в небо тёмными клубами дыма. Оля помнит, как Максим перелез к ним и протягивал в мозолистой грубой ладони конфеты, улыбаясь так светло и беззаботно, словно летнее солнце над песчаным пляжем и голубым морем. Оленька пытается через это пройти по советам каких-то умных дяденек по телеку, которые носят строгие костюмы и очки; даже один раз послушала какого-то тёмного старичка в лохмотьях и седой светлой бородой, а внутри от этого меньше темноты не становится, только злости прибавляется от их самоуверенности. Оленька рисует на ногах чёрной гелевой ручкой обгорелые деревья, пытается нарисовать овал маминого лица, но, увы, безуспешно, так же, как пытается нарисовать вертолёт и поляну в огне. Эмоции выплёскиваются со слезами и яростными карябаниями стержня по коже, чудом оставшейся целой и не забинтованной. Максим в очередной раз берёт её на руки и несёт в ванную, которая тесная даже для него одного, но всё равно опускает девочку на корзину для грязного белья в углу, придерживает за спину, пока мочит полотенце тёплой водой, шепчет ей, глядя в глаза и осторожно держась за острую разбитую коленку (мысленно делает заметку купить цветные пластыри), что всё будет в порядке, что всё позади, напевает ей что-то тихонько и нежными заботливыми движениями смывает ещё не засохшие рисунки. Вода стекает по ногам вниз, но Оленька этого совершенно не ощущает. Оленька всё ещё видит тот день перед глазами. Максим, закончив, обнимает её, прижимается щекой к её лбу, шепча что-то на ухо. Оля сжимает ткань его футболки между пальцев. Сколько они сидят так, Оленька не знает. Знает, что стало немного полегче. Максим укладывает её в кровать и приносит чай с леденцами на блюдце. Оленька готова захлебнуться в благодарностях. Дома у Максима светло-светло, как, наверное, у него на душе — бежевые обои, мебель из ясеня, книжный уголок, гитара рядом с телевизором, постеры каких-то старых советских фильмов над кроватью, коллекция фигурок из стекла и холодильник, увешанный магнитами. Оля спит на диване в обнимку с плюшевыми тапиром, которого успела захватить с собой. Слишком уж много места он, самодельный, с глазками-пуговками, сделанный из старой плотной, ещё бабушкиной, скатерти, занимал он в её сердце. Максу тапир нравится — он иногда берёт его в руки и улыбается широко, прищурив радостные глаза, и разговаривает с ним о чём-то. Даже песню сочинить про него пытался и тапиру спеть. Мой дорогой, носастый друг, Ты так похож на носорога. А может, слон ты? Ну, а вдруг, Потомок, может быть, верблюда. Каким бы не был ты, товарищ мой, Ты охраняй наш дом от бедствий, Закрой уют ты наш спиной, Ты грозен, хоть и выглядишь по-детски. Оля тогда, не удержавшись, засмеялась впервые за долгое время, звонко и переливисто. Максим вздрогнул от неожиданности, а затем вновь заулыбался, вставая с дивана и прижимая к себе Оленьку. — Тебе улыбаться больше идёт, Олька, — он выдохнул тёплый воздух куда-то в макушку. — Улыбайся чаще. У Максима в тумбе под телевизором целые стопки жёстких дисков с мультфильмами его детства и недавно выпущенными. Оленьке нравится «Ёжик в тумане», пусть и короткий, но такой родной и прекрасный, что в пальцах покалывает. Максим включает его каждый вечер и смотрит его с девочкой из раза в раз, но его это совершенно не напрягает. Оля привыкла смотреть этот мультфильм у мамы под боком, прижимаясь близко-близко и накрываясь одеялом, и казалось, что она тут, в тёплом коконе и с родным теплом под ухом, защищена от всех невзгод мира. Только вот её мама исчезла из её жизни навсегда, утонув в пламени пожаров. От этой мысли в сердце что-то ноет. — Извини, — Оля поворачивается к Максиму. Она до сих пор, спустя чуть больше, чем две с половиной недели, не знает, как правильнее к нему обращаться. «Максим» и «Макс» звучат как-то неуважительно по отношению к нему — он старше её в несколько раз, он спас ей жизнь и приютил у себя на время этой полной неразберихи «что нам делать, куда нам деваться и когда это всё закончится», обращаться к нему на «Вы» тоже не подходит, потому что «Оля, я ж не дед какой-нибудь, можешь на «ты» со мной говорить». Оленька, в конечном итоге, не пришла ни к каким выводам, — можно я тебя… обниму? Мне так спокойнее. — Конечно можно, Оль, чего ты спрашиваешь, — он по-доброму хмыкает и притягивает к себе под бок, накрывая девочку клетчатым одеялом. Под ухом раздаётся его ровное глубокое дыхание, на предплечье лежит его широкая ладонь. Оля льнёт ближе, словно замёрзшая зимой собака, чтобы погреться. От Максима пахнет летом, морской солью и чем-то уютным — Оля не может подобрать другого слова к этому неуловимому, непередаваемому запаху. Все невзгоды мира опять остаются где-то за дверью квартиры, а ёжик в тумане сидит вместе с медвежонком и считает звёзды. — Здорово вместе звёзды считать, — тихо шепчет Оля. — Хочешь, пойдём посчитаем? — Максим мягко треплет её за плечо. — Чая заварим в термос, леденцов возьмём и пойдём считать. — В городе звёзд не видно почти что, даже Большую Медведицу не видно. — Так мы и не в городе смотреть будем, — широкая грудь завибрировала от смеха. — Тут за городом есть поле маковое, туда сгоняем, хочешь? — Хочу, — Оля робко кивнула, закопавшись от смущения носом в одеяле. Максим провёл пальцами по её макушке. — Ну, здорово! Завтра вечером тогда и смотаемся. Мама бы на конец фразы добавила бы её нежное «сахарок», «солнце» или «девочка моя», и в одних только этих фразах столько её доброты, столько уюта, что перехватывало дыхание. А ёжик думал: «Всё-таки хорошо, что мы снова вместе», — раздалось из телевизора. Оля вздрогнула. А мы уже никогда не будем вместе, мама. — Эй-эй-эй, ты чего, Олька? — девочка вынырнула из своих мыслей и увидела перед собой склонившегося обеспокоенного пожарного. Она почувствовала, как щёки облизнул жар — она сама не заметила, как заплакала. Оленька потянулась вперёд и робко, но крепко обняла Максима, уткнувшись носом ему в футболку, пропахшую огнём, одуванчиками и молоком. — Я… ничего. Прости, пожалуйста, — Оленька чувствует, что Максим знает. Знает, но молчит, продолжая аккуратно водить рукой по спине девочки и просто быть рядом. Большего и не надо.***
— Олька, ты глянь, чего тебе Костик передал, — Максим достал из рюкзака уже знакомое Оле клетчатое одеяло и какой-то свёрток в коричневой бумаге для выпечки. — А что это? — Оля покрутила в руках подарок. — Открой и узнаешь, — Максим заулыбался и обернулся к девочке, кивая на свёрток. — Неопасно, не бойся. Костя говорил, что тебе должно понравиться. Оля опустилась на корточки, почувствовав, как маки защекотали запястья, и аккуратно развернула бумагу. Внутри лежал новёхонький альбом на пластмассовых кольцах и пачка восковых мелков с динозавром на обложке. Оля широко распахнула глаза. — Ну, что там, похвастайся, — Макс присел рядом и присвистнул. — Ну ничего себе! Ты теперь у нас художничаешь? — Н-Наверное, — неуверенно ответила девочка, потирая большими пальцами шершавую обложку. — Спасибо большое. Правда, огромное спасибо. — А мне-то за что? — Максим не удержал равновесие и свалился на землю, примяв под себя маки. Оля едва удержалась от того, чтобы удивлённо выдохнуть: «Тебе-то за что?». За всё. Просто за всё. За то, как он был готов бесстрашно собой пожертвовать тогда, на поляне, залитой топливом и окружённой огнём; за то, как прижимал к груди, пропахшей древесным углём, Олю, которой без слов положили в руки мамин браслет с хамсой* посередине и сочувственно покачали головой, за то, как гладил её по волосам и убаюкивал в своих крепких объятиях; за то, как согласился приютить её на время, пока не разъяснится ситуация со временным жильём или детскими домами; за манку каждое утро, за «Ёжика в тумане» каждый вечер, за гитарные переборы каждый день и постоянную солнечную улыбку. — Костика поблагодаришь, когда увидитесь. У Оленьки никогда не хватит слов, чтобы описать свою благодарность Максиму. — Хорошо, — говорит она, спрятав заблестевшие влагой глаза за чёлкой. — Можешь ложиться, я уже всё расстелил, — он поднялся на ноги, упираясь руками в бока. — Я пока термос достану. Оленька кивает и садится. Маки обрамляют квадрат одеяла невысокой шелестящей стеной, накрывают всё поле красным одеялом, перешёптываются между собой и смотрят чёрными глазками-серединками в звёздное небо. Вокруг внизу распластались застланные такими же красными коврами поля и малахитовые луга. Воздух пахнет пыльцой, свежескошенной травой и чаем. Максим сбоку протягивает девочке кружку. — Аккуратно, горячо. — Спасибо. Макс скрещивает ноги, уже сидя внизу, и наливает себе столько же ромашкового чая, сколько и девочке, достаёт из рюкзака бутерброды, завёрнутые в фольгу, и счастливо смотрит наверх. Оля ложится на спину, поместив кружку себе на живот, и разглядывает небо, синее как морская глубина, рассекаемое млечно-голубой рекой света. — Это Млечный путь? — Оля проводит указательным пальцем по воздуху, словно поглаживая светлую полосу на небе, начиная от хвоста, который тянется из-за зубьев гор на горизонте, и заканчивая макушкой, которая, если смотреть отсюда, снизу, заходит за кудрявую голову пожарного. Максим делает небольшой глоток, слегка обжигая губы. — Скажи, обалденный? — он ложится рядом, положив одну руку Оле под затылок, и выдыхает с улыбкой, а после, убрав стаканчик в сторону, показывает куда-то чуть в сторону. — А, вон, смотри, твоя Большая Медведица. Видишь кого-нибудь ещё? — Я только Медведицу знаю, — Оле немного стыдно, она вжимает голову в худые плечи и шмыгает носом. — Ну давай тогда просто, что видим говорить? Вот, смотри, — он указывает на россыпь звёзд прямо над ними, — если соединять вот так, — он ведёт пальцем куда-то вверх, затем наискосок, затем вниз, рисуя контур, — то получится как тапир твой. И правда: вот длинный нос, вот маленькое ушко, вот мясистая щека и горящий ярким огоньком глазик. Олька смеётся, тихо похлопав в ладоши, и выискивает взглядом рисунки на звёздном полотне. — А, вот-вот! Смотри, вон динозавр! — Оля прижимается ближе, чуть залезая головой мужчине на грудь, но тот не возражает и заинтересованно разглядывает, что же девочка увидела в небе, а затем смеётся. — Да, точно! А вон, смотри, на гитару твою похоже! Ночная тишина разбавляется многочисленными «А вон!..» и звонким смехом. Проблемы теряются среди тысяч звёзд, блуждают где-то между цветочных стеблей и нежных лепестков, убираются куда-то за тёмные горы на горизонте — они где угодно, но только не с Олей. У Оленьки блестят глаза светом неба и смех разливается по полю топлёным молоком. У Оленьки на душе яснеет, вытесняя вместе с заливистым смехом сгустившиеся тучи. Оленька надкусывает ещё тёплый бутерброд и запивает чаем, слушая, как Максим играет на гитаре (подаренной недавно его друзьями — прошлую спасти не удалось) и смотрит на неё так по-родному тепло, что его голубые глаза на мгновение кажутся мамиными, угольными. В них плещется забота и столько необъятной доброты, что сердце в груди не знает — бешено ли плясать, норовя выпрыгнуть, или наоборот успокоиться, утонув полностью в чём-то настолько близком, знакомом и безопасном. У Оленьки пальцы слегка слипаются из-за воска мелков, на листах альбома расцветают маки и рассыпаются звёзды. Оленька смотрит на Максима и жалеет, что познакомилась с ним именно так. Что не сможет попросить маму научить его плести венки из сосновых веток. Что не сможет угостить его своим любимым тыквенным пирогом, который ела раз в год, на свой день рождения. Ночь тянется долго, словно тягучая жвачная резинка, но Оле нравится. Оля срывает несколько цветков и раскладывает перед собой; переплетает их стебли в руках, как когда-то переплетала шёлковые пряди в косы; поправляет загнувшиеся лепестки, чтобы чёрные «глазки» не прятались за красными «веками»; завязывает в конце тугой узел, высунув от усердия язык и чуть растерев кожу на сгибах пальцев. — Извини, — она с неловкой улыбкой прерывает мелодию гитарных струн и смотрит ему в непонимающие глаза, спрятав за спиной получившееся, — можешь нагнуться, пожалуйста? Он без лишних слов убирает гитару в сторону, пусть и выглядит озадаченным, и наклоняется. Венок на голове сидит приятной тяжестью, чуть нетвёрдо из-за непослушных кудрей. Макс осторожно ощупывает его самыми кончиками пальцев, а затем обнимает Олю крепко-крепко, загородив крепкими руками от всего остального мира. — Кудесница ты, Олька. Чудесная кудесница. Оля не может полностью обхватить короткими руками широкую мужскую спину, поэтому держится за ткань футболки чуть ниже лопаток. Оленька чувствует себя почти что на месте.***
Оленька ждёт, пока Максим её заберёт. Сеанс у Екатерины Романовной, детского психолога, закончился около получаса назад. Оленька не знает, что насчёт неё думать — ходить сюда откровенно не нравится, потому что практически каждая такая встреча заканчивается её, Олиными, слезами. Не хочется вновь видеть перед собой испуганные лица таких же детей, как она, может, чуть старше; не хочется вспоминать огромный костёр под собой и шум пропеллера сверху; не хочется вновь слышать в ушах чужой (и свой) плач и громкое: «Все, кто верит чудеса, закрывают глаза! Не подглядывать!». И пусть вертолёт тогда поистине чудесным образом взлетел вместе с Максимом, Оленька понимает, что было у него на уме, и плакать от этого хочется только больше. С другой стороны, может, Оленьке становится чуть легче, когда она пытается разобраться в самой себе, раскрашивая какие-то распечатки с ежами, сделанными специально для неё тапирами и вникая в ласковые слова Екатерины Романовной. Может, становится легче смотреть на кольца из бисера на собственных пальцах, и вспоминать, как их плела мама из рыболовной лески и крошечных бусин, которые липли к ладоням. Может, становится легче принять обуглившиеся стволы деревьев, которые недавно показывали по телевизору. Оленька вкладывает всю свою душу и по-детски искреннюю благодарность в леску и бисер под пальцами (всё это Екатерина Романовна отыскала у себя в недрах шкафа). Оленька смутно помнит, как мама ей это всё показывала, ловко перебирая, словно играясь, между пальцев бисер. Вот так вот делаем гла-а-азик, а вот так вот румянец ей подправим. Красота, м? Екатерина Романовна не разрешила Оле подождать в коридоре, оставив у себя в кабинете на пуфике у подоконника широкого окна и пригласив следующего ребёнка — мальчика с красными веснушчатыми щеками и тёмными волосами. Оля, вроде, сидела рядом с ним на вертолете. Или напротив? Он выглядит гораздо лучше, здоровее даже — плечи расправил, улыбается много, иногда глаза его темнеют, когда речь заходит о том, но он не убивается об этом, забыть вряд ли когда-нибудь сможет, но научится жить с этим. Оля обещает про себя, крепко-крепко зажмурившись и беззвучно шевеля губами,***
У Оленьки в носу — запах пепла, гари и жара. Оленька снова видит напротив, — всё-таки, напротив, — мальчика с красными веснушчатыми щеками и тёмными волосами. Он крупно дрожит, прикрыв голову двумя руками и ревёт, беззвучно, с резко поднимающимися и опускающимися плечами, лишь иногда издавая едва слышные всхлипы. Да и они теряются среди общего шума, треска деревьев, словно поленьев в костре, кашля и сердито-обеспокоенного из кабины управления: «Не хочет! Не тянем!». У Оленьки руки облизывает жаром. Максим на пару секунд смотрит за окно вертолёта таким пустым, потерянным взглядом, что у Оли сердце трещит по швам ещё сильнее. Поляна в топливе. Ещё немного, и все они сгорят. Оленька вспоминает все мамины напутствия, стихи Пастернака и венки из еловых ветвей. — Внимание! — раздаётся громкое откуда-то сверху. Оля размыленным взглядом смотрит на Максима. Тот улыбается широко, но в глазах его столько испуга, сколько хватит, чтобы любого ребёнка тут проглотить с потрохами. — Все, кто верит чудеса, закрывают глаза! Олю начинает трясти. Тело вмиг становится слишком тяжёлым, чтобы подняться и обнять пожарного со всей силы, истошно прокричав: «Не уходи! Пожалуйста, не уходи!». — Раз! — он окидывает взглядом детей, таких изувеченных ужасом и страхом, таких, какими они никогда не должны выглядеть. Он останавливается на глазах Оленьки и грустно улыбается, шуточно пригрозив пальцем. — Не подглядывать! Внутри Оли всё трескается и летит куда-то вниз, оставляя внутри обжигающую пустоту. Не подглядывать! Всё в ушах звенит и отдаётся эхом. Раз! Оля слегка открывает правый глаз: всё видно нечётко из-за слёз и пушистых ресниц, но мужской силуэт у выхода вертолёта виден всё равно довольно хорошо. У Оли всё такое же слишком тяжёлое тело. Два! Оля кричит, громко и отчаянно, как раненая чайка. Слёзы брызгают из глаз с новой силой, дышать становится труднее. Оля знает, что дальше будет. Оле страшно. Оля не в силах что-то изменить. Три!.. Голову обдаёт холодом. Оля резко втягивает через рот воздух и широко открывает глаза, подскочив с кровати лишь наполовину — на ногах что-то очень тяжёлое. Вокруг почти ничего не видно — лишь в очертаниях лунного света можно что-то разглядеть: резной шкаф из ясеня, тумбочку, из которой торчит «Братец Медвежонок» и приоткрытую дверь. Запоздало приходит понимание того, что по лбу, вискам и шее стекает крошечными речками ледяная вода, за щёки её держат широкие мозолистые ладони, а собственные глаза буквально упираются в обеспокоенные голубые. Максим дышит так же глубоко и часто, как Оля. — Оленька, господи, Оленька! — он, увидев, что она проснулась, уже привычным жестом прижимает её к себе, невесомо целуя несколько раз в макушку — что-то такое родное вызывает у девочки колючие мурашки, пробежавшие вдоль выступающего позвоночника. — До чего ж ты меня напугала, дурёха. Господи, Оленька… Оля поздно осознаёт, что из глаз, смешиваясь с водой, градом катятся жгучие слёзы. — Всё хорошо, всё хорошо, видишь, я рядом, — он отстраняется, обхватив заплаканное девчачье лицо руками и ободряюще улыбается. — Пошли чая сварю, куда тебе спать сейчас. Не дожидаясь ответа, он аккуратно взял Олю под коленями и под спиной и понёс на кухню. Девочка дрожит у него в руках, всхлипывает и выглядит такой хрупкой, что словно покрошится в пальцах Максима песочным печеньем из-за одного неверного решения. Пожарный осторожно усаживает Оленьку на мягкое кресло на кухне и уходит на минуту, вернувшись с одеялом. Заворачивает девочку в него так заботливо, приговаривая что-то ласковое, щупает тонкие ступни — не замёрзли ли? Оля вдыхает трясущимися губами воздух. Максим ставит кипятиться воду в чайнике с голубой подсветкой, копается в деревянных ящиках со скрипучими дверцами над столешницей и кладёт что-то в голубые блюдца. Оля с замиранием сердца замечает на его среднем пальце её бисерную лягушку. Кнопка на чайнике щёлкает, когда вода с бурлением вскипела. Максим разливает её по толстым кружкам с чайными пакетиками, по всей кухне развеивается аромат липы и берёзы. Максим знает, что Оленька любит две с половиной чайные ложки сахара в чае. Ножка ложки звенит о фарфоровые бока. Мужчина ставит на стол два напитка, блюдца с лимонными леденцами и сыпучим печеньем и вновь уходит куда-то. Его долго нет на кухне, и Оленька вязнет в липкой тревоге и страхе, поселившимися где-то меж рёбер. Оля старается дышать глубоко и ровно, — шесть счётов на вдох, столько же задержать дыхание и столько же, чтобы выдохнуть, — но руки всё равно не слушаются и предательски дрожат. — Олька, — зовёт ей тихо Максим из дверного проёма, спрятав что-то за спиной. Девочка оборачивается. Мужчина подошёл ближе и, хрустя коленями, сел на корточки перед Оленькой. — Закрой глаза. Оля слушается, оставив щель между веками, но ничего, кроме жёлтой полосы света не видит. — Не подглядывать. Не подглядывать. Оля заметно вздрагивает, сдерживает слёзы, но губа вновь затряслась, выдавая девочку с головой. Максим знает, в чём дело. — Всё-всё, можешь смотреть, Оленька, — девочка видит перед собой в смуглых руках сборник Пастернака. Небольшой такой, в жёлтой мягкой обложке и с вложенной зелёной закладкой внутри. Максим садит девочку на колени, когда сам оказывается на рядом стоящем кресле, и укачивает Олю в объятиях. Оля тычется макушкой куда-то в область шеи пожарного, как кошка. Тот хмыкает. — Планировал попозже отдать, но, думаю, сейчас нужнее. Оля открывает книжку на случайном стихотворении и губы сами расплываются в слабой, но счастливой улыбке.Я их, как будто это ты, Как будто это ты сама, Люблю всей силою тщеты, До помрачения ума.
Чай обжигает щёки изнутри, Максим всё так же баюкает её в кольце рук, а Оленька с головой тонет в его свете. На циферблате электронных часов на холодильнике ярко-красным горит «4:15». Спать не хочется. — Максим, — Оля говорит не своим, севшим голосом и смотрит куда-то сквозь пол. По рукам пожарного быстрыми рыбками пронеслись мурашки — Оля впервые назвала его по имени. Она, не вдумываясь в свои действия абсолютно, всовывает худые пальцы между страниц сборника, — ты же тогда, — девочка с трудом сглатывает ком в горле, — прыгнуть хотел, да? — Да, — спустя секундного молчания твёрдо отвечает Максим. — И тебе не было страшно? Максим тяжело вздыхает, кладёт руку на висок Оли и гладит по светлым спутавшимся прядям. — Было, конечно, — его голос вначале дрожит мелко-мелко, но затем выравнивается. — Но я думал, что другого выхода у нас нет и не будет — топливо слили, всё выбросили, что могли, но ничего не помогло, минута — и мы все сгорим. Я тогда, — Оля не видит, но знает, что он поджимает губы, — полжизни своей за секунду вспомнил. Конечно, домой хотелось, на гитаре ещё поиграть, запеканок с изюмом наесться до отвалу, но иногда нужно делать выбор. Оля вновь чувствует на макушке осторожный поцелуй. — Ваши все жизни стояли дороже моей. И если бы ценой за всех вас был бы я, я бы поступил так же, как и хотел. Оленька всхлипывает и утыкается лбом Максиму в грудь; кладёт Пастернака на стол позади и обвивает чужую шею так крепко, как только может. Максим тихонько и слабо хмыкает. — Я тебя не брошу, Олька. Всё будет хорошо, пройдём через это вместе. — Обещаешь? — девочка отстраняется, упираясь ладонями в его плечи, заглядывает ему в глаза и протягивает ему свой мизинец. Он улыбается. — Обещаю, — и пожимает своим мизинцем Олин. Девочка улыбается сквозь слёзы, берёт печенье и, сломав его пополам, протягивает половинку пожарному. И обещает самой себе, что завтра, когда Максима опять вызовут в штаб, попробует сделать запеканку с изюмом — с плитой она умеет обращаться. Оля уверена, что у них всё наладится, что всё станет только лучше, что они через это пройдут, ведь пообещали. А обещание, скреплённое на мизинцах — нерушимое. Оле становится легче дышать.А ёжик думал: «Всё-таки хорошо, что мы снова вместе»