...где больно, там рука
3 декабря 2021 г. в 21:01
Странная любовь то была, странная да грешная, однако кто прошлое помянет, тому глаз вон, а кто забудет, тому оба, вот и мучается царь, на перине, от пота липкой, полеживая да в потолок, от паутины серый, посматривая.
Свел их случай. На охоте сокол, будь он неладен, царю руку распорол, а Федька – не иначе как по наущению отца своего – тут как тут, с травками, что кровь затворяют. От рубахи своей клок отрезал, чтоб царю рану перевязать, чем вызвал у Иоанна Васильевича ухмылку горькую; вот ведь сильны бояре, даже рта не разинут, а уже льстят.
Только вот касание Федора было мягкое, будто перышко. Прикрыл глаза Иоанн, и будто встала перед ним Анастасия, которая так же, бывало, пальчиками водила по жилистым рукам его ввечеру.
Может, колдовство то было, может, заговор, а после Иоанн никак не мог мальчишку забыть, что касался его так невесомо. Ворочался на железной постели своей, грехи замаливая, а перед глазами так и стоял Федор Басманов с бледным лицом своим да губами, что как маки алели. Что за образ? Что за наваждение такое? Неужто выколоть себе глаза, как завещано в Святом Писании?..
Не решился на это царь. Пригласил к себе юношу да приказал ему нечто мерзкое, нехристианское: лечь рядом с Иоанном в постель да касаться его, трогать, где только пожелается молодому боярину. Вспыхнул Басманов, да перечить не посмел: лег, как приказано, и несмело, легко-легко провел по груди Иоанна, касаясь чрез рубаху исподнюю.
Не свят Иоанн, ой не свят: стоило только Басманову пальцы к шее подвести, опрокинул царь юношу на подушки да начал целовать его в уста – насильно и горько, но что ж поделаешь, коли шелковые локоны хлопца так похожи на волосы Анастасии, а стоны его, от боли да предательства раздающиеся, настолько девичьи?..
Сны в грозовую ночь, что последовала за сим грехопадением, Иоанну виделись срамные: чудилось ему, что Федора можно не только лобызать, но и по-другому с ним обходиться, как с девками парни обходятся. Весь день Иоанн провел в молитве, земные поклоны отбивая и ни на пиры, ни на суды не являясь; думал, что удастся ему совладать с собой, выжечь каленым железом то хотение, что в душе его отрок нежный посеял.
Да вот только увидел царь васильковые глаза Федины, от стыда к полу опущенные, и будто в ад провалился, страстью вновь обуянный. Все присматривался к Федору, думал да гадал, не откажет ли царю в новой его просьбе, да и приказал ему ближе к ночи в покои явиться дворцовые.
Беседу царь начал по извечной своей привычке с обвинения:
– Что за чаровница тебе путь к моему сердцу подсказала, Федор? Иль мать твоя, Алексея жена, колдунья татарская? Не зря ведь у тебя кожа в цвет песка да глаз косит.
– Нет за мной греха, царе, – отвечает Басманов, уводя взор. – Нет и не было. Разве что красивым родился, так не мне вменяй, а батюшке с матушкой.
Иоанн впервые за несколько недель улыбнулся.
– Поди сюда.
Федор подчинился, и царь руку протянул, по кудрям его оглаживая.
– Не таишь обиды на меня, Федя? Прощаешь мужа невоздержанного?
Федор взял длань царскую, поцеловал бережно.
– Все, чего я хотел от жизни – милость твоя, царь-батюшка. – Еще поцелуй, еще, один слаще другого. – Коли краса моя тебе по нраву, что ж, пускай. Все лучше, – сверкают глубинами морскими Федины глаза, – чем голову сложить.
– Грех ведь, – вполголоса упрекнул Иоанн. Федя плечом дернул.
– Бог простит.
Глухой бы услышал, слепой бы увидел, блаженный бы понял, как нагло лжет Федька, да вот разум царя, в дымке страсти забытый, ничего этого не разгадал. Глаза васильковые заворожили, утянули в проклятый омут, и не спешил царь искать выхода из тягучей, сладкой патоки этого греха.
Дабы закрыть порок пеленою внешней благости, царь повелел Федьке волосы отрастить, чтоб как у девы стали, да манеру переменить свою на более женскую, похотливую. Юноша, хрупкий да искренний, превратился в красу волоокую, что на постоялом дворе бы купцов обслуживала, если б не повезло ей на царскую милость.
Учен был Иоанн, знал многое, читал и по-немецки, и по-польски, и по-гречески, а у греков, что в бытность язычниками погаными стыда не ведали, много о хитростях мужеложества написано. Благодаря сим книгам позорным Иоанн подарил Феде все, что мог, в эту первую ночь, такую ж грозовую, как та, зело памятная.
Иногда, чтобы влюбиться, достаточно прикосновения одного – вот о чем думал Иоанн, когда лежал подле спящего отрока да к дыханию его мерному прислушивался. Ангельски красив был Федя во сне: губы коралловые раскрыл ненароком, а локоны темные к вискам да ко лбу липли, нимбом угольным обрамляя лик. Вот ведь чудо, счастье воистину неземное.
Да только сам Федя за счастье быть рядом с государем не считал; Иоанн, хоть и был зело самолюбив, не мог сего не заметить, а потому одаривал Феденьку чем только мог – каменьями красными, лошадьми чистокровными, землями плодовитыми, – да Басманов все губы кривит, улыбнуться не хочет.
Улыбнулся Феденька на памяти Иоанна раза два – когда в летнике плясал да когда гроб Марии нес. От страха, должно быть.
– Стану твоим, царе, – приговаривал Федюша, чуть ли не сразу после похорон у ног государя увиваясь полозом. – Навечно твоим, что тебе еще надо? Скину летник, надену стихарь, краску с лица смою, в сторону и не посмотрю! Ты только жену не бери, а? Зачем тебе жена, коли я есть?
– Что из тебя за царица? – вопросил Иоанн, вином в кубке любуясь.
– Красивая да покорная, – поспешил Федя похвалить себя родимого. – Неужто мало для девки?
– Немало, – согласился Иоанн. – Да вот только для царицы маловато. Кто-то другой полюбит тебя, Федя, а мне государством необходимо заняться. Наигрался я с тобой, прости уж.
Федька побледнел, да не сказал ничего, только поклонился и выскользнул из дверей, одной рукой полу кафтана теребя, а другой – локоны свои взбивая.
Скоро, очень скоро состоялся смотр невест. Зело уж в юности Иоанн был охоч до женского полу (да и до мужского – тоже; не дадут об этом забыть блестящие сапфирами Федины глаза), только сейчас остепенился и возблагодарил бога за то, что искушению дал силы воспротивиться. Выбрал Иоанн не самую красивую, не самую сметливую, не самую богатую, а самую верную – Малютину родственницу, красную девицу Марфу Собакину.
Так внове было царю видеть кого-то, кто не просит его любви, не молит о ней, не льстит и не лжет, что обуяла его страсть невероятная к девушке этой. Марфа, что всю свадьбу смирно, будто куколка сахарная, просидела, в спальне и вовсе ледяной оказалась, да не остановило это царя: встал он на колени пред женой своей, ослепленный чувством полузабытым, и стал лобызать ее руки, надеясь то самое касанье, что Настасья ему дарила, вновь отыскать.
– Что твои карие глаза, душа моя, глядят так испуганно? – вопрошал он, ее ладошки к устам поднося. – Напугал я тебя, дурак старый? Не бойся, солнце красное, не бойся…
Марфа приоткрыла губы свои, бледные да гладкие, будто воск.
– Скажи мне, царе, отрок простоволосый – тот самый Басманов, о коем мне дядюшка сказывал?
«Дядюшкой» Марфа Малюту называла, вот уж привычка умилительная.
– Да, верно, душа моя. – Еще один поцелуй запечатлел на ее ладони царь, слаще прежнего. – Федор, сын Алексеев.
– Дядюшка про него страшное сказывал. Будто выгнали его из опричнины с позором да клеймили словами постыдными, коих я и не произнесу.
Иоанн сверкнул глазами.
– Марфуша, руку на сердце положа, – сказал он проникновенно, глядя на девицу снизу вверх, – зело я уважаю Григория Лукьяныча, дядьку твоего, да ведь все мы не без греха, вот и Лукьяныч горазд злословить. Да и зачем тебе, красе этакой, – понимая, что успокоилась Марфа, царь поцеловал ее в лоб, – об опричнине да боярстве думать? Мое это дело, а твое… – Задрал ей подол, коснулся бедра. – Сама знаешь.
Не успел Иоанн снять с жены своей платье, как в дверь покоев кто-то бешено принялся стучать. Шум стоял такой, что ни слова, ни крика слышно не было. Жестом приказав Марфе прикрыться, Иоанн вынул кинжал из ножен и распахнул дверь.
На пороге стоял Федька, а как увидал царя, так в ноги и повалился.
– Царе, – захрипел он, хватая изумленного государя за полы одеяния его, – царе, царе, царе, Вяземский да холоп его меня повалили и силой взяли, двое на одного, царе, помоги, покарай, изведи!
Глаза у Федьки из орбит лезли, а порты его, золотой ниткой да бисером шитые, были разорваны по швам. Почувствовал царь, как кровь его закипает, спросил Басманова, куда Вяземский с его холопом скрылись, а потом растаял в темной ночи, напоследок приказав то ли Федьке Марфу стеречь, то ли Марфе – Федьку.
Наказал царь виновных, не обманул доверия Феденьки своего, да вот не подозревал только, что за помощью этой, как за порогом в ад, скрывалась прежняя тьма грешного желания. Видя, как хворает Федор, разогнал Иоанн всех лекарей, что как пиявки вонзились в кошель государев, и стал Басманова пользовать своими руками, никому, окромя людей знающих, не доверяя.
Отозвалось ему сие пристрастие, да как отозвалось: как только Феденька поправляться стал, Марфуша слегла. Побледнела вся, постарела будто бы на десяток лет, аж страшно глядеть. Понял Иоанн, что одно лишь оправдание такому могло быть недугу: извели.
Все признаки, о коих говорили ему лекари, нашлись у Марфы: кровинки в глазах, мягкий живот, боли острые, будто бы ножом режут… Не мог поверить своему горю Иоанн. Неужто судьба у него такая: каждую девицу, что полюбит, в могилу спровадить?!
Не спасли Марфу. Не сумели. Погасла, как свечечка, ушла в мир иной, оставив Ваню своего горьким вдовцом. Холодные, липкие ладони ее царь до последнего в руках сжимал, словно бы надеясь, что забьется сердечко девичье, разольет кровь по членам застывшим, осенит личико румянцем… Не случилось чуда, а потому опустили гроб и засыпали землею. Третью жену потерял Иоанн.
После похорон снова перед ним стоял Федор, божественное искушение во плоти: манящий взгляд, теплые пальцы, тело, ко всякой ласке привычное… Не удержался царь, снова припал к источнику неизбывных страстей, растворился в объятиях своего Феди, потерял вместе и гордость, и честь.
Все во дворце как обычно, так отчего же прячет глаза Малюта?
День сгорает в костре заката, даря царским слугам долгожданный покой, так отчего же неулыбчив Борис Годунов?
Ночь вступает в свои права, так отчего же Федька вместо постели тянет государя к шахматам?
Пустое.
Яд, что таится в трещинках любимых уст, царь почувствует слишком уж поздно.