***
— Значит, такова воля великого хана? — медленно проговаривает почтенный императорский писец Фа Чжуань и слегка наклоняет седую голову набок. Он часто так делает во время беседы — потому напоминает Джурджи какую-нибудь важную застенную птицу из тех, которые привольно разгуливают по саду Императора. — Ты вряд ли выдержишь переход через горы, старик. Поэтому я хочу, чтобы ты уехал. — Тогда я не смогу окончить свой труд и записать итог этого похода. Боюсь, мой Император будет недоволен… — Я знаю итог. — Джурджи поднимает пиалу и отпивает чай. Морщится. Чай горчит. После бойни в Звяровой Чаще многое теряет прежний вкус, будто Джурджи уже сейчас должен привыкнуть лишь к одному вкусу: крови на волчьих клыках. Именно это и ждет его, когда он шагнет в вечность на берегу Последнего Моря и оставит после себя одно только имя. Имя, которое будут помнить через века. — Я знаю итог, — повторяет он твердо, — и говорил тебе когда-то. Напиши. Ты не солжешь ни единым словом, это правда: как правда и то, что солнце восходит из-за Островов и падает в мрачную глубину Последнего Моря. Напиши, что я покорил тот рубеж и нашел там… «Свою судьбу», — добавляет про себя. Фа Чжуань, недолго подумав, понятливо кивает. Он тоже помнит, как несколько весен назад приезжает в Ханхот по приказу Императора; как, дрожа от страха, задает коварные вопросы, чтобы составить жизнеописание Джурджи; как потом возвращается в степь — чтобы сопровождать его в походе и записывать все, что только сочтет важным. Заметки и карты, рисунки чужих городов и странных диких зверей — этот бесценный труд нужно сберечь, сберечь память о том, каков был Джурджи — потому он и отсылает старого писца прочь, обратно за Стену. — Великий хан позволит мне последний вопрос?.. Если бы… за Последним Морем лежали другие земли, и у великого хана были бы корабли, способные вместить все его войско и лошадей… отправился бы великий хан покорять тот неизведанный край?.. Джурджи невесело улыбается, покачивая пиалу в ладони. Почти… почти как тогда, во дворце, в давнее благословенное время: коварные вопросы звучат один за другим, подле него сидит Арюна, из-под пальцев ее льется чудесная музыка… — Мой бог ненасытен, старик. Он — живое воплощенье войны, а разве войне бывает вдоволь людских страданий и крови?.. Будь за тем морем другие земли… мой господин пожелал бы и их тоже. Как пожелает однажды ваши. Я видел. Я знаю. Не всё небесным змеям вашего народа плясать в облаках вечного синего неба… Однажды мой бог разрушит Стену и пойдет на восход солнца к горам Великого Тигра. Он будет идти до тех пор, пока не кончится суша под копытами его коня, пока везде не восторжествует смерть… Великая война, старик, охватит весь восток до Рассветного Моря… Нескоро. Ни ты, ни я ее не увидим… Почтенный Фа Чжуань ничего не отвечает ему. Его лицо спокойно и бесстрастно, будто у изваяния в горных застенных храмах, а на губах блуждает легкая улыбка. — Когда великий хан говорит о войне, он подобен мудрецам и поэтам, слагающим возвышенные стихи. Это… пугает, но в той же мере восхищает меня. Великая мечта всегда имеет великую цену, с этим не поспорит даже глупец. Однако… — Что тебе не по нраву, старик? — хмурится Джурджи. — Мне казалось, еще в столице ты понял все обо мне и моем пути. Ты слуга Императора, не мой; мог уехать любым солнцем… и все же остался. — Остался, — степенно кивает писец. — Потому что хотел своими глазами увидеть путь великого хана. У нас говорят: «война подобна обезумевшему тигру, что не может насытиться пойманной добычей, и потому ищет себе все новые и новые охотничьи угодья». Война страшит любого человека из тех, кто не живет ею и не уподобляется этому тигру, но этот жестокий поход… сделал неизведанные земли — известными, далекие народы — близкими. Как послушнику из последнего монастыря Дракона Луны, где из всех добродетелей более всего почитали смирение и миролюбие, мне страшно думать о несчастных, чьи тела стали дорогой для великого хана… но мой пытливый ум, стремящийся познать тот необъятный мир, что лежит за пределами нашей Стены, благодарен за то, что предстало пред моими глазами. Гость великого хана, сын князя из Белого Города, тоже многое поведал мне о своем народе и его обычаях. Если господин не возражает, я хотел бы отблагодарить его. В ловких пальцах старика возникает футляр — такой же, как для тонкой писчей кисти, но внутри — драгоценная заколка с золотыми журавлями. — Это память о моем доме, подарок Нравственной Императорской Наложницы за хорошее обучение ее сына. Восьмому принцу было сложно добиться расположения отца: боги одарили его куда меньше братьев… Мальчик не желал стараться, зная, что не получит ни похвалу, ни теплый взгляд, но я сумел разжечь в нем ту юношескую пытливость, которая, словно родниковая вода, напитывает корни ученического рвения… За превосходные ответы он удостоился высокой оценки канцлера и отца, а его мать в благодарность подарила мне эту заколку с танцующими журавлями. Как полагает великий хан: она достойно украсит волосы белого князя?..***
Вернуться к Джурджи выходит лишь вечером: днем он неторопливо выезжает куда-то, окруженный черными фигурами грозных дружинников-кешиктенов. Средь их высоких шлемов с конскими хвостами виднеется седая голова застенного старика-летописца, что иногда пытливо расспрашивал Станимира о родных местах, о Матушке Светлыне и принятых в Белограде обычаях. Уезжает?.. Серебряные Горы нависают над ставкой мрачной стеною. Станимир знает: немногие преодолеют ее. Еще меньше — увидят Последнее Море. И все же они пойдут. Завидев его, Джурджи торопливо и беспокойно поднимается навстречу. Вкладывает что-то в Станимирову ладонь. Маленький деревянный короб, оказавшийся в его руке, вбирает в себя жар смуглых пальцев и почти обжигает. — Открой, — просит Джурджи непривычно хриплым голосом. — Это подарок от почтенного писца из-за Стены. Я отослал его нынешним солнцем: старику не пережить горный путь… Он оставил тебе это на память о своем доме — в благодарность за то, что ты рассказал ему про свой. О Белограде, о тебе узнают далеко-далеко отсюда. От этих слов у Станимира замирает сердце, а в горле встает вязкий ком. О нем… будут знать и помнить? Знать и помнить в чужих краях?.. В коробе — тонкая, как веточка молодой яблони, золотая диковина, искусно украшенная драгоценными камнями и фигурами двух танцующих птиц с распростертыми крыльями. Станимир сразу же узнает в них перелетных журавлей, величавых и гордых. — Спасибо, — только и может проговорить он растерянно. Даже коснуться подарка — страшно: он хрупкий, как осенний лист, схваченный первым морозцем, как ледяной узор на полынье, что растает, лишь солнце припечет сильней… Джурджи с улыбкой объясняет: — За Стеной принято собирать длинные волосы в сложные высокие прически, закалывая. Старик считал, что тебе пойдет. — Спасибо, — шепчет Станимир и, отложив подарок, в странном порыве заключает ладонь Джурджи между своих ладоней. Добрая улыбка вдруг медленно тает на его губах. Джурджи едва не отталкивает с грубостью Станимира, хватается за грудь, задыхаясь. Раздирает кожу сквозь одежду, падает на колени, кашляет — так, что Станимиру чудится: все его нутро вот-вот выйдет наружу с этим чудовищным кашлем!.. — Не подходи! — хрипит окровавленный, искривленный в муке рот. — Не подходи!.. Меж пальцев — алое и белое. Белые цветы, что он находит утром. Небесные звезды, однажды упавшие на землю и проросшие упрямо сквозь камни у горной реки. Как же он?.. Они ведь огромные! Они… они же душат его!.. Убивают!.. — Дозволь помочь! На белых одеждах остаются неровные багровые следы: Джурджи не дает ему опуститься рядом. Не хочет, чтоб Станимир видел его слабым?.. — Коли отвергаешь мою помощь, так я позову лекарей! — Не нужно, — хрипит Джурджи. Дыханье становится ровнее, но грудь еще ходит высоко, стиснутая серебром и чернотою. Дрожащими пальцами Джурджи кое-как убирает волосы с лица. Потом тыльной стороной ладони утирает кровь с губ, кривит их — то ли в горькой ухмылке, то ли от боли: — Лекари тут не помогут. Шаманы тоже. Это колдовское. Это мое проклятье. «Кто проклял тебя?» — хочется закричать Станимиру, но то, что говорит Джурджи следом, заставляет его отшатнуться, в ужасе закрыть рот рукой. — Ты — мое проклятье, Станимир. Моя погибель. Поднимаясь и замечая небесную звезду в его волосах, прибавляет тише: — Вот, значит, какие цветы тебе по душе… Вот какие цветы станут расти у Последнего Моря… — Разве же нет способа развеять колдовство?! Разве… — Нет, — Джурджи отвечает с каким-то обреченным спокойствием, будто говорит сейчас вовсе не о собственной жизни. Будто она не стоит ничего: так, пыль и прах из-под копыт степных коней. — Способа нет, миний хувь тавилан. «Моя судьба». — Будет лучше, если ты вернешься в свой гэр, — глухо просит Джурджи. — Не… не приходи больше. Не хочу, чтобы ты запомнил меня жалким, давящимся собственной кровью и клятыми цветами. «Ты не жалкий!.. Никогда не был и не будешь таким!..» — слова рвутся с губ, но Станимир не издает ни звука. Чувствуя, как глаза щиплют подступающие слезы, он подхватывает золотую заколку и быстрым шагом — почти бегом — выходит из шатра.***
Разодранное горло еще долго сипит. Холодный кумыс не прогоняет боль, лишь слегка глушит. Джурджи долго лежит без сна: непривычно, когда рядом нет его, когда он не прижимается жарко, заклиная раны души и тела. Цветок, похожий на белую звезду с позолоченной серединой, ранит пальцы острыми краями, когда Джурджи в задумчивости перекатывает его между ними. Потом — сминает. Клятые цветы. Клятое желанье сердца. Клятое все!.. Последнее Море шумит за Серебряными Горами, зовет сквозь плач метели и грохот обвалов, но Джурджи найдет к нему путь.