Горячая работа! 800
Размер:
планируется Макси, написана 741 страница, 58 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
243 Нравится 800 Отзывы 105 В сборник Скачать

Часть 46. Арфа в лесу

Настройки текста
Примечания:
Самым неприятным из всего был путь от школы Сан Сальваторе до дома. Альберто не хотел долго оставаться там наставником хотя бы потому, что не желал тратить на дорогу столько времени. Так он говорил остальным. На самом же деле его просто приводила в ужас одна мысль о необходимости ехать в экипаже или идти пешком через рощу в римском пригороде, сшибая тростью желтые головки ни в чем не повинных цветов – шагать вперед на протяжении доброго часа и думать, думать, думать. Альберто пробовал напевать себе под нос знакомые мотивы, вспоминал принципы теории музыки, которую силился вбить в голову своим ученикам, перебирал в голове их ответы и ошибки, даже бормотал псалмы – не помогало ничего. С вершин экстаза во время уроков, когда кто-то из мальчиков смотрел на него живыми, яркими, понимающими глазами, брал новую высоту, откликался на его слова – Альберто обрушивался в пропасти промежутков, зияющих между занятиями, трапезами и сном. Оторвавшись от своих книг и наконец-то вновь начав трудиться, Альберто вынужден был посмотреть в лицо реальности, а реальность эта – что снаружи, что внутри – оказалась окрашенной в черный цвет. Ему мучительно хотелось чем-то заполнить коварно поджидающие его интервалы, но на ум приходили только печальные воспоминания, услышанные от кого-то страшные истории да нелепые анекдоты, приносящие лишь временное избавление. Апатия, как выяснилось, была удачей – ведь, вернувшись в мир, кастрат увидел прямо перед собой его безобразное лицо, сплошь разъеденное нарывами и черными пятнами. Оставались упражнения. Альберто по-прежнему не отказывался от мысли спеть в Латеранском соборе, бросив вызов Морески, но уверенности в своих силах у него не прибавилось. Как на теле природы и города кастрат наблюдал глубокие язвы, так за звуками по-прежнему желанной и влекущей его к себе музыки он ощущал великое ничто. Что с того, если Альберто будет петь – хотя бы даже и в совершенстве? Да, он коснется неба, но рано или поздно все ноты закончатся, и вот тут-то пустота опять встретит его все теми же черными пятнами. Пустота вздохнет: «Как бы я ни старался привить вам чувство меры, вы остаетесь представителем своей школы». Пустота повторит: «Одной техники мало». Пустота постановит: «У вас нет и не было предназначения. Да если бы и было, у вас нет того, ради кого действительно стоило бы его исполнять». Человек не может быть один. Человек не может вечно блуждать в зеркальных лабиринтах своего «я». Человеку нужно «Ты» – тот, к кому обратить свое пение и от кого получить ответ. Альберто никогда не думал о людях. Он не любил и не ценил их: они имели значение лишь как источник сведений об искусстве или как общая, безличная, пассивно воспринимающая его свершения масса. И до встречи с синьором Дестлером он вообще не задумывался об отражениях – о том, что кто-то может обладать особым слухом и возвращать ему самому его же звуки преумноженными и украшенными светом чужого понимания, как зеркало напротив окна возвращает миру многократно преумноженный дневной свет. Но теперь жажда людей снедала его нутро. Людей – или одного конкретного человека? Если его чему-то и научила история с Оперой, то только тому, что он нуждается в другом. В том, кто дал ему второе, а по значимости – и первое рождение. В том, кто научил его слушать музыку. Жизнь без наставника, погибшего при пожаре, простиралась вокруг Альберто, как плоская Паданская равнина с отдельными жалкими клочками растительности. Время от времени по ней разливалась река По, а потом вновь отступала, и он никак не мог решить, что лучше: мгновенья безумия или равнодушие забытья. Символично, что учитель именно сгорел – как птица феникс, как тот, кого пламя сжигало изнутри еще до кончины. То, что знали все, было темнее ночи – он один вошел с огнем в бессмысленную до этого жизнь Альберто. Древние верили, что языки пламени рвутся вверх только потому, что стремятся воссоединиться со своей изначальной стихией – огненной сферой, обтекающей нашу Землю. Должно быть, он теперь вполне счастлив – теперь, слившись с первоэлементом своей божественной игры. Был ли счастлив он в жизни земной? Альберто никогда прежде не задавался этим вопросом, но в последнее время думал над ним все чаще. Встречал ли он понимание в чужих глазах, охочих до хлеба и зрелищ, но не до подлинной гармонии? Зачем взялся метать бисер перед свиньями жестокой и щедрой рукой? Чего искал он сам? Альберто никогда не видел его лица – но был уверен, что оно светло и прекрасно, как звездное небо. Откидываясь на спинку сиденья в экипаже и закрывая глаза, кастрат снова и снова вел про себя их воображаемый диалог. – Дорогой мой месье Боронселли, неужели вы сами не поняли до сих пор? Разве вы хоть раз за все эти спектакли ощущали себя Орфеем? Разве вам – вам, Альберто – хоть раз захотелось вывести Эвридику из подземной тьмы? Разве думали вы о чем-то, кроме своих рулад? Раньше для этой роли требовалась именно техника. Теперь одной техники мало. Вместо того, чтобы замолчать, Альберто отвечал. Да, его ошибкой тогда было именно обескураженное молчание. Теперь-то он не повторит этой глупости. – Я понял вас, маэстро. Я уделял слишком много внимания барочным фокусам, голосовой акробатике, всевозможным орнаментам. Вы же требовали от меня благородного и тщательного следования классическому вокальному искусству, выражающему душу, а не характер певца. В ответ он слышал строгое молчание. Синьор Дестлер, очевидно, взвешивал на каких-то своих внутренних весах, можно ли доверять признанию Альберто. Наконец сумерки подозрений рассеивались, и он произносил своим сияющим голосом: – Сдержанность и возвышенность, устойчивость и цельность. Математическая логика и ясная гармония. Это то, чему я пытался обучить вас, Альберто, и то, к чему вы кажетесь мне совершенно непригодным. Альберто порывисто вскакивал, хватался за папку с нотами и тряс ею, как будто маэстро мог его видеть. – Я докажу вам, учитель, что это не так! Я клянусь, что отброшу все ненавистные вам ухищрения и буду слепо подражать вашему примеру, только, умоляю, прошу, не оставляйте меня! Я так вас ждал. Ждал вас одного. – Вы знаете, Альберто, что ваше ожидание здесь не в счет. Ничто по-настоящему не имеет значения, кроме вашего голоса, одного вашего голоса. – Я знаю, маэстро, – сбивался Альберто смущенно. – Знаю, но умоляю вас, о слава и предтеча всех голосов на свете, не отвергать рвения и любви, с которыми я готов следовать вашим наставлениям. – Льстивые цитаты также не помогут вам, мой мальчик, – спокойно отзывался синьор Дестлер. – Вы не Данте, и я не ваш Вергилий. – Тогда как, чем могу я заслужить ваше расположение? Вы и вправду не мой Вергилий, но я, я чувствую себя тем, кто потерялся в темном лесу, и без вас никогда уже не сможет найти дороги назад. – Дороги назад? – переспрашивал маэстро ледяным тоном – Альберто ясно представлял себе, как над солнечными его глазами вопросительно и надменно поднимались густые темные брови. – Нет, учитель! Я не вернусь к старому, даю слово чести. Я хочу идти только вперед и вверх – теперь-то вы согласитесь остаться? Какой же аргумент мне найти, чтобы убедить вас? – Не я должен уйти, Альберто, – так же холодно продолжал синьор Дестлер. – Оставить нас следует вам. Вновь и вновь разговор заканчивался неудачей; вновь и вновь рассеивалась дымка фантазии, опрокидывая злополучного кастрата обратно в безжалостный день, в котором его учителя давно не существовало. ----------------------------------------‐------------- Гвалт и суматоха на перроне Туринского вокзала оглушили Кристину, совершенно непривычную к такой пестрой и шумной разноголосице. В Опере она, безусловно, сталкивалась с хаосом, но то был родной, на северный манер сдержанный, на французский лад учтивый хаос, ограниченный четырьмя стенами и подспудным страхом прогневить подземного хозяина слишком вольным поведением. Здесь же хаос был совсем иной: задорный, непринужденный и, по-видимому, ничем и никем не скованный. Дамы с руками горничных и в платьях, как у дочерей банкиров, румяные крестьянки с узлами на голове, цыганки в цветастых платках, юркие носильщики, среди которых были и совсем еще мальчишки, достойные господа в сюртуках и снежных манишках и… нищие. Огромное, не поддающееся исчислению количество нищих оборванцев в пестрых тряпках, немедленно окруживших приехавших «синьоров» и начавших назойливо и громко клянчить милостыню. Эрик сразу же оттеснил их от девушки, твердо взяв ее под руку и приказав ей не заговаривать с попрошайками. Но она и не нуждалась в предостережениях: слишком живо в ней было воспоминание о пациенте Отель-Дье, навязавшем ей поцелуй в домике молочницы, и она смущенно жалась к Эрику, боясь затеряться в толпе. В то же время, Кристина, настороженно оглядываясь вокруг из-под густой вуали, с изумлением заметила, что ни один из прохожих не обращает особого внимания на маску ее спутника. Вероятно, для местных это было чем-то самим собой разумеющимся или же они просто не хотели совать нос не в свое дело, в отличие от любопытных парижан. Впрочем, как только они вышли на улицу из-под портика, Эрик немедленно взял экипаж, не дав ей даже перевести дух. Она думала, что он повезет ее в гостиницу, ожидала, что предложит ей отдохнуть после путешествия, заботясь о ней в своей настойчивой манере, но колеса стучали и стучали по мостовой, а извозчик и не думал останавливаться. За занавеской проплывали серые здания с классическими арками и колоннами, с монументальными фронтонами; широкие бульвары с высокими деревьями; заполненные народом кофейни; строительные площадки и величественные памятники, изображающие суровых бойцов. Кристина поймала себя на мысли, что ожидает от своего учителя рассказа о достопримечательностях, но тот молчал, и она тоже не решалась нарушать тишину. Наконец, когда они проезжали мимо очередного дворца с огромными овальными окнами и роскошным барочным фасадом, Кристина не выдержала и спросила: – Эрик, что это за прекрасное строение? – Это палаццо Мадама, – ответил он довольно сухо, – некогда резиденция королев Савойской династии, а также бывшее здание королевского Сената. – Бывшее? – переспросила Кристина. – Ныне Сенат находится в Риме, который с 1871 года является столицей Италии. Однако Турин уступил свои позиции еще раньше, в 1865 году, когда столицей на шесть лет стала Флоренция. – Этот город был столицей? – Был, – подтвердил Эрик лаконично. – Но я всегда думала, что столица Италии – Рим. Была ею со времен Цезаря и ею же остается, – растерянно проговорила Кристина. – Италии как таковой вообще не существовало до 1861 года, – покачал головой Эрик. – Были разрозненные государства, некоторые – под властью иностранных держав, одно – Рим и Ватикан – принадлежало церкви. И только двадцать два года назад Италия стала единой страной, за вычетом Папской области, а в 1870 г. в состав новорожденного государства вошла и она. – Но причем здесь был Турин? – поинтересовалась Кристина. – Вы и в самом деле желаете это знать? – внезапно спросил он, прищурившись и пристально поглядев ей в лицо, все так же скрытое вуалью. Отчего-то ей стало неуютно и даже боязно, как девочке, пойманной на краже варенья. – Н-нет, наверное, нет. Не знаю, – тихо ответила она, потупив глаза. – Пьемонт – область, центром которой является Турин – принадлежал королям Савойской династии, один из которых – Витторио Эмануэле II – и объединил страну при помощи своего министра Камилло Кавура и военачальника Джузеппе Гарибальди, – просветил ее, тем не менее, Эрик до крайности равнодушным тоном. – Но значит… это очень большой и важный город. Почти Париж, – задумчиво протянула Кристина, внимательно разглядывая открывавшиеся перед ней места. Ею овладело странное желание, как будто она была прежней: выйти из экипажа и прогуляться по этим тенистым бульварам, посидеть в незнакомых кафе, поглядеть на живущих здесь людей, таких похожих и одновременно таких отличающихся от парижан. Если бы не лицо, она умоляла бы Эрика остановить извозчика и показать ей эту бывшую столицу, все еще не утратившую свое величие, которую он, по-видимому, знал так же хорошо, как и все остальное на свете. В этом она не сомневалась. Но, не имея возможности так поступить, она с какой-то неведомой ей прежде жадностью впивалась взором в каждое новое здание, в каждую колонну, в каждую садовую решетку. А Эрик не говорил ни слова, вновь олицетворяя собой мрачную статую, еще более неподвижную, чем скользившие мимо нее памятники героям движения Рисорджименто, о значении которых она не догадывалась. И вскоре они выехали из города. __________________________________ В глазах девушки плескалась пустота, и пустоты этой было не скрыть за алчным и ищущим взглядом. Эрик мог бы позволить ей развеяться и отдохнуть – тем более, после изнурительного труда в больнице. Велеть извозчику их высадить, отвести ее, надежно защищенную от зевак густой вуалью, в любимое кафе графа Кавура – Аль Бичерин – и напоить ее там, в антураже зеркал с золочеными рамами, мраморных столиков, деревянных панелей и выставки разноцветных конфектов, сладким кофейно-шоколадным напитком. Показать ренессансный собор Иоанна Крестителя с громадным органом, на котором Эрику как-то довелось играть. Сводить в Египетский музей, чтобы предложить ее вниманию примеры человеческой истории, сохранившиеся спустя тысячелетия. Бороться с пустотой посредством удовлетворения праздного любопытства – весьма распространенный в обществе метод. Для этой самой борьбы благородные господа придумали совершать грантур по той же стране, в которой сейчас находились Эрик и Кристина. Господа и дамы любовались изящными видами и старинной архитектурой; они томно вздыхали от восторга на закате во Фьезоле и на рассвете в венецианской лагуне; они бурно восхищались картинами Уффици во Флоренции, останками Колизея в Риме и бухтами Амальфитанского побережья к югу от Неаполя. Они, должно быть, полагали, что созерцание красоты снаружи поможет заполнить вечную пропасть внутри. Они глубоко заблуждались. Сменяющие друг друга пестрые открытки, которые люди привыкли называть «новыми впечатлениями», не в силах вернуть потерянную душу – это Эрик знал твердо. Некогда он объехал полсвета в поисках утраченного, но итогом его странствий стала зеркальная тюрьма, где человек вынужден был столкнуться со своими отражениями. Отражения чужих изобретений мелькали сейчас и за окном экипажа перед глазами Кристины, и в них она искала отрады, стремясь сбежать наружу из собственного нутра. Но отражения не могут никого порадовать, тем паче утешить, тем паче возвратить надежду. Временное облегчение не означает исцеления. Эрик помнил слова, сказанные ею в поезде на рассвете. Он видел ее тоскливые, праздные, томящиеся глаза. И он принял решение отклониться от первоначального маршрута. ________________________________ Копыта все цокали по камням, но это была уже сельская дорога: город кончился, начинался лес. Экипаж поднимался куда-то в гору, вздымая столбом белую пыль; Кристина очень скоро утомилась от однообразной густой зелени в окне и откинулась на спинку сиденья. Постепенно ее укачало, и она уснула так крепко, что не заметила, как спустя пару часов экипаж резко остановился, точно наткнувшись на препятствие. Не проснулась она даже тогда, когда крепкие руки в черных перчатках подняли ее с сиденья и вынесли из коляски, а затем, бережно прижав к груди, понесли куда-то в сторону от дороги, чуть покачивая на ухабах. Она не заметила, как ее переместили в дом, как мягко уложили на софу, прикрыли плащом и принялись хлопотать вокруг, чтобы обеспечить максимальное удобство по пробуждении. Как разложили на кухне припасы, частью оставшиеся после путешествия в поезде, частью купленные на вокзале; как вымыли и вычистили всю грязь, всю пыль, всю паутину, которые могли бы ее смутить в старом доме. Как вытащили из старинного резного сундука постельное белье и развесили его во дворе на веревках, чтобы просушить под лучами позднего мартовского солнца. Как застелили этим бельем кровать в спальне и принесли на кухню и в хозяйственную пристройку ведра свежей воды и охапку дров. И как исчезли, оставив ее наедине с неведомым и пока еще невидимым для нее местом. -----------------------------------------------------‐ Кристина распахнула глаза; на ее носу танцевал солнечный луч, смешно щекоча ноздри. Свет ровными золотыми бликами ложился на деревянные половицы, на тяжелые балки, на стоящий в углу просторный дубовый стол, на широкие стенные полки. Она не очень понимала, где находится, но была уверена, что опасаться нечего: ее учитель и муж все ей объяснит. – Эрик! – позвала она тихонько, слезая с дивана, на котором лежала, и, не услышав ответа, повторила громче: – Э-рик! Ответом ей было молчание – глуховатое и тревожное, резко диссонирующее с ласковым весельем весеннего солнца. Тут только она увидела, что закутана в его дорожный плащ; и, как ни странно, это не успокоило ее, а только еще сильнее взволновало. – Эрик, где вы? – начала звать она, повторяя раз за разом его имя. Никого. В процессе поисков Кристина забрела в большую деревенскую кухню, напоминавшую ту, шведскую, где она играла совсем ребенком. Залитые солнцем, начисто выскобленные доски пола, добротный буфет, крепко сколоченные стулья и большой очаг в углу встретили ее, точно хозяйку; на столе стояли кувшин с водой и банка с вареньем, были аккуратно разложены галеты, копчености и выдержанный сыр. Однако ничто не нарушало абсолютную тишину этого странного места. Кристина обошла все комнаты, которых было не так много: две спальни и гостиная, посреди которой стоял величественный орган, не уступающий по размерам тому, что она видела в подземельях Оперы. Здесь же находилась и прекрасная арфа с изумительной резной короной. Девушка нерешительно приблизилась ко второму инструменту; струны так и манили, так и просили их тронуть, но она… боялась. Боялась смутить звуком ту глухую тишину, что царила внутри нее; боялась, что звук окажется слишком нежным, ярким и счастливым для того черного пространства, которое распирало изнутри ее грудь. Или же – боялась услышать только внешнюю мелодию, снова не улавливая внутренней. Эрика не обнаружилось нигде; к тому же, ей было решительно непонятно, где она находится. Кристина попробовала выбраться из дома на улицу, дернув ручку, но тяжелая деревянная дверь не поддавалась, и девушка поняла, что заперта. В первую минуту она даже усмехнулась: это, несомненно, был почерк Эрика – кому же еще понадобилось бы запирать ее наедине с музыкальными инструментами? – но очень быстро ей стало уже не до смеха. Как бы Эрик ни сердился на нее в прошлом, он никогда не оставлял ее под замком совершенно одну: она всегда твердо знала, что он за стенкой, в соседней комнате, и в любой момент может освободить ее. Но сейчас его не было, и он не написал Кристине ни слова, ни записки, из которой она могла бы понять, чего ей ожидать. Ею овладел приступ паники; она почувствовала, что задыхается, и, метнувшись к большому квадратному окну, быстро отодвинула занавеску и распахнула его: к счастью, такую возможность ей предоставили. Но облегченье сменилось новой тревогой: за окном, крест-накрест защищенным от нежеланных гостей чугунной решеткой, сплошной зеленой стеной по отвесному склону высился лес. Громко пели дрозды, вдалеке протяжно кричал удод – «уӯ-у, уӯ-у», а ствол ближайшего дерева усердно – ток-ток-ток – долбил дятел с красной шапочкой на голове. Все это выглядело бы даже мило, если бы не создавало ощущения абсолютной дикости и отдаленности от цивилизации. Кристина была деревенским ребенком. Она родилась в селе, их с отцом странствия начались с сельских дорог, которые в итоге и привели двух шведов на побережье Перрос-Гирека. Но уже очень давно – почти всю сознательную жизнь – Кристина не вспоминала о деревне. Она стала безупречной городской барышней, носящей перчатки и шляпку с вуалью и брезгливо подбирающей подол на пыльной улице. Она испуганно вскрикивала при виде крохотной мыши и напрочь забыла, как доставать воду из колодца и собирать на кочках чернику, облизывая почерневшие от сока липкие пальцы. Теперь, очутившись в сельском доме посреди буйства природы, Кристина ощутила почти суеверную робость: ей немедленно захотелось, чтобы Эрик оказался рядом, приласкал ее, успокоил и защитил от всех неведомых лесных опасностей. Она боялась всего: зверей, насекомых, бродяг. Она была совершенно одна, на нее могли напасть, обокрасть или даже съесть! Когда же наконец он вернется? Она вновь почувствовала себя маленькой девочкой, брошенной родителями. Чтобы успокоиться, начала вынимать свои туалетные принадлежности из ридикюля и расставлять их на полках, но принадлежностей этих было ничтожно мало. А в этом жилище, кажется, не имелось ничего, что могло бы хоть как-то отвлечь ее внимание от происходящего сейчас. Ни одной книги. Ни одного письменного прибора. Ни одной рабочей корзинки для вышиванья. Она одна, одна, наедине со своими опасениями и сомнениями, запертая в чужом доме, в чужом лесу, в чужой стране. Да даже если бы она и сумела выбраться отсюда, пешком ни за что бы не дошла до населенного пункта – ведь вокруг лес! – а если и дойдет, то вряд ли как следует объяснится на другом языке: да, он неуловимо похож на французский, но все же отличается, и она сумела бы разговаривать разве что репликами из опер, но вряд ли прохожие это оценят… …Но он может вернуться, когда угодно. Через четверть часа, или через три часа, или совсем поздно вечером – и от нее здесь ничегошеньки не зависит. Она просто ничего не в силах изменить. Никак не в силах повлиять на их положение. Она приговорена к ожиданию – как будто за что-то наказана. …А если и вправду наказана? Но разве она опять в чем-то виновата? Тяжелое, смутное чувство поднималось из глубин души на поверхность сознания; она вспомнила его холодный взгляд и сухой тон в экипаже. Вдруг он хочет проучить ее за то, что она ушла тогда из дома мадам Жири? В тот раз ведь она тоже чувствовала себя одиноко, осталась без него, и ее первым порывом было – сбежать, что она и осуществила с сомнительным успехом. Быть может, теперь он намерен повторить ту же ситуацию, лишив ее даже шанса на побег? Научить ее раз и навсегда безоговорочному послушанию? Это было бы жестоко, но это вполне в его духе. Но думать так ей было неприятно. Лучше уж она будет спокойно дожидаться его, делая вид, что так и должно быть, что он просто вышел за какой-то надобностью… в конце концов, он так уже делал в подземельях – оставлял ее там одну, поднимаясь на поверхность за покупками; а сидение без лодки у озера Аверне, в конце концов, немногим отличается от сидения в лесном доме без ключа от входной двери. Кристина немножко поела, попила удивительно свежей и приятной на вкус, точно родниковой, воды, затем направилась в спальню и улеглась на кровать, прикрывшись покрывалом. Простыни благоухали лавандой, как будто их только что проветрили, хотя Кристина была уверена, что дом - если только он принадлежал Эрику - простоял закрытым много лет. Она немного поворочалась, ища удобного положения, и наконец уснула. И было утро, и был вечер. День первый. ____________________________________ Когда она проснулась, солнце склонялось к закату. Птицы за окном пели тише. Солнечные блики сместились и изменили цвет: теперь по полу и стенам беспорядочно расплескались брызги задорной алой краски. Впрочем, Кристине это задора не прибавило. Она со вздохом поднялась со своего ложа и снова обошла дом. Никого. Она хотела бы посмотреть на часы, чтобы хотя бы примерно сориентироваться во времени, но здесь их не было. Здесь, кажется, вообще почти ничего не было – кроме большого количества еды и воды и двух музыкальных инструментов. И ее самой. Кристина села на широкую деревянную скамью, протянувшуюся вдоль стены, и спрятала лицо в ладонях. Глупо, нелепо, ведь он скоро вернется – он никогда ее не бросит – но ей вдруг стало жутко. Хуже всего, что она понимала, что на самом-то деле ничего не способна предугадать, а случиться с ней может все, что угодно, и она во власти… случая? Бога? Провиденья? Жестокого и насмешливого палача? …Когда Кристина отняла пальцы от глаз, дом уже начал погружаться в сумерки. Она поспешно встала и кинулась искать свечу, чтобы не оказаться в кромешной мгле. Свеча нашлась тут же, в спальне; нашлось и огниво. Кристина зажгла ее и, высоко подняв, пошла в гостиную, надеясь отыскать там еще свечи. В груди разливалось незнакомое горькое чувство, которое она определила как обиду на несправедливость. За что Эрик так обошелся с ней, за что? Он же прекрасно знает, что ее пугает темнота. Должно быть, эта боязнь забавна в ком-то, кто так уродлив и оттого обречен благословлять саму возможность укрыться от чужих взглядов под покровом тьмы. Но даже творения ночи не обязаны любить свою создательницу. Она все-таки отыскала еще свечей и зажгла их все, числом семь, но неровное зыбкое пламя, отбрасывающее неверные, странно колеблющиеся тени на стены гостиной, показалось ей едва ли не более угрожающим, чем само отсутствие света. Та, что училась у Призрака, боялась привидений и не стеснялась этого. Усевшись на согревшийся за день гладкий, пахнущий сосной пол, в самый угол комнаты, подальше от свечей и арфы с органом, она обхватила себя руками за плечи, сжалась в комок, как в детстве, подтянув колени к груди, и попробовала позвать своего ангела. Но на этот раз ангел не пришел. Ангел привез ее в другую страну, оставил одну посреди леса, заперев в пустом доме, и исчез без следа. И вот тогда-то на нее и нахлынула огромная, сносящая все внутренние и внешние ограждения волна горячего ужаса. Все, что делало ее благовоспитанной молодой дамой с изящными манерами; все, что отгораживало от первобытных инстинктов, от чудовищных снов, от тайных постыдных желаний – все было снесено, разбито вдребезги – и она сначала затряслась всем телом, как осиновый лист, а потом начала всхлипывать, все громче, громче, и наконец закричала, нет, заорала в полный голос, изрыгая жалобы, стоны, вопли и даже хулы и проклятья, слышанные ею от рабочих сцены и от самого Эрика в его худшие минуты. Она никогда, никогда не поверила бы, что может быть на такое способна. Даже в самые тяжелые дни своей жизни она не использовала слов, какие выкрикивала сейчас, но, очевидно, где-то же они в ней хранились, если с такой готовностью выплеснулись наружу. Она кричала и кричала, как окаянные души Дантова ада, почти надеясь, что это заставит его наконец появиться, соткаться из воздуха, встряхнуть ее за плечи, дать подзатыльник, выбранить, обнять, в конце концов, сделать хоть что-то – показать, что она ему не безразлична. Но все крики всасывались в темный воздух, как в зыбучий песок, оставаясь без ответа, и очень скоро Кристина выдохлась и замолчала – только по щекам ее продолжали скатываться отдельные жгучие слезинки. Молчание, пришедшее на смену нервическому припадку, было еще более тяжким, чем то, что царило в доме до него. Теперь она ясно поняла, что уповать не на кого и не на что: к ней никто не вернется, чтобы спасти от темноты. Ее предали. И вкус чужого предательства оказался гораздо горше, чем ей думалось раньше. ----------------------‐---------‐---------------‐- Очнувшись, Кристина осознала, что, видимо, забылась сном. Ее вновь колотила дрожь, зубы стучали – теперь уже от холода, ведь она так и осталась сидеть на полу. Девушка поспешно поднялась, достала из рукава кружевной платочек, высморкалась и утерла глаза, саднившие и коловшие от слез. Наверное, они покраснели, как всегда, когда она плакала, но знать этого ей было не дано: зеркал в доме тоже не имелось, а маленькое зеркальце она привезти забыла. Она зашла уже в другую спальню, сняла с постели тяжелое зимнее покрывало и завернулась в него. Потом села на краешек постели и, понимая, что не заснет, стала уныло дожидаться рассвета. Кристина как будто попала в какое-то безвоздушное пространство; ей казалось, что после госпиталя и ухода от музыки быть хуже уже не может, но здесь поняла, что может – и будет. Она находилась в некой прострации; там не было ни света, ни мрака, ни шума, ни голосов, ни вкуса, ни запаха и ни единого осязаемого предмета. Она просидела так довольно долго, но прострация, увы, не может длиться вечно. В реальность девушку возвратили огненные всполохи зари. Окна этой спальни, очевидно, выходили на восток, как окна другой – на запад; таким образом, дом постоянно был залит светом. Но Кристине этот свет сейчас казался чернее подземного озера. Чем ярче, чем праздничнее, чем торжественнее пылали краски восхода – тем больнее ей становилось внутри, тем сильнее сжималось сердце. «Неужели Эрик хотел этого для меня? Неужели он… хочет для меня зла?» – Эрик! – снова позвала она, не надеясь на ответ, и, когда тишина подтвердила ее опасения, вдруг вспомнила, как звали ее саму, и как не ответила она на самый последний зов. Так значит, это возмездие. Возмездие за отца. Оно настигло ее поздно, но все же настигло. И меньше, чем кто-либо, она вправе роптать на происходящее. Однако отец тогда… умирал. Он… одной ногой стоял в могиле. Но она-то, она-то жива... Она-то жива! Можно ли… можно ли живого человека закапывать в землю? Заколачивать во гроб? Душить тишиной? И внезапно она увидела себя без зеркала. Себя как она есть. Она как будто встала лицом к лицу перед собой, и ее едва не затошнило от отвращения. Не пятна были тому виной – ей казалось, что в мнимом зеркальце перед глазами она видит мерзкий гипсовый слепок, и этот слепок является настоящим образом ее души. Она бросила отца. Она бросила Эрика. Она бросила саму себя. Как в большой книге, листаемой перед принцессой услужливым пажом, перед ней одна за другой замелькали объемные цветные картинки прошлых лет. Они являлись ей и раньше, но с такой четкостью и подряд - впервые. Вот она снова маленькой девочкой лежит в уютной постельке и, слыша печальный, полный надежды голос Густава, ни за что не желает вставать («это было уже столько раз, подождет!») и переворачивается на другой бок, в то время как там, за стенкой, останавливается родное сердце. В этот момент на ее душе возникает тонкая серая патина, которая уже не сотрется. Вот она, чуть подросшая, в Театре, болтает с Мэг Жири и, забыв просьбы своего незримого наставника, не выполняет его заданий и вместо музыки предается сплетням и обсуждениям чужих недостатков. Патина чуть уплотняется, но она все еще полупрозрачна. Вот уже позже, на крыше, она рассказывает Раулю о своем отвращении к Эрику, забыв целые годы, отданные ее обучению, развитию, заботе о ней. Патина наконец-то становится осязаемой, но пока еще не до конца. Вот соглашается помочь поймать его жандармам, принимая предложение виконта исполнить партию Аминты. В этот момент патина окончательно обретает плотность и застывает на ее душе ровным несмываемым слоем. Вот она уходит прочь, бросая его одного, не желая даже думать, что с ним там случится в подвале, и вовсе не из-за отвращения к его преступлениям, но из-за обиды на разрушенную сказку, на безобразие и на неведомый ей пока сердечный трепет. На плотной безличной поверхности появляются первые складки. Вот обещает слушаться его во всем, а затем, не успел он вернуть ей голос, несется в парк исполнять для толпы арии, которые он ненавидит. Гипсовые складки становятся все тверже и все гаже. Вот пытается покончить с собой у него на глазах, и только чудо помогает ему ее спасти. Это, однако, не спасает ее от гипсового слепка внутри, породившего и физическое уродство снаружи. Вот покидает Рауля и мадам Жири – не подумав об их чувствах, об их тревогах, не оставив им ни записки – точь в точь как Эрик сейчас не оставил ей – и уходит в госпиталь. Слепок прилипает к душе так крепко, что, кажется, срастается с ней. А в госпитале… Это хуже всего. Госпиталь она использует как способ забыться – и доктор Левек безжалостно и справедливо разъясняет ей это. Нет в ней сочувствия к беднейшим из бедных: бродяг она боится, нищих почти презирает. Но новыми, острыми и болезненными впечатлениями ей хочется, как тяжелыми досками, заколотить свое собственное горе утраты. И, не задумываясь о последствиях, она бросает заниматься музыкой и предается иллюзии ухода за ближними, а между тем, ни один из этих ближних не вызывает у нее на самом-то деле большего участия, чем раздавленный таракан. Слепок торжествует: он обрел четкие линии, сформировался, как полуживотное-получеловечье личико фаустовского гомункулуса в экспериментальной колбе. Ее доброта, чистота, нежность и послушание – маски, ларвы, наносная пыль, а за ними… за ними, как за этим гипсовым слепком – черная пустота. И, найдя больного Эрика, она совершенно закономерно не находит лекарства от пустоты. Ибо дальше опускаться уже некуда – боится-то она тогда, как и сейчас, не столько за Эрика, сколько за саму себя. Однако он выздоравливает, берет ее в жены и увозит, увозит далеко от потрясений Парижа… Но и здесь она пытается делать то же, что делала и в госпитале, только на иной лад: заколачивать досками, похожими вот на эти половицы под ее ногами, свой внутренний подвал, полный плесени и паутины. Только в роли досок теперь – не чужие болезни, а красивые достопримечательности. Впе-чат-ле-ния. Форма поменялась – суть осталась та же. А слепок… слепок окончательно занял место ее души. Омерзение к себе переполнило ее горло до такой степени, что оно сжалось, выталкивая наружу густую зловонную жижу. Беспомощное отчаяние захлебнулось этой жижей: но я же не такая! Нет! Неправда! Мохнатая паучья жуть полезла откуда-то из глубин ее существа, вытягивая наружу свои цепкие липкие лапы. Отчего-то прямо в воздухе нарисовалось мягкое и круглое лицо Перса, перекосившееся в глумливом оскале; чудовищнее этого оскала она не видела ничего и никогда – ей снова захотелось визжать, визжать от дикого отвращения и страха, но внезапно она заметила, что ее гипсовый слепок опять меняет очертания, становясь все более похожим на это лицо, наслаиваясь на него, сливаясь с ним, а из-под него? – из-под них? – начинают выползать мелкие усмехающиеся личики-личинки и двигаются к ней, чтобы присосаться к ее ослабевшему телу. И это стало для нее последним пределом. – НЕЕЕЕЕТ!!! – закричала она – да и есть ли вообще пределы тому, что может выдержать человек? – проваливаясь в гнилую, бессмысленно ухмыляющуюся многоликую бездну. … И было утро, и был вечер. День второй. _____________________________________ Кристина очнулась от глубокого обморока уже к закату. Снова языки закатного пламени согревали деревянные стены, защитившие ее от внешнего мира, но столкнувшие с самой собой. Как выяснилось, страшнее Кристины для Кристины не существует ничего. Даже отсутствие Эрика. Даже смерть отца. Даже мысли о будущем взаперти. Все проигрывало открытию гипсового слепка. Но удушливый страх после обморока схлынул, прошли и кошмарные видения; на смену им явилась какая-то тихая опустошенность. Это не было прострацией первого дня; не было и холодом отчаяния. Она просто в какой-то момент оказалась настолько переполнена собой, что устала о себе думать. Точнее, физически не могла больше о себе думать. Настолько она была пуста, лишена внутреннего содержания, что могла теперь сосредоточиться только на окружавших ее предметах. Она пристально разглядывала стоявший перед ней стол – раньше он казался абсолютно гладким, а теперь она заметила на нем кусочки выщербленной поверхности, зазубринки – возможно, от пера – и забавные крапинки на светлом дереве. Стол весь вместился в ее глаза, целиком занял зрачок, отразился в нем и заполнил ее собой. Она смотрела на него не так, как на палаццо Мадама в Турине или на больных в госпитале – не скользила по нему равнодушным взглядом, не пыталась разнообразить им свой день, а уделяла внимание только ему, всецело, безраздельно. Она сама как будто отстранилась, чуть отошла в сторону, а место ее души или гипсового слепка занял стол – своей уверенной, твердой добротностью, своей гармоничной неправильностью, своей деревенской подлинностью. «А я-то есть, – как бы говорил он всем своим видом, – все ларвы, привидения и страшные сказки – все это фантазии, все они слишком зыбкие и иллюзорные, чтобы о них думать и бояться, а я-то есть. Я-то здесь. Я – твердый, я – крепко сколоченный, я – настоящий». Кристина чуть не заплакала и одновременно чуть не засмеялась от облегчения и благодарности, когда стол захватил все ее внимание. Он был добр, как друг, он был близок, как возлюбленный, и он… он что-то знал. Но она пока не могла расслышать издаваемых им звуков. Она спокойно встала, прошла в кухню и выпила воды. Есть не хотелось, но девушка заставила себя проглотить несколько кусочков хлеба с сыром, ведь она не брала в рот ни крошки уже почти сутки. Все, что ее окружало, было таким добрым. Здесь были ласково глядящие на нее стулья, и добродушный буфет, и благосклонный кувшин с водой. Они все были живыми, они все были гораздо интереснее, чем Кристина, у каждого из них была своя правда, и они хотели девушке про нее рассказать, но пока что занимали воображение Кристины в совершенной тишине. И она не торопила их. Она знала, что они скажут все-все, когда захотят сами. Она же была никем – просто оболочкой, готовой их вместить. От нее не зависело ничего. Поэтому она умылась и отправилась обратно в спальню, и впервые за эти два дня заснула спокойным и безмятежным сном. И был вечер, и было утро. День третий. _____________________________________ Спустя какое-то время после рассвета она проснулась. Что-то как будто толкнуло ее изнутри, как, должно быть, ребенок толкает свою мать во чреве. Она раскрыла глаза навстречу уже привычным бликам и медовым кругам, расходившимся от окна, из которого лилась яркая солнечная сила. Должно быть, было часов восемь – время, когда лучи самые яркие, хотя и не самые теплые. Торжество света, а не жара. Нечто изменилось в комнате – это Кристина почувствовала сразу. Как только она распахнула окно, воздух налился звуками, как яблоко соком. Пение птиц окружило ее со всех сторон и неожиданно громко, и она изумилась, как вообще могла чувствовать себя одиноко среди такого лесного гомона; но вдруг осознала, что это вовсе не только лесной гомон – звуки приходили отовсюду, она не только видела, но и слышала лучи и стол, оплывшие свечи, платье, туфли и ставни. Она слышала дерево, камень и металл, дверь и окно, потолок, пол и стены. Точно свет, проникший сюда, животворил каждый предмет и наделил его способностью говорить. И эти звуки… они все бормотали и напевали какие-то свои мелодии, они резвились, и бурлили, и басили, и свиристели, и шептали, и лепетали, как хор без дирижера, в ее голове, а ей… ей вдруг захотелось подобрать ключ к этому хаосу, организовать его, придать ему стройность ладной гармонии. Покачиваясь от чувства опьянения внезапно заговорившей реальностью, она как никогда сожалела, что утратила этот лад, что не может больше петь и даже играть… …но ноги сами понесли ее в гостиную, к арфе, и тут она изумленно ахнула: на полу перед инструментом лежали ноты со словами, которых она, должно быть, не заметила вчера, хотя была уверена, что во всем доме не сыщешь и листочка с текстом, что мог бы отвлечь ее от происходящего в голове. Кристина еще сомневалась, стоит ли ей брать их в руки, но какое-то теплое чувство, как чье-то нежное дыханье, вновь подтолкнуло ее к нотам, и она, поставив их на пюпитр, устроилась у арфы и несмело положила пальцы на струны. Ей не было сейчас дела до того, как она выглядит и как будет выглядеть ее игра; но ей было дело до музыки – она не хотела портить необычную красоту, с надеждой взирающую на нее с нотного листа, что был подписан забытым именем Клаудио Монтеверди. Но желание – но дыханье – но страсть оказались сильнее ее, и она заиграла, а потом и запела, взлетая на новую высоту, давно уже ей недоступную, и опровергая доводы рассудка: Так сладостно это страданье в груди, что рад от суровой красы я нести. Небесное око пусть будет жестоко и чувства презрит. Ведь точно скалою пред гордой волною я верой укрыт. Нисхожденье и восхожденье. Вверх и вниз. Спуск и подъем. Она вновь дотронулась до струн и заиграла, но, не успела раскрыть и рта, как следующий куплет подхватил второй, сильный и нежный голос, звучащий, казалось, сразу отовсюду: Пусть тени надежды оставят меня, пусть в мире с собой не прожить мне и дня, пусть прихоти ради откажут в отраде ее мне слова: безмерны терзанья, смешны упованья, но вера жива. Не успев опомниться, не понимая, на каком она свете и не снится ли ей все это, Кристина проиграла странную чарующую мелодию дальше и не менее уверенно слила свой голос с его: В огне ли, во льду ли мне отдыха нет, в небесном порту обрету я мой свет, желания жало смертельным кинжалом мне сердце язвит. Судьбу изменяя, я смерть принимаю, что сердце целит. И снова струны, и снова медвяные нежность и сладость, разливающиеся в воздухе – как будто скопившиеся внутри и выпускаемые ими обоими наружу: Коль сердце не ведает власти огня любовного, сердце украв у меня, коль нет мне покою и грозной красою душа пленена, пусть так, лишь бы только раскаялась горько однажды она. Последняя струна еще сладостно звенела, а двери на улицу распахнулись, и Эрик встал на пороге гостиной, протянув к ней руки. – Идите ко мне, Кристина, – позвал ее он.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.