Горячая работа! 799
Размер:
планируется Макси, написана 741 страница, 58 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
243 Нравится 799 Отзывы 105 В сборник Скачать

Часть 56. Как достигшая полноты

Настройки текста
Примечания:
Кристина осторожно отстранилась от пальцев, каждому движению которых привыкла повиноваться с детства, как струна - арфисту, и медленно распрямилась. После своей выходки, поразившей ее же саму, она ожидала чего угодно – нового взрыва, новых чудовищных образов, новых песен, погружающих на дно души, сталкивающих со смрадными порождениями извращенной фантазии. Да что там, она была готова и к более тяжелому исходу – она не сомневалась, что, преступив волю мастера в музыке, перестала представлять для него всякую ценность, и ничто не помешает ему попытаться уничтожить ее так же, как прежде он пытался уничтожить Карлотту. Она прекрасно помнила его реакцию на пение в парке – и ведь тогда она нарушила, в сущности, формальный запрет, внешние принципы, рамки, установленные им для ее же блага. Сейчас же… сейчас она переиграла самую суть его нынешнего учения – и в теории, и на практике. Надеяться на снисхождение в этой ситуации было бы по меньшей мере наивно. Не с этим человеком – который, казалось, был поставлен златокудрым Аполлоном на страже его искусства. Другое дело, что, сторожа храм Аполлона, сам он взывал к черному Дионису. Но не ей, маленькой, неопытной, недалекой Кристине, было разрешать это противоречие. Разве когда-либо она имела право голоса – рядом с ним? Она прекрасно помнила, как обрушивался на нее в детстве его гнев за любую неверную ноту. Что же будет теперь, когда неверным в ее пении стало все – от начала и до конца? И все же она ни мгновенья не жалела о том, что сделала. Она любила каждый мотив, каждый слог, каждый звук своей барочной арии. Она чувствовала себя сильной, она чувствовала себя обновленной, она ощущала, что готова к небывалым свершениям. Она как будто взмывала ввысь вместе с дыханьем теплого ветра, танцевала вместе с нимфами, сбегала с гор вместе с полноводным ручьем. Вся жизнь была перед ней – и она сама была – жизнь, просвеченная солнцем, овеянная апрельской свежестью, окутанная благоуханьем роз. Несмотря на уродство, несмотря на болезнь. Ведь корявый ствол дуба вовсе не портит впечатления от его мощной зеленой красоты. И даже если эта жизнь будет у нее сейчас отнята – она не испугается. Больше нет. Она ничего, совсем ничего сейчас не боится – она распахнула объятья всему навстречу; она знает, совершенно точно знает, что в любом случае все будет хорошо, и все будет правильно, и все будет, как быть должно. Ее доверие не обманут – разве же можно вложить камень в руку тому, кто просит хлеба? И она посмотрела на него – посмотрела не исподлобья, не смущенно и испуганно, но открыто и смело, как некогда в другой часовне, много-много лет назад. Но в янтарных глазах она не увидела ярости. Она издавна привыкла читать в них самые разнообразные чувства – и далеко не всегда, хотя и чаще всего – дурные. Однако сейчас в них застыло нечто неизъяснимое. Хотя… хотя этот взгляд был ей как будто памятен. Кристина наморщила лоб, пытаясь вспомнить, где встречала его раньше, и внезапно перед ее внутренним взором возникла сцена: совсем крошка, она с трудом поднимает огромный отцовский смычок и тянется к скрипке, а Густав Дайе грозит ей пальцем, чтобы она не смела расстраивать единственный источник благосостояния их маленькой семьи. Но Кристина все-таки добивается своего, трогает инструмент, и каким-то загадочным образом это случайное детское касание рождает чистый, прозрачный звук – а в глазах отца, уже вынимающего смычок из ее пальчиков, она читает возмущение, смешанное с… – Браво, – произнес Эрик. Его голос тоже воспринимался как-то странно – она никогда не слышала в нем такого хриплого надлома – но все равно был прекрасен, даже если Эрик просто насмехался над нею в преддверии расправы – и она, не сопротивляясь той, с недавних пор вселившейся в нее, бесстрашной Кристине, проговорила в ответ: – Учитель… пожалуйста, давайте споем ее вместе! Молчание. Никогда еще его молчание не обрушивалось на нее с такой тяжестью. – Боюсь, это невозможно, дитя мое, – пробормотал он вечность спустя. Шахматные фигуры застыли вне времени каждая на своей клетке – Альберто беспомощной окровавленной грудой скорчился на полу; Доменико так и не сдвинулся с порога, прислонясь к дверному косяку, точно пытаясь слиться с ним, чтобы ни в коем случае не спровоцировать гнев буйного помешанного, с которым беседовала Кристина; а последняя… последняя, все так же стоя перед Эриком, почувствовала, как внутри нее что-то слетает с головокружительной высоты и начинает раскачиваться туда-сюда на тонкой, хлипкой нити. Видимо, у нее все еще слегка кружилась голова от праздничного упоения весенней гармонией. – Вам… вам неприятно исполнять ее со мною? – спросила она звонко. – Эрик… Эрик не может исполнять ее с вами. Эрик больше не будет петь. Переход к третьему лицу встревожил ее. Но еще больше ее встревожили его слова. Это и будет ее наказанием? Он снова подвергнет ее пытке тишиной? Ей уже был знаком этот его метод, и она ненавидела его, но все же… все же сейчас не была настолько испугана, как несколько месяцев назад. Она подозревала, что он больше не захочет иметь с ней дела – если не убьет сразу – но новая легкость не давала по-настоящему расстроиться даже из-за того, что когда-то было ее главным огорчением. И все же… все же… – Вы больше не будете петь со мной… потому что вам так не понравилась моя ария? – с вызовом поинтересовалась она, заранее угадывая ответ, и все же невольно потупила взгляд. Всегда неприятно узнавать о собственном провале, даже если ты глубоко убежден, что на самом деле это был успех. Эрик прищурился, глядя на нее все с тем же необычным выражением.  – Это лучшее, что я мог надеяться когда-либо услышать от вас, Кристина, – наконец произнес он медленно и торжественно. Она сжала руки под вуалью. Безусловно, ее ментор знал толк в издевательствах. – Не смейтесь надо мною, пожалуйста. Если это лучшее – отчего вы не соглашаетесь на дуэт? – Отчего вы поцеловали мне руки, Кристина? – ответил он вопросом на вопрос. Она растерялась, не ожидая этих слов – это вышло непроизвольно, но… – Я вам обязана всем, в том числе этой арией, – проговорила наконец она. – Не моя вина, если вы позабыли то, чему учили меня вначале. Я – я не забыла. Вы всегда вели меня… и до сих пор… и… я… Эрик тихо усмехнулся. – Как известно, на смену Вергилию всегда приходит Беатриче. Не считайте себя чем-либо обязанной мне, дорогое дитя. К тому же, теперь я для вас совершенно бесполезен – немое чудовище. – Немое чудовище? – переспросила Кристина, все еще не понимая. – Я потерял голос, – сказал он. – Нет, – ответила она. И повторила: – Нет. Нет. Нет. Вы… вы, должно быть, что-то не так поняли. Это… ошибка. Просто… ошибка. Ну разумеется! Разумеется! Как и… как и со смыслами барокко. Но Эрик покачал головой. – Не в этот раз, – пробормотал он. – В этот раз я совершенно прав. Нить оборвалась, и маятник, качавшийся до этого взад-вперед в бескрайнем воздушном просторе, рухнул вниз, в ущелье, увлекая ее за собой. Весенний ветер ухмыльнулся ей в лицо и подул ледяным дыханием возвращающегося февраля. Как она могла поверить – поверить хоть на миг – что сумеет от него убежать? Разве может в ее жизни быть хоть что-то, кроме этого прочного льда, голых стволов и снега? И проруби, черной, промерзлой проруби, в которую она снова провалилась, в очередной раз попытавшись станцевать над узкой кромкой? Розы и лучи, лучи и розы… обернулись криво перемигивающимися масками, иллюзорными уродцами, личинами с безумным оскалом. А Эрик снова был прав – и она медленно опустилась на пол, раскинув юбки, точно большой нелепый бутон тюльпана, и, откинув вуаль, спрятала свое изъеденное язвами лицо в ладонях. Праздник закончился – едва успев начаться. Мир без его голоса – разве мог он существовать? Пожалуй, мог. Как земляной червь без солнечного света. Она не знала, сколько оставалась так, внизу, в каком-то полузабытьи, пока не ощутила твердую ладонь на своем затылке. И хриплый, но по-прежнему чарующий голос над ней проговорил: – Встаньте, Кристина. «Встаньте, Кристина». Это было возвращением к яви, а явь означала – тьму, более мрачную, чем внутри нее сейчас, ибо – немую. Местом, где свет молчит, было именно то, где находилась сейчас она, и выносить это было немыслимо. Она не хотела подниматься, не хотела смотреть вверх – зачем, если там нет ничего такого, ради чего все и происходило? Эрик мог погрузить ее в любой апокалипсис, и она бы устояла. Вот только она не была готова к тому, что апокалипсис наступит для его создателя. Но он ждал, и по привычке она подчинилась. – Взгляните на меня, – тихо произнес он. Она через силу подняла глаза – даже то небольшое количество света, что исходило от свечей в этой капелле, безжалостно резало их своей явью – и задержала взор на его лице. Он был без маски. Очевидно, он снял ее, пока она сидела на полу, но его безòбразность слепила ее меньше, чем тусклые огни над фитилями. Она безразлично скользила по нему взглядом, не замечая ровным счетом ничего. Она безропотно ждала, что он скажет ей – о, какой контраст с тем, как она вела себя за мгновенье до этого – мгновенье, переросшее в безвременье. Но он молчал – и наконец, не в силах выносить этой странной паузы, она глухо и тяжело признала: – Вы победили, Эрик. ------------‐----------------‐-‐--‐--‐--‐‐---‐ – Не кажется ли вам, что это лицо ни на что не похоже? Почти гротеск? – заметил Левек. – Где вы могли видеть такое выражение? – Это не лицо. А подобные выражения я встречал в своих снах, – ответил юноша. Левек скептически поморщился. Снам он, признаться, значения никогда не придавал, хотя не так давно общался на одном медицинском конгрессе с молодым венским врачом, переучившимся из хирурга в психиатра, который убеждал его в ценности сновидений для интерпретации клинических случаев. Австриец, впрочем, сам имел довольно смутные идеи на этот счет, а потому ровно ничего не смог доказать Левеку в том разговоре. Любопытно, что бы он сказал о трудностях виконта де Шаньи. – Что же вам снилось в последний раз, виконт? – осведомился Левек, притворяясь заинтригованным. Рауль понизил голос. – Мне снился черный коридор. Он вел от уличных ворот вниз, в самое сердце земли. И там, внизу, была пещера. Окруженная глубоким темным озером, она была полна странных, ни на что непохожих предметов роскоши, картин и причудливых музыкальных инструментов, но главное – в ней было много, много людей. И все эти люди… все эти люди носили маски. – Маски? – переспросил Левек с недоумением. Они стояли в кабинете виконта перед мольбертом – лист бумаги напряжен так, что, казалось, вот-вот выскочит из деревянной рамки – и приличные, благолепные лица, взиравшие на них с портретов вокруг, были полны сдержанного укора. – Да. Люди танцевали, они двигались в каком-то странном ритме, точно ожившие шахматные фигуры – каждая на своей клетке – исполняющие заученные, механические па. И на них были удивительные маски, передающие гнев, боль, восторг, сожаление… Они ни разу не сняли их, но мне этого и не хотелось: маски были так прекрасны, что за звучанием их красок я забыл об оригинале. Они помолчали. – Как вы справляетесь с вашими… нуждами? – откашлявшись, спросил врач. – Я веду линию, она повторяет изгибы волны, на которой качается звук, а за нею следует краска, – ответил виконт. – Краска выплескивается наружу, как голос поверх нотного листа… Он осекся и растерянно поглядел на доктора. – Я… я и сам не знаю, почему привел такое сравнение, – признался он. – Честно говоря, я стараюсь не думать о музыке. В эту минуту двери распахнулись, и лакей доложил: – Ее сиятельство графиня. Шелковые юбки прошуршали по полу, Левека окутало приторно-густое благоуханье жасмина, лорнет склонился к мольберту. – Вы и вправду делаете успехи, сын мой, – благосклонно вздохнули рядом. – Ах, доктор, вам не кажется, что картина получилась совершенно очаровательной? Люди на ней как живые! – Нет, напротив, мадам, – резковато ответил врач. – Я только что имел честь сказать месье виконту, что, по моему мнению, изображенные им существа чересчур фантастичны – таких не бывает в действительности. – Ах, месье, вам ли не знать, что у художников свое видение мира? – игриво заметила графиня. – Разве похожи на наш сад пейзажи Клода Моне? Если наш мальчик хочет подражать нынешней моде в своем маленьком хобби, зачем препятствовать его творческой свободе? Я даже подумываю, не выставить ли работы Рауля в нашем салоне в следующую среду… Хобби? – Мадам графиня, – в высшей степени неучтиво прервал ее Левек, – боюсь, что вынужден буду вас разочаровать. Рисование для виконта ни в коем случае не сможет стать хобби. – Месье эскулап, если вы думаете, что имеете право выносить вердикт о талантах моего сына… – начала она раздраженно, но врач отрезал: –  О нет, дело в ином. Я вовсе не собирался ставить под сомнение дарования его сиятельства. Я лишь хотел уточнить, что отныне рисование для виконта – не праздное увлечение, а насущная потребность. – В каком смысле, доктор? – нахмурилась благородная дама. – Рисование теперь представляет для вашего сына, мадам, единственный способ справиться с новыми особенностями восприятия, изменившегося из-за пережитой им болезни. Если позволите мне грубую аналогию, это его язык, его голос, без которого он не сумеет адекватно передавать то, что чувствует. Ваш сын будет рисовать не потому, что пожелает развлечься, а потому, что не сможет не делать этого. Милое лицо исказилось в уже виденной Левеком прежде капризной гримасе. – Вы чего-то недопоняли, доктор! Жизнь виконта де Шаньи не может зависеть от этих безделок! На этих словах юноша, до этого молчавший, точно разговор касался вовсе не его, повернулся к графине и, поморщившись, пробормотал: – Матушка, но ведь вы только что изволили похвалить эту самую безделку. – Мой милый, – ответила она довольно кисло, – искусством уместно наслаждаться в салоне по приемным дням. Смешивать же болезненную зависимость с увлечением – верх безвкусицы. И графиня поглядела на него со значением, а затем обратилась к Левеку: – Итак? Что вы скажете, месье доктор? Я жду от вас лекарств, а не балаганных выдумок! Лицо Левека потемнело, он хотел было что-то возразить, но закусил губу, а затем произнес, медленно и отчетливо: – Как вам будет угодно, мадам. Я первый готов осудить пустые забавы, не говоря уж о том, что, в отличие от вас, покровительницы многих искусств, ничего не смыслю в живописи. Однако предупреждаю вас не как лечащий врач месье виконта, а как глава госпиталя и ученый с немалым опытом за плечами: если вы будете препятствовать виконту в его… развлечении, может произойти рецидив.  -------------------------------------------‐- «Ты научишься играть и отпускать на свободу свою красоту». «Ты будешь великим певцом, малыш». «Боль важна. Но важно помнить, что за болью приходит радость». …Она совершенно одна. И он - совершенно точно не тот, кто может заполнить ее пустоту. Он не годится на эту роль. Только не он. Одно одиночество не может наполнить другое. Это лишь в сказках вышибают клин клином, в реальности все обстоит иначе. Но она плачет. «Ангел, крылья простирай, На меня смотри…» Она плачет так, как будто у нее оторвали крылья. Антуанетта Жири после допроса с пристрастием вынуждена будет рассказать ему ее историю. Он сам не понимает, почему вообще заинтересовался этим ребенком. Такие, как он, в принципе не должны приближаться к невинным созданиям, чтобы не опалить их дыханием преисподней. К сожалению, это не первое человеческое дитя, которое привлекло его внимание. Он помнит карие вишни, изучавшие его с тревожным любопытством, позднее – с пугливым восторгом, в конце – с печальным упреком. Он никогда так и не узнает, усугубил ли змеиный яд состояние Хоссейна. Но и Хоссейн так ни разу и не увидел его без маски. Возможно, если… Нет. Темные каменные своды часовни давят своей подземной мощью на крошечную фигурку, размазывающую слезы по щекам. Она рыдает не глазами – всем тельцем и всем дыханьем, наклоняясь вперед, сотрясаясь в бешеной дрожи, захлебываясь во всхлипах, до конца отдаваясь своей боли, точно растворяясь в ней без остатка. Он никогда не видел, чтобы кто-то, даже во время самой изощренной пытки, так щедро дарил себя боли. А может, дело просто в контрасте между ее горем и ее возрастом? Она ужасно некрасива. Хоссейн, несмотря на снедавшую его лихорадку, был очарователен – настоящий сын Востока, принц «Тысячи и одной ночи», с густыми черными ресницами, стройной лебединой шеей, пышными локонами. Его, несомненно, ждало блестящее будущее при дворе Ханум – по крайней мере, до первого ревнивого кинжала. Ее не ждет здесь ничего – и уж точно ни ревности, ни зависти. Такие, как она, не пробивают себе дорогу в театре. Балерина из нее выйдет никудышная – координацию ей поставить не под силу даже мадам Жири: он видел, как она двигается по сравнению с другими девочками. Ее иностранное происхождение не поможет ей найти общий язык с товарками. Но все это было бы даже как-то преодолимо, если бы она не была такой дурнушкой. Конечно, дети часто меняются, пока растут, но… Он скептически качает головой. Из полевой ромашки никогда не вырастет роза. Эти спутанные кудряшки цвета тусклой меди, эти постоянно красные глаза со светлыми северными ресницами, никакая осанка… Ножки-палочки, слишком тонкие руки, которые она вечно не знает, куда деть… Неловкие жесты: она не попадает в рукав, когда одевается, не умеет ни причесаться, ни одернуть юбку… Ему хочется дать ей носовой платок, но и платка было бы жалко для такой нелепой грязнули. Разве заслуживает она внимания даже со стороны адской бездны? Есть же на свете существа, проживающие жизнь без славы, но и без позора – в абсолютной пустоте. И в пустоту же попадающие после безвестной кончины. Но резкий и горький запах, исходящий от нее – запах мрака; запах отчаяния; запах разлуки со всем, что мило – не дает ему уйти. Этот запах следует прогнать, развеять, рассеять навсегда. Этот запах так привычен ему и близок… ------------------------------------------------- После особенно шумного и жалобного всхлипа она внезапно умолкает и, уловив необычную, точно слушающую ее тишину, громко спрашивает: – Кто здесь? Ей хотелось бы плакать еще и еще, но больше нечем, и она поневоле пытается дышать дальше, хотя дается это с трудом. В стенах часовни окна отсутствуют. Странно, но она ощущает на себе чей-то пристальный взгляд. Так на нее раньше смотрел только отец, который умер три месяца назад. Три месяца как три дня – разницы нет. К сожалению, в наши дни Лазарь не вышел бы из пещеры – так сказала мадам Жири, а она очень взрослая и разбирается в таких вещах. Батюшка тоже в них разбирался, но… Глаза опять набухают слезами. Чувство вины раздирает ее в клочья изнутри, точно бесы острыми крючьями. – Довольно, дитя, – слышит вдруг она. – Довольно слез. Голос, который это произносит, раздается как будто внутри ее головы, и в то же время исходит от стен, с потолка, от скульптур и барельефов. Четыре уверенных слова обнимают ее, закутывают в мягкое одеяло, заливают теплым, нежным сиянием. Она не понимает, что сказать, но инстинктивно слушается, удерживая влагу в уголках глаз, не давая ей больше пролиться. Голос прекрасен, но… из подземелий может ли прийти что доброе? Она крепко зажмуривается и качает головой, она обхватывает себя руками и раскачивается туда-сюда, не желая слышать, не желая видеть, не желая себя простить. Но тут ее маленький съежившийся домик, комок тоски и сожалений, жизнь, скрюченная под землей – властно размыкается сильным, торжественным, золотым голосом, который врывается в эту жалкую хижину, как к себе домой – и распахивает, расширяет ее до размеров королевского дворца. «Asperges me, Domine» пробирается в самые дальние закоулки ее существа, высвечивая все больное, уродливое, грязное – вымывая все это могучей струей всепобеждающей музыки рая. И она медленно распрямляется, и усаживается поудобнее, сложив ладошки под подбородком, и зачарованно слушает, позабыв о сомнениях, а голос продолжает смывать с нее и из нее взрослую усталость и детские страхи, голос складывает ее губы в улыбку и зажигает потухшие глаза – и она понимает или, вернее, ощущает всем своим существом, что, пока он звучит, смерть не властна над ее волей. И поэтому она совсем не удивляется и подчиняется беспрекословно, когда голос, прервав течение песни, строго говорит то же самое, что из раза в раз набивает ей оскомину на каждом уроке мадам Жири: – Дитя мое, держи осанку.  ------------------------------------------- Музей естественной истории, с его ботаническим садом, лабиринтом, альпийскими горками и теплицами для лекарственных растений был удивительным местом, поистине экзотическим для холодного, серого Парижа. Но, конечно, основной интерес представляло то, что находилось внутри, в помещениях музея. Все, что Анри Левек только ценил в этой жизни, было размещено здесь в прозрачных витринах, тщательно пронумеровано, классифицировано и аккуратно занесено в каталоги. Особенно поражали воображение галереи с огромными, в потолок, окнами, гуляя по которым, посетители имели возможность ознакомиться с самыми разнообразными порождениями природы. Галерея минералов, галерея ботаники, галерея зоологии – и все они открыты для праздных господ и дам, не читавших трудов Дарвина, Линнея и Ламарка, но жадно устремлявшихся к любой заморской диковинке. Левек презрительно сощурился, и его спутник понимающе улыбнулся: – Они раздражают, не правда ли, месье доктор? – Право, не понимаю, для чего они вообще живут на свете, – буркнул врач. – Иногда я мечтаю, что в один прекрасный день ученые изобретут механизмы, которые станут выполнять за человека многие из его обязанностей – и тогда мне не придется здороваться со своими подчиненными, продавцами в лавках и прочими прохиндеями каждый Божий день. Но потом я понимаю, что такое изобретение высвободило бы огромное количество времени для размножения и повсеместного блуждания этих насекомых – и отказываюсь от этой мечты. – Ваш способ избавления от необходимости общаться с человеческим родом и остроумен, и оригинален, – заметил собеседник, беря Левека под руку и увлекая к одной из витрин. – Вы правы, месье доктор, насекомые хороши исключительно на булавках, вот как эти бабочки, – и он плавно повел рукой, указывая на очаровательных синих, зеленых, пурпурных и золотистых созданий, беспомощно распластавшихся под стеклом ближайшего стола. – К тому же, – добавил он с легкой иронией, – далеко не все они настолько же прекрасны. – Категории красоты для меня не существует, – поджал и без того тонкие губы врач. – Ведь что такое красота? В природе - лишь привлекающая самок расцветка. А в искусстве? Подумайте только: в определенный исторический период на определенном клочке земного шара определенная группа людей сговаривается полагать некий памятник, картину или книгу чем-то, заслуживающим особого внимания. Для этого нанимается отряд критиков, которые тут же заполняют страницы соответствующих журналов восторженными охами и вздохами, простофили-читатели развешивают уши, а создатели «красот» получают свои гонорары. Вполне возможно, что сами они и раздувают шум вокруг своих творений. Но допустим, – продолжил он, видимо разгорячившись и даже несколько покраснев, – допустим, что творец умирает, не дождавшись компенсации за труды праведные. В чем же смысл признания? Кому оно выгодно? Быть может, правителям, быть может, революционерам. Быть может, масонам или артистам конкретной школы. На каждый товар найдется свой заказчик; каждый, провозглашая гением то месье Расина, то месье Шекспира, то месье Леонардо, то месье Моне, и обзывая пошлостью все остальное, преследует исключительно свою пользу, желая продать подороже собственные идеи, которые данный «шедевр» каким-либо образом помогает отстоять. Поэтому все разговоры об абсолютной ценности в искусстве – просто выдумки продавцов. Не думаете же вы, что безрукая Венера Милосская покажется прекрасной каким-нибудь индийским туземцам? Ну а если и покажется, тут не обойдется без кнута и пряника британских солдат… Врач ожидал, что его спутник будет возражать, и приготовился спорить, но тот, на удивление, сразу же согласился с ним: – Я тоже всегда рассуждал именно в этом ключе, дорогой месье доктор! Но не умел это сформулировать. Вы же, да позволено мне будет выразиться столь высокопарно, открыли мне глаза на истину, которая буквально преследовала меня и на моей далекой родине. Зачем нам, гордым персам, недоумевал я, приучаться носить французское платье, курить французский табак и подражать французским обычаям? Я-то всегда считал, что с моей стороны это было лишь неприятие всего незнакомого и даже упрекал себя за это, а вот поди ж ты, оказывается, что, находясь на другой широте, я в принципе не мог оценить по достоинству то, что видится красивым вам, европейцам! И теперь я вижу ясно, что Великий шах, стремясь привить нам чужое чувство прекрасного, вовсе не находился под влиянием странной душевной болезни, а преследовал конкретные политические цели. Он покивал и поцокал языком, а Левек вдруг поймал себя на легком сожалении от того, что спора не состоялось, и на каком-то необъяснимом отвращении от слов собеседника, очевидно подтверждающих правоту врача. – Но со своей стороны я скажу вам даже более, – продолжал его спутник, чей акцент – вероятно, под влиянием воодушевления – заметно усилился. – Не только абсолютной красоты, красоты-для-всех не существует, но на самом деле не существует и красоты относительной. Присмотритесь, к примеру, о мой ученый друг, к этой бабочке. Смотрите, как пестры ее крылья, как горд их размах, каких дивных очей исполнены ее изумрудные ризы! …А теперь представьте себе, как эта же бабочка оживает и садится, скажем, на какой-нибудь подгнивший фрукт. Она складывает свои роскошные одеяния за спинкой, а на поверхность выступает совсем иное: черный скелет гнусного механического устройства, вроде тех, с которых мы начали нашу занимательную беседу; длинные усики тревожно шевелятся, точно ощупывая свою жертву, прежде чем вцепиться в нее липкими паучьими лапками… Скажите, есть ли в этом красота? Возможно, для кого-то и есть, но, согласитесь, она будет и вправду очень, очень своеобразной! И он рассмеялся вибрирующим смехом, растягивая мягкую массу своего уютного, добродушного лица в веселой улыбке. Левеку вдруг померещилось на мгновенье, что распростертое перед ним, точно на кресте, изобличенное во лжи существо чуть шевельнулось, и он с отвращением вздрогнул, но морок тут же отступил, а его друг закончил: – Итак, любая так называемая «красота» – относительная или абсолютная – имеет гадкую изнанку, и вам, дорогой месье доктор, это должно быть известно, как никому другому. На столах госпиталя вы и ваши собратья по ремеслу, – он чуть прижмурился, как будто от какого-то, известного ему одному, удовольствия, – имеете счастье наблюдать подлинную правду жизни – прелестные девушки обнажают под вашими ножами свои пахнущие нечистотами внутренности, а не менее прелестные юноши заливают рвотой ваши белоснежные простыни. Раздражение Левека по неведомым причинам все усиливалось. Его спутник не сказал сейчас совершенно ничего, что не совпадало бы с его собственными взглядами, и даже весьма любопытным образом их дополнил, но разговор становился для врача все неприятнее. Поэтому он резко спросил: – Положим, мне это и впрямь отлично известно. Однако откуда это так хорошо известно вам? – О, дорогой мой высокоученый друг, – с поспешной готовностью отозвался собеседник, точно только и ждал этого вопроса. – Мне это знакомо по опыту общения с созданием, о котором нам с вами уже доводилось беседовать в связи с историей несчастной мадемузаель Дайе. Как вы, несомненно, помните, это был монстр во плоти, но вместе с тем и чрезвычайно, в высшей степени одаренный человек... Его случай, – продолжал он после небольшой паузы, – был совершенной противоположностью этой бабочки. Уродливый механизм, мерзость и запустение находились снаружи, а внутри помещалась красота, которую даже совершенный скептик назвал бы поистине универсальной. Однако – и в этом проявляется столь разумно подмеченная вами относительность всего и вся – наслаждаться этой самой красотой можно было лишь при условии, что не видишь его самого. А я его видел. – И вы уверены, что видели его таким, какой он есть? Видели без маски? Собеседник снисходительно улыбнулся. – Разумеется, без маски. Более того, осмелюсь сказать, что из всех людей я был единственным, кто видел его без маски по-настоящему. Все прочие отворачивались в страхе, не задерживая на нем взгляд. – Отчего же задерживали взгляд вы? Этот новый вопрос, к изумлению Левека, казалось, наконец-то смутил его спутника. Тот отвернулся к витрине, постучал указательным пальцем по тонкому стеклу. Потом наконец, все так же стоя спиной к Левеку, мягко проговорил: – О да, конечно. Вы, месье доктор, с присущей вам типично западной рациональностью, не могли не поинтересоваться, откуда вообще могло возникнуть желание смотреть на него. Эта ваша логика… – Я просто пытаюсь установить, – бесцеремонно перебил его Левек, – что появилось вначале: внимание к безобразию или само безобразие? – Не в бровь, а в глаз, месье доктор! Не в бровь, а в глаз! – воскликнул собеседник. – Как же я люблю наши с вами разговоры. Они всегда помогают мне лучше понять себя самого и… других… тварей. Однако… чтобы утолить ваше законное любопытство, скажу, что меня всегда занимало, где в человеке начинается и заканчивается собственно человеческое. «Но что есть человек, что Ты помнишь о нем», разве не так написано в почитаемой вашими соотечественниками книге? Полагаю, загадкой этой озадачивалось немало ваших умов, у нас же человек всегда считался чем-то слишком малым, чтобы слишком много о нем думать. Но я с ранних лет наблюдал за животными и людьми, чтобы понять, что отличает их друг от друга… И до сих пор, признаться, не нашел ответа на этот вопрос. – Если верить месье Дарвину, – сухо отозвался Левек, – то различие не настолько существенно, как принято судить. Видите ли, лет двенадцать назад этот английский чудак прилюдно заявил, будто бы все мы происходим от неких обезьяньих предков. Если допустить его правоту, то все неприглядные поступки человека, все его преступления легко объясняются остаточными звериными инстинктами. Его спутник почти счастливо рассмеялся. – И это поистине великолепно! Я всегда и подозревал о чем-то подобном! Опять вы, доктор, открываете мне глаза на истину! Но вот незадача… Мне-то казалось, что главное отличие людей от животных – как раз-таки бессмысленная, абсурдная жестокость. Как и вообще любая бессмыслица. Ведь животные никогда не будут создавать картин, писать музыку и убивать ради этой музыки, а то и ее посредством… Животные исключительно практичны, но в нас – в нас скрывается нечто большее… Тяга человека к творчеству не относится ли к той же стихии, что и его тяга к убийству? Не эта ли сила отличает нас как вид от других созданий?…И вот, месье Левек, в том безжалостном и гениальном существе я получил полное и окончательное подтверждение этой своей гипотезы. Совершенная машина для бессмысленных убийств была одновременно совершенным гением в искусстве! И, подумайте только, он ставил себя вне человеческого рода! Однако этот образец человека – человека в высшей степени, если хотите, в ком человеческое, слишком человеческое было осуществлено и проявлено до предела – имел и свои ограничения. И, кроме чудовищной внешности, другое ограничение заключалось в некоторых неуместных привязанностях, впрочем – со временем он освободился и от них… Левек вдруг ощутил дыхание холодного ветра на своем затылке – хотя галерея, полностью застекленная, не пропускала ни одного сквозняка. Не соображая, что он говорит, не думая, с кем и о ком, а желая лишь возразить, победить, заглушить своего оппонента – как тогда, много лет назад, профессора Делярю – он язвительно произнес: – О нет, дорогой месье Низам, вот здесь вы весьма заблуждаетесь. Насколько мне известно, этот ваш монстр так и не сумел от них освободиться. Ведь он совсем недавно женился и как раз в эту самую минуту наслаждается медовым месяцем в Италии со своей любящей супругой, мадам Кристиной Дестлер.  --------------------------------------------------- – Неужели вы так легко сдались? – мягко произнес голос над нею. Она молчала. – Неужели это все, чего стоило ваше открытие? Неужели это была лишь временная бравада, попытка отвлечь внимание, суетное развлечение? Ей не хотелось отвечать. Ни одно слово больше не имело смысла. – Рим… – прошептал человек, лежавший окровавленным беспомощным кулем на ледяном полу. – Прошу прощения? – обернулся к нему Эрик. – Рим может показаться мрачным городом. Темные ущелья бедных улиц, заваленные мусором, заполненные безвыходной тоской тех, кто никогда не видит дневного света. Там, в этой клоаке, кажется, царит вечная ночь, лучи не проникают на их дно даже в полдень. Но… но есть и другие места. Есть и другие места. Площадь перед Пантеоном, круглым храмом всех богов, где полдень длится вечно… Апельсиновый сад на Авентинском холме и теплый, прогретый солнцем мрамор Капитолия… День существует – вы только что показали мне это… вы… вы оба… – он прервался, очевидно, впав в забытье от боли. – Что осталось у меня, Эрик? – прервала она тогда наступившую тишину. – Что осталось у меня? Ваш голос – ваш голос был тем, что стояло между мною и вашей бездной. Теперь же… – Теперь, – отозвался он ровно, – ваш голос по праву – в вашей власти. – Но я не хочу им владеть! – вдруг беспомощно и зло закричала Кристина.  -----------‐-------------------------------- – Немедленно прекрати! –громом разнеслось под потолком часовни. Девочка испуганно дернулась: она была уверена, что ангел не причинит ей вреда, хотя он, бывало, и упрекал ее за какие-то слабости – но до сих пор не повышал на нее свой волшебный голос. И голос этот еще никогда не звучал так страшно, как сейчас. Больше всего на свете ей хотелось бы, чтобы этот момент никогда не настал, но, видимо, небесные создания не могут не сердиться на смертных – они для этого слишком идеальны, сверхчеловечны. Однако она решительно не понимала, чем вызвала его гнев. Напротив, сегодня она вела себя так, чтобы понравиться любому небожителю. Священник в воскресной школе при церкви св. Магдалины, куда она ходила по настоянию мадам Жири, внушал ученикам, что они должны быть скромными и смиренными, ничего не требовать, не претендовать на чужое внимание, а главное – осознавать себя грешниками, недостойными милости Божьей. Это последнее утверждение вполне отвечало ее представлениям о себе самой, сложившимся несколько месяцев назад. И сейчас она сидела на скамейке в часовне, громко читая вслух акт покаяния по выданной святым отцом книжечке в скромном черном переплете и находя в этом какое-то странное, болезненно-сладостное утешение. Любой небожитель был бы в восторге от ее послушания. Любой – но только не этот. – Не смей больше так унижать себя! – вновь загрохотал его голос над ее головой. – Не смей, слышишь, не смей повторять эти гнусные, рабьи слова! Как тебе в голову только пришло этим заняться – и где? здесь – при мне! Девочка всеми силами пыталась справиться с охватившей ее дрожью. Нелегко противостоять собеседнику, когда он – могучий серафим, явившийся из горнего царства огня и света, а ты – беспомощная семилетняя сирота. И все же она тихо-тихо прошептала: Но я ведь не делала ничего дурного, ангел… Я только хотела покаяться в своих грехах… – Грехах? Грехах? – повторил он, и голос внезапно стал подобен мягкому войлоку, который обволок ее со всех сторон. – Да ты и понятия не имеешь о том, что такое грех, дитя мое. – Но я… – попыталась возразить она, но он властно прервал ее: – А если бы даже и имела… – раскаты грома грянули с еще большей силой. – Кто позволил тебе называть себя такими дурными, непростительными словами? Кто разрешил тебе сравнивать себя с червем или еще какой-то тварью? Кто дал тебе право пресмыкаться во прахе? Кто тебе наплел, будто самоуничижение равнозначно искуплению? Этой последней фразы она не поняла, но переспрашивать не отважилась, однако отчего-то почувствовала себя неуютно. – Но, ангел… – проговорила она жалобно, – как же мне… как же я могу… Я не могу, не могу не произносить этих слов! Мне так легче… И кроме того… я же обзываю не кого-то еще, а саму себя! – А ты полагаешь, дитя мое, – голос шелком заструился по пустому пространству капеллы, – что обзывать себя - это более правильно, чем обзывать других? Ты, вероятно, считаешь, что ты сама себе хозяйка и можешь делать с собой все, что тебе заблагорассудится? – Ну… – девочка замялась, не зная, что ответить на эти странные речи. Она чувствовала, впрочем, что в них есть какая-то правда: именно так она и думает, она же не портит этим игрушек Мэг, или платьев Жамм, или занятий мадам Жири… Видимо, последнее она, забывшись, произнесла вслух, ибо это явно переполнило чашу божественного терпения. – То есть ты думаешь, что игрушки Мэг ценнее, чем ты сама? – затопила ее волна огненной ярости, и она, громко всхлипнув, закрыла ладошками лицо, скрючившись на скамейке в своей любимой позе. – Смотри перед собой, когда я к тебе обращаюсь! И немедленно выпрямись! Она выполнила его приказ беспрекословно, страшась, как бы ее не поразила молния прямо здесь, перед алтарем, а голос чуть тише, хотя и по-прежнему грозно, продолжал: – Мне совершенно ясно, что ты не можешь за себя отвечать. Бог знает, что ты еще придумаешь! Поэтому запомни и затверди наизусть, что больше ты себе не принадлежишь! Ты принадлежишь своему ангелу, и, если ты еще раз осмелишься ругать и унижать себя… его гнев будет ужасен. А чтобы это лучше запечатлелось в твоей сумасбродной голове – каждый вечер, перед сном, после молитвы повторяй… Повторяй так, – голос замолчал на мгновенье, а затем изменился снова, и пролился по часовне пылающей червонной рекой, обращая в драгоценность все, к чему ни прикасался, взлетая в песни на недосягаемую для нее высоту: «Nigra sum sed formosa, sicut tabernacula Cedar, sicut pelles Salma. Facta sum coram eo quasi pacem reperiens»*. – Ангел, но я не понимаю по-латыни! – пролепетала она, опомнившись от этого головокружительного потока. – Однако на то, чтобы ругать себя, твоих знаний хватило, девочка, – насмешливо, но уже без гнева, промолвил он, а затем мягко, ласково добавил: – Это значит, что в моих глазах ты почти совершенна. И ты должна научиться смотреться в них, как в свое отражение в зеркале. _________________________________ Ее крик не возымел никаких последствий. Эрик лишь улыбнулся – странно, она никогда не видела улыбки – не усмешки, не ухмылки, а улыбки – в бездне, называвшейся его лицом. Затем взял обе ее ладони в свои и легонько сжал пальцы. – Я брал вас за руку, как ребенка, и водил по лабиринтам Минотавра. Я отнял у вас нить и заставил брести в кромешном мраке. Вы же и во мраке сумели разглядеть солнце. Так неужели же вам нужен мой голос, чтобы это солнце не замолчало? Кристина свела брови, силясь его понять. Эрик же смотрел на нее ласковым и восхищенным взглядом, точно на королевский алмаз, сияющий посреди темной пещеры. – Вы пели светом, Кристина. Вы пели светом, золотом и медом. – Но только ваш голос… только он… придавал всему этому смысл… И бездна… – Каждый останется при своем, – прервал ее Эрик. – Эрик останется при своей бездне, Кристина – при своем небе. Его грациозная, узкая фигура точно сама летела к небу в этот миг, стремясь проникнуть сквозь каменные своды этой новой часовни и пронзить звездный купол острой готической стрелой. – В часовне мы встретились – и расстаемся в часовне. Вам больше не нужен учитель – вы сами им стали, дорогое мое дитя. – Я больше не буду петь! – выдавила она. – Я никогда не буду петь – без вас. Залитая белым светом комната. Она просила. Она так просила, чтобы отец остался в живых. А потом так самозабвенно отдавалась легкой радости бытия. Она пела. Пела, точно надеялась, что больше не будет ночных кошмаров. Лучше не просить и не надеяться, чтобы не получить в ответ камень вместо хлеба. Лучше жить без радости, но и без страданий. Лучше... Фрескобальди ошибался. Бетховен описал все верно. – Прошу прощения за мою дерзость. Она обернулась. Доменико, незаметно вошедший внутрь, стоял на коленях возле Альберто; его залитое слезами лицо было искажено в злой, отчаянной гримасе и, очевидно, он уже не отдавал себе отчета, с кем и как говорит. – Если вы закончили беседовать об искусстве… Позволено ли мне будет помочь моему другу, который, кажется, умирает? Эрик покачал головой: – О нет, Кристина. Как раз вы-то и будете петь – чего бы мне это ни стоило. Вы споете не мою, а свою арию – и споете ее на сцене первого оперного театра в Европе. В этом случае, – обратился он к Доменико, – я сам помогу вам вылечить вашего… кастрата. Он учился в Неаполе – пусть использует все свои связи, но Кристина Дестлер должна будет выступить в Сан-Карло.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.