Горячая работа! 799
Размер:
планируется Макси, написана 741 страница, 58 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
243 Нравится 799 Отзывы 106 В сборник Скачать

Часть 58. Когда лунный луч рисует картины в ручьях

Настройки текста
Примечания:
«Дно – значит глубина». Cлова Эрика преследовали Кристину, когда она ходила по набережной уже одна, любуясь восходом солнца над морем. Это случилось утром – Кристина проснулась раньше всех и совершила нечто неподобающее, вовсе неприличное для замужней дамы: выскользнула из своего номера, на цыпочках прокралась мимо дверей в спальни месье Дестлера и месье Боронселли, располагавшихся в том же коридоре, легкой тенью метнулась мимо храпящего за стойкой портье и, повернув огромный медный ключ в скважине тяжелой дубовой двери, выбежала на улицу Толедо. Несмотря на ранний час (небо только-только порозовело), первые торговки уже начинали зазывать прохожих, юркие мальчишки, как мелкие лесные зверьки, сновали туда-сюда по своим неведомым путям, от испанских улочек до помпезных зданий с разукрашенными, точно перламутровые раковины, фасадами, поднося, обнося, попрошайничая… Кристина еле отделалась от одного такого лисенка, уговаривавшего ее отведать лучшего арабского кофе в Неаполе и упорно тянувшего за рукав в направлении какой-то сомнительного вида темной арки. Девушка невольно порадовалась, что Эрика поблизости нет, и, сунув настырному зазывале пару мелких монет, спустилась к площади. Миновав королевский дворец, где лет пятнадцать назад появился на свет наследник итальянского престола, Кристина вышла к бельведеру, но там не задержалась – девушке хотелось чувствовать, осязать красоту, которую вчера, уже в сумерках, показывал ей Эрик. И она сошла к самому причалу, где за нагромождениями волнорезов гнездились чайки, где волны Тиррено подкрадывались к самым ее туфлям, а на волнах этих качались, поскрипывая уключинами, разноцветные рыбацкие лодки. Пустые лодки, лодки как надежда, как возможность, как обещание… Лодки как приглашение и вызов. В край, куда она никогда прежде не осмелилась бы отправиться. Она смотрела на крепость – замок Яйца, высившийся справа, противостоял утренней дымке своей серой громадой – великанья твердыня возвращала ее мысли к беде, о которой Эрик как будто забыл, увлеченный новой игрой; к ее уродству, ее нищете, ее потерям. Точно упрямый скупец, подсчитывала она свои несчастья – копила, выискивала, упивалась ими, предъявляла счет. А ведь всего-то и было нужно – встать напротив двуглавой горы и впитывать в себя темную лазурь и розовый воздух рассвета. «Я не хочу быть этой крепостью. Хочу быть как они», думала Кристина, разглядывая лодки и дивясь тому, что музыка уключин звучит ничуть не хуже генделевской скрипки. О, несомненно, они с Раулем не раз забирались в рыбацкие лодки в Перрос-Гиреке, скакали по перевернутым суденышкам, играя в месье Колумба. Приходилось им и заговаривать с рыбаками, и разглядывать их улов. Но никогда еще этот скрип не казался ей таким гармоничным. И мало-помалу от этого родного и в то же время нового скрипа, от мерного бормотанья прибоя, от гортанных криков чаек, от розовой голубизны неба и голубой розовизны моря, внутри нее начала оформляться какая-то мелодия – мелодия, не похожая ни на одну другую, ни на арии, спетые с Альберто, ни на те, что она разучивала с Эриком. Вернее, в ней мерцали отзвуки и тех, и других, но как-то иначе, преломляясь, точно солнечный свет в разных гранях кристалла. Кто-то сказал бы, что мелодия эта неправильна, как неправильны и несовершенны грани не до конца обработанного камня; кому-то показалось бы, что она не имеет голоса, но мелодия и не должна была иметь голоса – он должен был родиться из нее позже, в исполнительском порыве, в движении, в свободном плавании. Ее мелодия. Ее голос. «Дно – значит глубина». Больше не метафора глубины, а ее суть, главная составляющая. Темнота – не как возможность рассказать о свете от обратного, а как его непременное условие, его лоно. Как немыслим восход без этих синих бликов на воде. Как немыслима ее новая музыка без его молчания. И ее желание без его вечного отсутствия, даже когда он так близко. Особенно когда он так близко. Не успела она додумать последнюю мысль, как из-за правого склона Везувия медленно показалось янтарное солнце. Рассвет грянул над заливом, точно слаженный оркестр, в котором каждый – от последней лодчонки до горделивого силуэта скалистого острова напротив – играл свою партию, подчиняясь небесному дирижеру. И мелодия, вырвавшись на свободу, обрела форму и смысл; не звук рождался здесь из содержания, а содержание из звука – как и должно было быть на самом деле. «Мне стоит это записать», решила Кристина, но тут же вспомнила старый рассказ Эрика. Когда-то, много лет назад, он поведал ей о поэтах-пастухах, аэдах с острова Сардиния. Раз в год они устраивают состязание, на котором им задают темы для импровизации. Что сильнее – любовь или ненависть? Что красивее – луна или солнце? Что чище – вода из родника на равнине или снег с высоких гор? Поэты на ходу слагают рифмованные строки, не читая, а выпевая их речитативом на фоне монотонного бормотания хора. И строки эти сохраняются в памяти певцов и слушателей, но ни в коем случае не записываются. Под строжайшим запретом находится запись: поэты боятся, что утратят первородное умение мыслить и говорить стихами, передающееся в семьях на протяжении поколений. Таинство порыва живет в постоянной импровизации, говорил Эрик, и именно поэтому Кристина решила не заносить в нотные листы ничего из услышанного ею в сегодняшнем рассвете.  ---------------------------------------------------- Темная фигура в углу склонилась над маленьким столиком. Перо в резной слоновой кости скользнуло в чернильницу. На хрупкую пожелтевшую страницу брызнули черные капли, мешаясь с солнечным лучом, не считавшимся с серьезностью момента. Теплое весеннее солнце дробилось в цветных стеклах узкого окна, запечатлевая на полу, стенах и всем убранстве комнаты пестрые фигуры, перемигивающиеся с причудливыми костюмами, ни разу не виданными Альберто. А тот почти завороженно смотрел на сгорбленную спину человека, которого привык видеть и бояться в классе. Он помнил, что Микеланджело Строцци не мог похвастаться высоким ростом, но был крепким и жилистым; его отличал гордый римский профиль, глаза были зеленее травы, а голову венчала шапка буйных золотисто-рыжих кудрей – сразу видно, потомок знатного рода, в котором затесались норманны. По складу его можно было назвать холериком – работе он отдавался со всем рвением, любую трудность воспринимал как вызов на дуэль, а дуэлянтом был превосходным – в школе ходили легенда о том, как он дрался ровно 29 раз и ни разу не вышел из поединка побежденным; Альберто, впрочем, не взялся бы поручиться за истинность этих сведений. Однако именно его воинственность вкупе с усердием и любовью к своему делу играли плохую шутку со студентами Консерватории – он был грозой не столько для лентяев, которых попросту не замечал, словно это было ниже его достоинства, сколько для прилежных, подававших надежды учеников – в первую очередь, кастратов. Именно им он являлся в ночных кошмарах, их допрашивал на уроках с особым пристрастием, их награждал колотушками, если слышал ошибки при переходе из нижнего регистра в верхний, если в нижнем не чуял головного резонанса, а в верхнем – грудного. Умение комбинировать верх и низ было для Строцци показателем истинного искусства, и он заставлял своих подопечных потом и кровью добиваться гладкости перехода. Почти с ненавистью обрушивался маэстро на тех бедолаг, что никак не могли скрыть напряжение во время столь выматывающих занятий; он требовал, чтобы они часами выполняли мимические упражнения перед зеркалом, и, если хотя бы один жест выдавал их состояние, его дубинка быстро напоминала им, что бывает гораздо хуже. Впрочем, случались у него и причуды: как-то раз, услышав нечто, что не понравилось ему в пении одного из товарищей Альберто, вместо наказания он отправил его на вершину холма, к стенам Чертозы, велев спеть ту же арию там и самому отыскать свою ошибку, слушая эхо. Но, когда Альберто заикнулся о том, чтобы последовать примеру товарища, маэстро отвесил ему тяжелую оплеуху, любезно напомнив, что от всяческих гор и обрывов ему лучше держаться подальше. В детстве Борончелли, конечно, не мог оценить таланты своего учителя, но к шестнадцати годам, когда на носу уже были выпускные экзамены, он понял, что, несмотря на всю эксцентричность и жестокость, Строцци обладал совершенно исключительным дарованием. Однако дарование это заключалось не в умении писать музыку, а в умении находить новый угол зрения во всем, от преподавания до проводившихся при Консерватории постановок, в которых он так же принимал непосредственное участие. Композитором он был скорее средним, хотя иногда и писал для театра, а вот стремление к игре и экспериментированию в учебе и режиссуре било в нем ключом. Он не был творцом, но был исследователем и устроителем – немножко ученым, немножко шутом. Как уживалось веселье с неистовством в этом маленьком, бурно жестикулирующем, легко смеющемся и так же легко вспыхивающем рыжем человечке, было загадкой. Однако нельзя отрицать, что при всех своих недостатках существом он был необычным, а ученики его устраивались в самые престижные места при церкви. Последним его напутствием для Альберто в большой мир стали слова: «Только никогда не забывай своих корней». Молодой кастрат подумал тогда, что речь идет о Болонье, и немало удивился, но только годы спустя осознал, что на самом-то деле маэстро, скорее всего, имел в виду общие корни всех кастратов – раннее барокко, которому служил самозабвенно. А еще Строцци любил слушать лягушек, выводящих свои трели на пруду в королевском парке в жаркие июльские вечера, и говорил, что они так же относятся к соловью, как комедия дель арте – к высокой барочной мелодраме. И заслуживают не меньше интереса – и смеха тоже. И вот к такому-то человеку, фантому из безрадостного назидательного прошлого, явился на поклон Альберто по приказу другого фантома, который вполне мог дать фору первому на ниве их общего безумия. Точно очутился меж молотом и наковальней – а ведь еще совсем недавно ему казалось, что жизнь из него выпита, выжата досуха, как гранатовый сок из сломанной куклы, и нечего больше бояться. А теперь, не зная, чем встретит его мастер, топтался на пороге комнаты для реквизита, к которой подвел его служащий театра, вроде бы позабавленный желанием незнакомца увидеть маэстро. Свидание со старым учителем могло бы оказаться весьма сентиментальным, только вот служащий почему-то странно посматривал на Альберто, пока провожал его к «кабинету» Строцци, и губы его кривились в непонятной усмешке. Он явно знал о мастере что-то такое, что должно было бы насторожить Альберто, не будь тот целиком и полностью сосредоточен на задании Эрика. И Альберто, приоткрыв дверь в комнату для реквизита, застыл, не отваживаясь окликнуть своего первого наставника. Между тем, Строцци разогнулся и, заметив, что он больше не один, скорым шагом подошел к незваному гостю. Какое странное ощущение – возвышаться над этим человеком, словно пожарная каланча, и при этом не решаться громко дышать рядом. Мастер запрокинул голову, всмотрелся в повзрослевшие черты, слегка щурясь – будто силился признать незнакомца. Альберто также вовсю разглядывал его – буйную шевелюру и тут, и там украсила седина, но кудри были всклокочены еще более, чем раньше. Надменное лицо патриция покрылось легкой сетью морщин, он сгорбился еще сильнее – а в остальном это был все тот же маэстро Строцци, нисколько не изменившийся по существу, и все так же пронизывал Альберто насквозь, точно изумрудными лучами, ровный свет его глаз. Неужели он, Борончелли, сам настолько постарел от своих злоключений, что стал неузнаваем? – Ученики всегда забывают, что учитель один, а их много, а потому и вспомнить их труднее, – быстрой скороговоркой проговорил маэстро, точно отвечая на невысказанный вопрос. – Но вас, caro mio, я помню прекрасно. Как же, как же – наслышан. Ангел Рима! А сам уже твердым сухим кулачком простукивал его грудную клетку, зачем-то приподнял его подбородок указательным пальцем, постучал и по щеке и неодобрительно поцокал языком. – Вы высоко взлетели, мой доблестный птенец. А помните, как чуть было не упали? – лукаво рассмеялся он. – О, Мадонна санта, как же мы с товарищами повеселились в тот вечер в остерии у Мариуччи, когда я рассказал им про ваше чудесное спасение! Вот и довелось мне сыграть роль Антония-чудотворца! Мгновенье – и веселая ухмылка сменилась на его лице мрачной миной, отчего Альберто по старой памяти немного поежился. Как он помнил эту вечную смену настроений, державшую их всех в постоянном напряжении! – Но когда взлетаешь слишком высоко, порой рискуешь ослепнуть на солнце, – уже совсем иным, серьезным тоном заметил он. – Поэтому маленьким пташкам не следовало бы забывать о своем гнезде. Он вдруг взял руки Альберто в свои ладони и крепко сжал их; лицо вновь озарилось улыбкой – теперь добродушной и милой. – А все же это весьма любезно с вашей стороны – вспомнить о некогда истязавшем вас старом хрыче и вернуться в родные пенаты, чтобы повидаться с ним! Хоть я и уверен, что не ради этого вы прибыли в Неаполь, но почему бы и не потешить себя приятной иллюзией! И надеюсь, что сейчас вы расскажете мне о ваших свершениях в нашей новой столице. Глаза его смеялись, когда он по-детски тянул Альберто за руку и хлопотливо устраивал его поудобнее в ветхом продавленном кресле посреди вороха театральной одежды; когда подбегал к буфету и доставал оттуда початую бутылку вина; когда разливал алую жидкость по стаканам и, пихнув кастрата в бок, садился напротив него. – Итак, дорогой мой, я жду. Порадуйте же старого учителя своими достижениями. Вы ведь знаете, хоть мы, наставники, и готовили вас для услаждения ушей духовенства, до нас самих доходило не так уж и много известий из церковных кругов – но о славе римского ангела слыхали даже мы. «Неужели это никогда не закончится?» – тоскливо думал Альберто, послушно отпивая вино и делая вид, что собирается с мыслями для подробного отчета. Перед кем же еще ему придется стыдиться в ближайшие дни? Но о главной причине стыда рассказывать в подробностях Борончелли – если только не вынудят – не собирался, а все остальное вполне можно было бы пережить… …так думал он, пока не раскрыл рта, но очень быстро понял, что ошибался. Услышав о его решении оставить Сикстину ради парижской Оперы, Строцци даже пожелтел от возмущения, и у Альберто возникло стойкое ощущение, что на него вот-вот набросятся, как в детстве. И все же, несмотря на устрашающие гримасы и яростные взгляды, маэстро продолжал слушать, не перебивая, и особенно внимательно – в той части, которая касалась уроков Эрика. Только когда Альберто прервался, чтобы еще раз смочить горло, он задиристо воскликнул: – Слушать жаворонка… Что за нелепое занятие!.. Неужели неясно, что соловей – главный образец для любого барочного певца. А впрочем… это, возможно, и не до конца лишено смысла… Ведь от чего-то нужно отталкиваться, проводя сравнения… Но упрекать вас в переигрывании…  Вас, кого я бранил за излишний аскетизм и пренебрежение риторикой! Ах, да что взять с француза! …Ну а дыханье? Ну-ка, ну-ка, покажите-ка мне, как вы дышите! Эх! – махнул он рукой, заметив что-то, понятное ему одному, – парижские замашки!.. И все же видно было, что наставления Дестлера отчасти пришлись ему по душе. – «Стряхнуть с себя пыль обветшалого барокко!» Каково выражение! – довольно повторил он, к изумлению Альберто, ту самую фразу, которая, как полагал кастрат, вызовет у него особый гнев. – А ведь он прав, прав, как ни крути! Барочная манера выродилась безнадежно, что привело к появлению романтического бельканто и к фактической смерти барочной оперы. Выплескивать на сцене переживания салонных барышень – какая примитивная глупость! Вернуться к истокам – вот что было бы необходимо для возрождения театра, иначе Россини и Пуччини останутся в памяти поколений как единственные герои итальянского вокального искусства! Но продолжайте же, продолжайте, мой милый! – перебил он тут же сам себя. – Не слушайте воркотню старика! И что же было дальше? Как складывалась ваша история с парижским чудаком? И почему вы все-таки вернулись? – Помните ли вы, маэстро, старинную сказку из этих краев? Некогда гончар лепил глиняные горшки, сидя в своей хижине. Ни одного горшка он не продал, но все равно мастерил их, так что они более не умещались в его доме. «Безумец, чего ради ты продолжаешь это бессмысленное занятие?» – смеялись над ним соседи. А гончар отвечал: «Чтобы пришел лев, ударил их своей лапой и разбил их». Я лепил горшок за горшком, точь-в-точь как этот гончар, а мой лев подстерегал меня за порогом. И моей мечтой было одно – позволить ему и дальше разбивать мои изделия. Но, как выяснилось, эта борьба была лишь развлечением для царя зверей. И, когда маленькая игра наконец наскучила ему, он прогнал меня из своего леса… Строцци смотрел на него теперь тревожно, заботливо, почти ласково. Альберто было непривычно наблюдать это выражение в острых зеленых глазах – слишком напоминало оно ему взгляды Доменико. – Бедный мальчик… – пробормотал он. – И как же вы теперь?.. Что же вы теперь… – Я сам виноват во многом, я повел себя отвратительно, – перебил его бывший ученик. – Я причинил много зла тому Театру… и особенно – его примадонне… И теперь… теперь мне следует искупить его. Я пришел сюда именно для этого, маэстро Строцци. Микеланджело откинулся на спинку своего кресла, досадливо крякнув – от заботы не осталось и следа. – Я знал, знал, что вы явились сюда не просто так, не из сентиментальных побуждений и не из преданности старой школе! – ворчливо заметил он. – И чем же я могу помочь вам в деле… искупления? Альберто прикрыл глаза и качнул головой: – О нет, вот как раз преданность старой школе и привела меня к вам, маэстро. Та девушка… та примадонна… Она сейчас здесь, она приехала с синьором Дестлером, и он хочет, чтобы она спела на итальянской сцене… После того, как по моей вине лишилась возможности петь в Париже. – По вашей вине? – поднял брови Строцци. – Впрочем, неважно, неважно, мне неинтересны ее к вам претензии. Но чего же вы хотите от меня? – Хочу не я, а синьор Дестлер… Он желает, чтобы Кристина спела раннюю барочную арию в этом театре. _______________________________ – Когда же будет Сан Карло? – спросила она двумя часами позже, когда Эрик с Альберто, уверенные в том, что встали раньше нее, провели ее по набережной к Анжуйскому донжону. С самого начала у нее было ощущение, что она что-то упускает, что бродит, как Тесей по лабиринту, не подходя к его центру. Она уже увидела столько самых разных достопримечательностей, но все они, точно кулисы, как будто скрывали что-то большее. Кристина с детским удовольствием разглядывала сказочные башенки анжуйского замка, высокие ворота, белые паруса, но решительно не понимала, зачем они здесь находятся. Но от донжона Альберто проводил их к королевскому саду, а там мягко предложил: – Посмотрите вверх! И Эрик, и Кристина машинально вскинули головы – девушка не знала, что ощутил в этот момент бывший Призрак, но сама она испытала чувство, вероятно, знакомое любому паломнику, подошедшему к Ватикану с обратной стороны и внезапно заметившему над ничем не примечательной оградой величественный купол св. Петра. Как можно было просто так миновать эти светлые, взмывающие в небо крылья крыши? Не так ли она проходила мимо главного в своей жизни, придавая слишком много веса суетным мелочам? Альберто же скромно проговорил: – Я не смею расхваливать вам, повелителю и музе знаменитой парижской Оперы, это здание Сан Карло, заново отстроенное после пожара. Однако напомню, что именно ваш соотечественник, месье Стендаль, заметил, побывав здесь, что ничто во всей Европе не только не сможет сравниться с этим театром, но и не сумеет передать самого блеклого представления о нем. Эрик прохладно взглянул на Борончелли, явно не восторгаясь его талантами чичероне, но ничего не ответил, и кастрат, осмелев, продолжал: – Первый оперный театр в мире! Все великие исполнители рано или поздно оказывались на его подмостках, все лучшие композиторы считали за честь представить здесь свою музыку… От Николо Порпоры до божественных Глюка, Генделя и Баха… – Уступивших место романтической сороке в лице Россини? – любезно подсказал Эрик. Альберто смутился, но Дестлер только и прокомментировал: – Возможно, сама судьба привела нас сюда – чтобы, как вы выразились, Муза парижской Оперы вернула этой сцене ее первоначальные смысл и суть. Кристина почти не слушала его – она разглядывала ложноклассический фасад, к которому они между тем приблизились. Над темными арками нижнего этажа парили хрупкие светлые колонны, меж которых сияли высокие узкие окна; а над легким греческим фронтоном летели в сапфирово-синем воздухе сахарные скульптуры, значения которых девушка разгадать не могла. Высокая женщина, раскинув руки, предлагала двум крылатым существам, стоявшим от нее по левую и по правую стороны, корону и венок – и Кристине невольно подумалось, насколько похожа и одновременно не похожа эта благосклонная к другим статуя на горделивого золотого Аполлона, не сумевшего некогда сберечь Оперу Гарнье. – Это – Минерва? – тихонько поинтересовалась она у своих спутников, на что Альберто, опережая недовольно поморщившегося Эрика, с готовностью ответил: – О нет, то Парфенопа – сладкозвучная сирена, покровительница Неаполя. Короной и лавровым венцом она одаривает местных певцов и поэтов. – Я надеюсь, Кристина, – строго вставил Эрик, – что вы помните наши занятия об операх Генделя и Вивальди, написанных на сюжет мифа об этой сирене. – Припоминаю, – улыбнулась она почти лукаво, – речь там шла об удивительной истории любви. – О да, – эхом откликнулся он, – поистине удивительной: когда влюбленной сирене не удалось соблазнить Одиссея своей песней, она кинулась в море и утонула, а тело ее выбросило на эти берега, отчего местные жители и выбрали ее своим символом. – Но, – вновь вмешался кастрат, который, казалось, задался целью весь день раздражать фантома, – есть и другая версия истории, где от любви изначально страдала не она, а он, хотя в итоге доставалось и ей: в сирену влюбился пылкий кентавр Везувий, которого Юпитер превратил за это в огненную гору, а деву – в сам город Неаполь. И с тех пор, всякий раз, когда несчастный влюбленный не может сдержать безответных чувств, они оборачиваются для беспомощного города извержением вулкана. Взор Эрика из черных прорезей ожег кастрата так, будто из зрачков Призрака и впрямь вырвались раскаленные потоки лавы. Тонкие губы искривились в отвратительно злобной гримасе. Кристина застыла на месте, беспокойно переводя взгляд с одного на другого, но после нескольких мгновений напряженного молчания, за которые первый, очевидно, отчаянно пытался сдержать в себе волю к убийству, а второй – не менее отчаянно молился, не надеясь уйти живым, Эрик спокойно сказал: – Однако довольно бессмысленной болтовни. Ведите нас, куда намеревались, дабы мы могли исполнить то, чему дòлжно состояться. _________________________________ Теплый зеленый свет – против холодного янтарного сияния. Живое, прерывистое дыхание – против стремительного ледяного ветра. Беспорядочная, уютная суетливость – против выверенных, смертоносно точных движений. Как мог он сравнивать этих двух людей, сыгравших роль Вергилия в его жизни? Не мог – и все же сравнивал. Дестлер был опасным, благородным тигром; Строцци – хитрым и жестоким лисом. Дестлер говорил торжественно и величаво – точно постоянно вещая с кафедры, сносил все препятствия полноводным потоком; Строцци частил, то и дело перебивая сам себя, ловко и юрко обходил преграды. Дестлер всегда принимал все всерьез – даже самые незначительные жесты, слова и взгляды, а оттого, беседуя с ним, приходилось взвешивать каждое слово (Кристина и вправду жила много лет на кромке вулкана); Строцци смеялся и ярился надо всем в этом грешном мире, и прежде всего – над самим собой. Они были разными. Они были противоположными. Они были одинаковыми, потому что больше всего на свете любили одно, и служили только этому одному, каждый на свой лад. – И вы действительно полагаете, что музыка Фрескобальди… – …незаслуженно забытого в наши дни… –…сможет снова привлечь сердца слушателей, которые… –…избалованы романтическими истериками, выражающими сиюминутные чувства слезливых барышень… –…и композиторами, идущими на поводу у изменчивой… – …и неблагодарной человеческой природы! Их реплики звучали слаженной симфонией, дополняя друг друга, и Альберто с изумлением взирал на эту неожиданную гармонию: он-то готовился к взрыву, он был уверен, что знакомство рыжего человечка с черным композитором не обойдется без угроз, запугиваний, скандалов. В конце концов, он слишком хорошо помнил собственное знакомство с Дестлером. Но оба маэстро, кажется, прекрасно нашли общий язык. Кристина, в свою очередь, следила за беседой музыкантов настороженно: она никогда, никогда еще не видела, как Эрик спокойно беседует с кем-то о своем деле, кроме нее самой и… возможно, мягкого, деликатного и пугливого месье Рейе. Месье же Строцци показался ей не очень-то деликатным человеком – была в нем какая-то неудовлетворенность, точно ему чего-то не хватало, отчего он с нетерпением и раздражением смотрел на этот мир. И, если к неудовлетворенности Эрика собой и другими она уже привыкла, то с месье Строцци предпочла бы не ссориться, хотя и прекрасно понимала, что уж кто-кто, а ее супруг не даст ее в обиду никому – разве только самому себе. – Зачем же вы создаете эти прекрасные костюмы? – спросил, наконец, Эрик, грациозно поводя рукою в сторону скопления бархатных и шелковых одеяний и крашеных масок из папье-маше, сваленных в груду подле них. Микеланджело проворно подскочил к этой груде и вытянул из нее несколько своих творений. – Взгляните сами! – предложил он Эрику, и Кристина пододвинулась поближе, чтобы тоже рассмотреть маски. Впрочем, то были не маски, но эмблемы – выражавшие печаль, радость, гнев, восторг, удивление. Капризно изогнутые алые губы, румяные щеки, белые лбы - и темные прорези, прорези, прорези для глаз и ртов актеров, соединяющие игру с реальностью. – Полагаю, это… Восхитительный пример того, как актер может играть не собственную натуру, представлять не себя, а искусство и себя в искусстве. Указывать на театр, а не на его зрителей, – рот Эрика сморщился в улыбке. – Ведь маски… Маски лучше всего открывают нам наши подлинные лица. Все в существе Кристины возмутилось в ответ на эти слова, но, поскольку она и сама носила теперь ежедневно маску из бинтов, а поверх нее еще и густую вуаль, то возражать не осмелилась. – Тем не менее, – строго продолжал Эрик, – я спросил вас, мэтр Строцци, не почему, а зачем вы изготавливаете эти костюмы, коль скоро мы с вами установили, что сегодняшняя публика не будет благосклонна к барочному искусству. Альберто так и обмер: он, конечно, предупреждал своего старого учителя о некоторой эксцентричности парижского гения, но все же не представлял, как непривычный к чужой властности маэстро отреагирует на такой тон. Волновался он, однако, напрасно: Строцци явно отнес суровость Эрика не к себе, а к веяниям времени, так как с готовностью ответил: – Наша жадная до новинок толпа может обрадоваться и эмблематике, приняв ее за модный сейчас символизм. Впрочем, вы правы. Я веду борьбу не на жизнь, а на смерть с нынешними… владыками этого театра, – последние слова прозвучали в высшей степени презрительно. – Кто же тут у вас заправляет? – вскинул брови Эрик, почуяв знакомое негодование. – О, вы, несомненно, слышали о нем, – протянул Строцци.  – Это молодой Джузеппе Мартуччи, пианист, захваленный Листом… С его легкой руки оплот неаполитанской школы превратился в вотчину Вагнера и вагнерианства. С того самого времени, как в 1881 году здесь был впервые исполнен «Лоэнгрин»… Лицо патриция исказилось от гнева, зеленые глаза метали молнии. Эрик, со своей стороны, только холодно усмехнулся: – Что ж, врага надо знать в лицо. Я уверен, ария моей Кристины станет достойным оружием против разнузданных романтиков. А ваши маски пригодятся здесь как нельзя кстати. – Я пока еще что-то здесь значу, но дирекция все больше склоняется на его сторону, а меня… меня… просто считают старым чудаком, пережившим свой век, –  ухмыльнулся Строцци в ответ. – Но, если вы и вправду сумеете помочь… То, возможно, мне не придется проводить свои дни на чужбине – театр Феникса уже давно приглашает меня в Венецию, но я не мечтал бы повторить судьбу Монтеверди, по крайней мере, насколько это в моих силах. ----------------------------------‐----------------- «Моей Кристины». Разрезанный конверт парижского письма валялся на столике черного дерева в ее номере. Резкие, но отвечающие тайному желанию слова Левека наполняли ее голову, вместе со сладким воздухом кружили чувства, толкали на самые дерзкие решения. Ее совесть была ранена, а сердце снова пело. – Это безумие, – насколько мог, твердо отрезал Альберто. – И я не буду вас в нем поддерживать, по крайней мере, осознанно. – Но прежде, в розовом саду… – начала было Кристина. – Прежде я не знал, кто вы и кто он. Это совершенно другая ситуация. Я и вправду в замешательстве, синьора Дестлер. Кристина нахмурилась: – Неужели вы боитесь, Альберто? – Боюсь ли? Да, я боюсь. Я только-только обрел его доверие. Я не хочу его потерять. Жизни мне не жалко, но... – А мое доверие, Альберто? Мое? Его потерять вы не страшитесь? Пауза. Долгая, мучительная. И наконец: – Я не буду помогать вам так, как вы этого хотите. Но я могу… могу помочь перевести слова, – обреченно произнес он. _______________________________ …Ее наряжали, точно куклу для спектакля марионеток. Твердое папье-маше сковало некрасивое лицо, как в страшном сне, увиденном в лесном доме. Неестественная, неправильная личина. Не ее личина. Однако и Эрик, и мэтр Строцци, по всей видимости, прозревали в маске не личину, но лик. Этот атрибут был тесно связан для них с освобождением – вернее, высвобождением весеннего голоса, который она сама, сама же показала своему ментору! Эрик радовался, как ребенок, облачая ее в костюм Психеи, а Строцци суетился вокруг, потирая руки, и все требовал, чтобы Дестлер согласился хотя бы на одну репетицию – «должен же я услышать вашего северного жаворонка, прежде чем выпускать его в свободный полет!» – но, видимо, в конце концов смирился с безоговорочным отказом и доверился парижанину. Неслыханная странность – петь без репетиций; однако Эрик заявил, что услышанного им в часовне Святого Иоанна было более чем достаточно, чтобы не сомневаться в ослепительной победе Кристины. Импровизация - непременное условие истинно барочного пения. И, что самое удивительное – хотя удивляться этому как раз не приходилось – композитор сумел убедить старого Микеланджело в своей непреложной правоте. Кристине же вспоминалось их настроение перед пением самой первой арии Маргариты; ей вспоминались его честолюбивые призывы и ее себялюбивые метания, и все сильнее казалось, что она сейчас вовсе и не жаворонок, а слепая ласточка, всего только слепая ласточка, посмевшая устремиться к солнцу. – Психея будет петь одна? – осведомился вдруг старый мастер, остро взглянув на Эрика. Она вздрогнула, однако Призрак успокаивающе положил руку на ее затянутое в прозрачную белую кисею плечо: – Да, одна. И, поверьте, ничего равного этому сольному голосу вы не услышите в этих стенах. Я сам учил ее, но она давно переросла учителя. Аккомпанировать же ей будет месье Боронселли. Альберто низко склонил голову, пряча смущение. Его разрывали надвое противоречивые чувства: он был счастлив, что его призвали, удостоив такой чести; он всем сердцем желал оправдать доверие одного, но в то же время всей душой не мог не согласиться с доводами другой. И предать ее во второй раз он не мог. ________________________________ ...Зал был алым и золотым, червонное его сияние безвредной лавой, безопасным огненным озером растекалось у подножья сцены. Королевская ложа напротив пустовала, но в зеркалах других лож отражалось множество саламандр - лиц, скептически нахмуренных, бездельно расслабленных, настороженно морщащихся, томно улыбающихся… В программе концерта, который давали на сцене в этот вечер, значилось много знакомых публике арий, но одна резко выделялась из этого списка – ария никому неизвестного, ветхозаветного композитора, Джироламо Фрескобальди, начала XVII века – как ее вообще согласились включить в современный модный репертуар? Джузеппе Мартуччи, полноватый молодой человек с огромными пышными усами, только пожал плечами в ответ на удивленные расспросы первой скрипки: – Очередное чудачество старика, не будем обращать внимания. В конце концов, это лишь одно из многих сочинений, которые мы сегодня будем играть. – Вот именно – «мы будем»! – настаивал скрипач – в противоположность Мартуччи, высокий и сухопарый мужчина, складывавшийся вдвое над своим инструментом. – Это еще вопрос: мы-то с вами в данном случае играть ничего не будем. Тут указан неизвестный нам аккомпаниатор с виолоном! – Неизвестный? Полноте, это же вполне известный папский вертихвост, римский ангел, явившийся к нам прямиком из-под кардинальских юбок, – усмехнулся Мартуччи. – Непонятно только, что ему понадобилось в этом театре, да еще и в компании обворожительной любительницы старины. – Устал от компании евнухов? – предположил его собеседник. – А, впрочем, так ли мы уверены, что любительница старины обворожительна? Возможно, она такая же древняя старуха, как и ее, с позволения сказать, ария! - Вот сейчас и увидим, - отозвался музыкант. Но тут пора было начинать, и Мартуччи велел первой скрипке занять свое место. _________________________________ …Ложи, занавес, кулисы пылали языками пламени. Эрик словно снова оказался в сердце пожара, наедине с безвольным телом Рауля, которого нужно было вытащить из этой геенны. Кому вообще могло прийти в голову превратить театр в раскаленную головню? Кому, кроме него? Глаз отдыхал лишь на королевской ложе, цвет которой был бледнее прочих, и на потолке – огромной росписи, где на лазурно-бежевом фоне Аполлон представлял Минерве величайших поэтов прошлого – Данта, Вергилия и Гомера. Но Эрик, сидевший вместе с мэтром Строцци на боковых сиденьях возле оркестровой ямы, у самой сцены, не мог долго рассматривать потолок – шея все же сильно затекала – а потому не заметил, что среди трех поэтов виднелась и фигура Беатриче. Он пропустил мимо ушей, как и на том, первом бенефисе, все страстные завывания местных Карлотт – несомненно, прямых родственниц парижской Карлотты. Он нетерпеливо постукивал пальцами по обтянутому черным шелком колену и то и дело закусывал губу. Его новообретенный собеседник – пожалуй, первый настоящий собеседник за много-много лет – и вовсе ерзал и лихорадочно потирал руки. У него на кону стояло почти то же, что и у Эрика – но, в отличие от Эрика, у него не было Кристины. Не было… не было… И – была. Она возникла прямо перед ними – неожиданно, нечаянно, внезапно. Она была одна – ее хрупкая фигурка сияла ярче, чем самое яркое золото, ярче, чем некогда ставшая живым факелом балерина на фоне занавеса, объятого огнем. Она была одета в белоснежную тунику, на голове у нее был венок из нарциссов, а плотная рисованная маска делала из нее таинственную жрицу, какой он и видел ее всегда. Маска больше, чем нынешнее, чем даже прежнее лицо, открывала всем здесь ее подлинное предназначение. Маска обнажала ее почти бесстыдно – он вздрогнул, ибо на миг поддался непростительной слабости: ему захотелось немедленно подняться к ней и, обхватив ее за плечи, увести отсюда, чтобы она снова пела только для него – в чертоге его теней. Но не для этого ему было суждено ее узнать, не для этого он воспитал, взлелеял ее голос; не для этого научил противостоять самому себе. Теперь она сама владела тайной искусства для искусства; теперь она сама могла отвратить всех здесь от музыки сиюминутной боли и привести к музыке вечной и нетленной славы. И он приготовился набожно внимать ей – вновь пережить веянье тихого ветра и журчанье ручья… _________________________________ …А Кристина смотрела в зал, и он раскрывался ей в прорезях маски цветением райского сада. Прошлое и настоящее наложились друг на друга в этом саду; ей казалось, что над оркестровой ямой вот-вот взметнется нервная фигурка месье Рейе, из боковой ложи строго покачает головой мадам Жири, а перед ложей номер пять колыхнется таинственная занавеска. Но в этом легком, светлом, южном пространстве не было места загадочным призракам из чрева мрачной северной Оперы. Кристина в четвертый раз готовилась петь на сцене для того, в ком сошелся весь театральный мир, кто смотрел на нее в упор, но ее не видел; кто вроде бы и был здесь сейчас, но кого на самом деле не было. В первый раз она пела в театре ради ангела, которого почитала. Во второй – ради демона, которого боялась. В третий – ради учителя, которого предала. В четвертый… В четвертый – ради мужчины, которого любила. И, хотя Кристина не знала, как он ответит на эту новую ее дерзость, иначе поступить она не могла. Виолон начал игру в руках Альберто, и над залом полилась ария, не заявленная в программе, нигде не записанная, никем не одобренная: Мысли с тобою, любовь, Когда солнца сиянье вновь отражается в море, Мысли с тобою, любовь, Когда лунный луч рисует картины в ручьях… Непривычная, неизвестная мелодия, напоминавшая и Фрескобальди, и Монтеверди, но и неуловимо отличающаяся от них, плыла на волнах виолона, но внезапно Кристина, не переставая петь, услышала какой-то шум, а затем к виолону прибавилась скрипка – и эту скрипку она хорошо узнала: она узнала бы ее везде и всегда, во сне и наяву. Почти яростно музыка этой скрипки отогнала прочь робкий виолон и набросилась на ее слова, терзая их, наказывая за своеволие, и одновременно увлекая под самый верх, в объятия Аполлона и Минервы: Я тебя вижу, Когда на дорогах далеких Поднимается пыль, И когда на узкой тропе прохожий дрожит. Неистовства смычка можно было бы испугаться; она действительно дрожала всем телом – ведь это она и была скрипкой – но дерзко продолжала - и вот голос хлынул из груди мощным потоком лавы, сметая все на своем пути и не поддаваясь контролю: Ночью глубокой, ночью, Глубокой ночью. Слышу тебя я, любовь… Когда с мрачным грохотом движутся волны, В роще тихой, родной, Слушаю часто, сидя при свете звезды. Я остаюсь с тобою… Даже если далек ты, Ты рядом со мною. Даже если далек ты. А на последних нотах голос вновь покорился слову, тихому звездному свету, и она пропела нежно и жалобно, как та самая девочка в театральной часовне, на глазах которой внезапно погасли все свечи на свете: О был бы ты здесь, О был бы ты здесь… …И в полной тишине, наступившей вслед за тем, услышала резкий стук отброшенной на пол скрипки.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.