---
Все идет не так. Правильнее сказать — катится. К чертям, к хренам, в тартарары. На пороге своей квартиры едва держащаяся на ногах Гордеева вдруг дрожащими пальцами вцепляется в него, словно ища опору. В малахитовых зрачках — пугающее ничего; только где-то в самой глубине радужки едва различимо — тягучая паника. И Комолов, не в силах отвести взгляд от ее лица, думает не к месту, что ее глаза совсем не болотного оттенка — но его в эту трясину затягивает неотвратимо. Не выкарабкаться. — Дима… не уходи… Ее задыхающийся сухой полушепот отдается где-то в области сердца разрядом тока. И от искр электрошока в груди вспыхивает необъяснимое бешенство. Нелогично, но совершенно неуправляемо. Конечно, кто же еще? Ей бы, наверное, и в страшном сне не привиделось, что главный отморозок Охты решит с ней возиться, когда ее драгоценный Рыжов даже знать не знает, что с ней произошло. Дима, значит? Ну что ж, пусть так… И когда подрагивающие губы замирают в нескольких миллиметрах от его лица, Джокер все-таки дает выход своему раздражению. Наклоняется и целует ее. Настойчиво, бесцеремонно, грубо и зло. Вторичный удар тока шарахает вспышкой в несколько сотен вольт. Наглухо вышибает пробки и напрочь отключает мозги. Из-за какого-то гребаного поцелуя? Серьезно, блять? А в следующее мгновение Гордеева прислоняется к его плечу — и крышу срывает капитально. От горячей кожи и осенне-холодных пальцев. От стылой свежести бензиново-продымленной улицы, от аромата яблочного шампуня, застывшего в ее волосах, от не выветрившегося осадка цветочно-сладковатых духов на тонком плаще. Джокер никогда не умел утешать баб. А успокаивать эту ментовскую выскочку уж тем более не нанимался. Но почему-то, чувствуя ее пальцы на воротнике своего пальто, решает, что это неплохой шанс поквитаться с Рыжовым за комедию, которую он разыграл, заявляя, что разрабатывает самого Ворона. Да в этом ли дело? Джокер давит нелепую мысль на подступах к осознанию. Он не хочет думать об этом. Он вообще не хочет думать сейчас ни о чем. Вместо этого рывком тянет с подрагивающих плеч Гордеевой припорошенный цементной пылью плащ, отправляя его в свободный полет куда-то на пол прихожей. И за мгновение до того, как окончательно погрузиться в трясину, думает почему-то о том, что в последний раз целовался еще в школе — зажимаясь за гаражами с русоволосой одноклассницей Дашкой. Позже — никогда и ни с кем. Может быть, поэтому так срывает башню?---
Это не трясина. Это настоящая взрывная волна, как если бы прозрачно-зеленеющий океан вдруг разлетелся солеными брызгами, обжигая и замораживая одновременно, затапливая с головой, погребая под наступающими волнами и выбрасывая на берег с беспощадностью обезумевшего цунами. И кожа у Гордеевой тоже океански-соленая, мраморно-бледная и совсем не мраморно раскаленная; прикоснуться — сгореть. И он сгорает. Выгорает дотла, с хищной жадностью снова и снова впиваясь поцелуями в ее горящие губы; задыхается снова и снова, собственнически скользя ладонями по безупречным изгибам вздрагивающего под ним тела. Вдыхая запах ее волос; сцеловывая осадок ее духов с разгоряченной белизны ее кожи; слушая судорожно-сбивчивое дыхание совсем рядом и окончательно теряя чувство реальности. Вбирая в себя лишь то, что за гранью. С той жадностью, с которой задыхающийся вбирает в себя кислород. И за секунду до самой оглушительный вспышки приходит внезапное, мучительно-острое осознание. Это другое. Совершенно, абсолютно, неизмеримо другое. Не то же самое, что развлекаться со шлюхой в гостиничном номере или тискать в укромном уголке ресторана безмозглую любительницу приключений. Это что-то незнакомо-странное, непривычное, чистое — такое, чего он и не знал никогда. Она и самая другая. Может быть, от этого его накрывает таким насквозь вышибающим чувством пронзительной невесомости. Может быть, от этого хочется прижимать ее к себе снова и снова, погружаясь в пучину. Не желая выныривать из этой удушливой лихорадочности, не желая размыкать рук, не желая помнить, кто он, кто она, кто они. Разве такое бывает? Разве так вообще должно быть? С ними и между ними? Хрень. Ерунда. Сопливая муть. Комолов сжимает зубы, едва сдерживаясь, чтобы не выматериться вслух. И, натягивая измятую футболку, в сторону разворошенной постели старается не смотреть. Шагает в чернеющей темноте в сторону выхода, чувствуя себя так, словно из обжигающе-душного лета разом проваливается в декабрьскую стынь. И на душе также стыло и муторно. Но все же сдается. Оборачивается уже у порога, зачем-то глядя на спящую Гордееву, точно зная, что в завтрашнем мучительном отходняке она ничего даже не вспомнит. И это ведь к лучшему, не так ли? Но ему… Кажется, жаль.