ID работы: 11644183

Рассказы о безответном

Другие виды отношений
G
Завершён
5
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
5 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Вуаль света – золотая, подрагивающая бликами от стекол, – легким движением рассветного солнца была наброшена на растекшийся кляксой по карте зелёный океан травы, на одиноко ютившийся у подножия леса дом. Моя задубевшая от ночной прохлады кожа, как волчья шкура, оттаивала теперь под тонкой тканью кусавшихся теплом атомов-молекул. Мне не спалось. Я лежал на кровати и по-детски вымаливал у дня, у Бога и у солнца, чтобы чудо всеобщего умиротворения, выжидание миром почтительной тишины на чьих-то похоронах, не ускользнуло из моих расслабленных рук, как ускользает песок сквозь пальцы и поводок с пуделем из старушечьей хватки. И чтобы я вечно делил это безумное счастье с Ним, невинно приткнувшимся ко мне сбоку. Ветер тупой холодной бритвой проходился по свисавшим с кровати ступням. Пахло отсыревшими досками, деревянной старостью дома нескольких поколений. Воздух говорил со мной сопением — мирным, таким, что аж до щемящего умиления, до издевательской щекотки слюны в горле. Мелодия, окрашенная в цвет медовой соты. И заткнуть бы рот тому, кто бы осмелился предположить, что это звучание покоя могло исходить от тридцатилетнего мужика — и пусть это правда, и пусть. И что мужику тому некрасиво было лечь в одну постель с другим таким же, а может ещё и старше раза в два, и грубее раза в три, и прямолинейнее — в четыре, — мужиком, не нашедшим другого места для утешения своей изломанной, изодранной в клоки и клочья души, кроме этого Богом забытого домишка на краю мира. Оборванная, изъеденная столетней молью штора — тряпка, которую я никак не мог выбросить — медленно покачивалась из стороны в сторону. Бледные руки невидимого всевышнего музыканта следовали, как по клавишам расстроенного пианино, переставляя один палец-луч за другим, от кончика моего носа до открытого плеча со сморщенной, рассечённой тонкими складками кожи татуировкой волка-одиночки. Тоскливым завыванием добровольного отшельника голосило во всю артерию проснувшееся сердце. Днём оно зальётся кровавыми слезами, когда придет время прощаться с невольным партнером по сну, который, может, и не думал вовсе о таком раскладе событий: стал бы Он, трезвый от чувств и буднично рациональный, оставаться на ночь в мужицкой кровати? Пути Господни неисповедимы, а вот барахлящая микросхема мозга подсказывала, что постель эта и та, которая одиноко мерзла в городской квартире, ещё долго будут оставаться прибежищем только для одного изгнанника с прокуренными насквозь легкими и небритыми ржавыми щеками. Щеки у меня и правда были такие колючие, как у ежа, и потому, наверное, они отпугивали всякого, кто бы захотел придвинуться ближе, чем на обозначенный этикетом метр. Онемевшая рука чужим, отделенным от моего тела и сознания движением, коснулась других таких же чужих и холодных пальцев. Как-то всё случайно и внезапно получилось: я хотел только набросить на голые плечи одеяло, а преступное мгновение и сковавшее руку бессилие не оставили мне шанса уберечься от неловкой и почти что постыдной сцены. Спал ли Он тогда, или только, прикрыв кроваво-кожаной занавесью беспокойные глаза, готовился к путешествию по рекам того самого пресловутого бытийного небытия, о котором, бодрствуя, слагал песни? Полчаса назад или час Он тихо, неосознанно подстраиваясь под молчание стен, рассказывал мне о себе, о своём блестящем будущем и грязно-бунтарском минувшем, которого он до сих пор боится и которому в благодарность за опыт посвящает молитвы. Тьма, сгустившаяся чернильной копотью в углах и под кроватью, нашептывала нам в уши глупости сленгом первой любви. Что-то такое бездумное, вечно молодое и уютно радостное отзывалось в шорохе паутины, что расковывало Его без принуждения, а меня подхлёстывало к легковерию оторванностью от бушующего прибойного мира, потерявшего нас двоих из виду на целый день. Я слушал его сбивчивость, сотканную разом из ребяческого смущения и трепещущей на кончике языка любовничьей страсти, и молчал. И сказать мне было нечего и говорить-то было незачем. Особенно в ответ. В квартире за сто пятьдесят долларов в месяц — без ванной, без туалета — вершились великие события: нотный крючок обрастал явственным звучанием; слово подстраивалось под музыку, ложилось под неё по первому зову. А из соседних квартир через тонкие стены завывала смешками, пьяными упреками, доставшимися в наследство от почивших в бозе отцов, адовая возня: там среди облезлых стен и помойной вони копошились "поесть-попить-потискать-жену"-человеки — опарыши на дне навозной кучи. По подъездной лестнице, не разбирая дороги и чуть ли не касаясь разбитым носом пола, ползли в свои убогие жилища обкуренные нимфетки, возвращались от случайных парней в лоно материнского безразличия. И никто не догадывался, что в центре этого вавилонского нагромождения, страшного, пропахшего кислятиной, создаётся целый мир: эфемерное ничто наслаивается на реальное понятие и становится видимым, осязаемым импульсом немого сердца, движением пальца, зажимающего струны, как перерезанные голосовые связки. А я это понял уже тогда, когда узрел сотворенное Им воочию на одной из репетиций: перед модерновским страшилищем-домом, возвышавшимся своей мощной грудиной над трущобами, повел носом, оценил возможные риски и решил-таки подняться на энный этаж – в ту самую квартиру без ничего. Весь в мехах, как русский барин, с кубинской сигарой во рту – почтенный дипломат из прошлого, нахально ворвавшийся в нынешнее в надежде пригодиться, быть кому-то нужным. По пути на меня озирались белые голодранцы, молодое поколение будущих консерваторов и тех, для кого воспоминание о грязном исподнем первого года жизни без родителей приятнее, чем пребывание в лоснящемся от сытости и ухоженности доме в пригороде Нью-Йорка – такой вот материальный предрассудок взрослой, среднеклассовой жизни. Всё время приёма богатого и щедрого на честную похвалу гостя – меня – он прятался за спинами троих товарищей по группе, которые были побойчее и могли взять на себя без страха всю инициативу делового разговора со мной – большим человеком, скрывающим духовную пустоту за веселой придурью. Я болтал без умолку в перерывах между не совсем мне интересным дребезжанием гитары и совсем невпопадно изуверским перекрикиванием барабана. Открылся перед сурками, которые подпрыгивали на месте и тянулись, тянулись, чтобы достать до самых звёзд, – как свой, почти что брат, только опередивший их на несколько десятилетий, но всё же готовый прыгать с ними в такт и дышать в унисон. Всё что угодно – лишь бы продлить иллюзию своей нестареющей вечности. Он поглядывал на меня из-за плеча – негласный вожак стаи блудных сынов, отпрысков бунтарских семидесятых. Но выглядел он тогда – в тусклом свете дешевых лампочек – нисколечко не убедительно: не хватало ему во взгляде отлитой в горниле трущобного детства стойкости, а в общении – заносчивой гордости, которая так украшает начинающих музыкантов. Он был чем-то другим. И робкая улыбка, приоткрывавшая сколотый передний зуб, давала понять, что Он – безумие совсем другого качества и цвета, нежели то, что попадалось мне на глаза раньше. Я не был профессиональным продюсером, не обладал ни управленческими навыками, ни достаточным для определения уникальности звучания слухом. Но я горел желанием помочь хоть кому-нибудь. И почему бы, подумал я, раз уж всё к тому шло – не поделиться своими связями и, может быть, даже долларами, покоившимися на счету в банке, с этими прекрасными созданиями, случайно подвернувшимися под руку? И я внушительным голосом, поставленным годами волчьей грызни с соплеменниками, принялся арифметически доказывать выгоду сотрудничества для всех их вместе взятых. Мне внимали раболепно, но всё как-то по-детски хмурясь, напуская на себя больше строгости, чем было в них на самом деле. Соглашались поспешно — поспешно же сбрасывали с худых мордашек взрослую показушность, чтобы не спугнуть моё ретивое, почти уличное благодушие, чтобы не упустить этот шансик — один на миллион — выбиться в ряды серьёзных музыкантов, настоящих служителей Музы, а не тех, что будоражат прыщавых бунтарей в подвальных стенах, — шансик наконец-то оставить выступления за гроши в пропахшем потом пространстве местного клуба. А я и не пожалел ни разу, что решил взяться за такое предприятие – распространять в массы музыку, до которой сам культурно не дорос. Просто хотелось пригреть кого-то на своей груди — хоть метафорически. Вдвойне хорошо, если ещё и на правах благодетеля, эдакого доброго дядюшки с подарками для дитяток. И пусть даже настоящие мотивы останутся неузнанными и неразгаданными до самой остановки перед распутьем, а дальше беспокоиться уже не будет смысла. Разбежимся, кое-как забудем или забудемся в рутинном копошении. Но кто-то всё же останется инстинктивно благодарным, а я сберегу приятное воспоминание о днях, когда этот кто-то нуждался в моей силе и заботе. Мне хватило бы самого глупого обмана, подлога без жертв и без последующего наказания за сокрытое намерение. Обоюдовыгодное соприкосновение в делах, касающихся исключительно денег, музыки, чистых и легких наркотиков и, может быть, милых безделушек для внезапно нашедшейся в чаду разврата мадам, которая готова была бы поиграть в любовь несколько свободных дней. Потом бы она, конечно, как ей того и следовало, скрылась в неизвестность, потерялась среди толпы тысяч незнакомцев на улицах Манхэттена. Но после себя по программе помощи ни в чем не нуждающимся оставила бы чудесные воспоминания о горячих схватках в постели – без крови и позорных поражений – и бездумном трепе по ночам – и за это ей можно было бы сказать «спасибо». Обо всём этом, только уже под углом своего взгляда, решился поведать мне Он. Лёд между нами растопился, дышать стало свободнее и приятнее в обществе друг друга – и он, как тянулся сначала к приклеенным на потолке звёздам, потянулся теперь ко мне. Конечно, не преминул настороженным взглядом обозначить границы между нами, которые никуда не исчезли с растопленным льдом и освободившейся шеей. Согласился съездить со мной – новым старым другом – в загородный дом, промерзший до последней балки перекрытия, чтобы посидеть вечерком у костра, выпить по баночке хорошего пивка – и заснуть в конце концов глубоким хмельным сном под новоанглийским небом – неподвижно нависшим сверху квадратом Малевича. Пришлось его разбалтывать, понемногу выуживать то, что не произносилось вслух в присутствии остальных. Потихоньку – слово за слово – мы с ним дошли до его частных увлечений – книжек по кибернетике и всего такого, чем я никогда не интересовался и чего даже примерно не понимал. Поговорили об отношении к жизни, любви и прочему мирскому – я старался больше молчать, но получалось плохо. Ситуация постоянно требовала моего вмешательства. И я – неиссякаемый источник тем для милого пустословия – разжигал слабеющий огонь нашей беседы, раздувал пламя до жарких споров по поводу и без, но чаще всё же без. Иногда он не сдерживался – и так было смешно наблюдать за ним, уязвленным моей наивностью. Ещё мы смеялись. Я – осторожно – над ним, а он – над моими остроумными и не очень шутками. Сколотого зуба не было, сценический образ и богемная жизнь, к которой его подпустили, требовали подлатать любые видимые изъяны. И зуб, чтобы фанаток-девочек в первых рядах сражало на повал жемчужной ровной улыбкой, пришлось восстановить. От него прежнего стался только едва видимый шрам на лбу – детская шалость, обернувшаяся небольшим поперечным рассечением. Вокруг нас сгустилась ночь. Немели пальцы, а костер, слабо теплившийся на сырых дровах, уже не спасал. Я предложил перебраться в дом. Внутри подвальным холодом простудилась каждая вещь. Настенное полотно с летней пасторалью затерялось среди арктических снегов и мрака лавкрафтовской пещеры с древними чудовищами. Предложение растопить камин пришлось отклонить – чадил он жутко ещё при жизни деда, разбираться на ночь глядя что там, к чему и почему – не хотелось. Решено было лечь в одну постель. Всё целомудренно, как водится в монастыре у братьев. Никаких гейских шуток, никаких сальных намёков. Дневной разговор продолжился на затвердевшем, безбожно провонявшем сыростью матрасе. Покрывало не добавило тепла нашему гнездышку – накрылись им как снегом и надеялись, что прогреем его дыханием общения. Смотрели в потолок, потом друг на друга. Я, расчувствовавшись, одобрительно усмехался на многие его фразы, отдававшие откровенной сумасбродностью. Всё порывался зажечь сигару впотьмах, потом оставлял эту затею до светлого часа, когда я смог бы уследить за сыплющимся пеплом. Речь его бежала стремительно. Спотыкалась редко, но заметно на недосказанностях, на том, чего ни мне, ни самому себе, с преступничьим придыханием и словно перед священником, он бы не поведал даже под дулом пистолета. Потому как недаром насчёт того недосказанного, с налепленной на нем печатью «совершенно секретно», как со сгущающимися грозовыми тучами, как с набухшими кровью прыщами, продиктовано своим же хилым голоском — не тронь, оставь, иначе будет только хуже и больнее. И он ведь оставлял, — как часто — не знаю, но только в этот раз я стал тому немым, бессмысленно сочувствующим в душе и в глазах свидетелем. Понижая голос на ещё один полудецибел, что бы ни одна мышь под половицей не услышала, поднимал на меня – нечасто, но для него и то было великой щедростью — стыдливо счастливый взгляд, как будто боялся признаться себе в том, что наконец-то, спустя столько-то долгих лет трепыхания на поверхности смеющейся и радостной толпы, не понятной ему и не принявшей его в отместку, он поделился своим чувством с другим, и этот другой его не растратил в бессмысленных поспешных ответах, нужных только лишь для того, чтобы прогреть помещение ответным дыханием. Он это чувство, единое, мастерски исполненное полотно художника, со всеми полутонами и контрастами, принял и понял. Пережил, хоть этого и не сказал, как своё собственное. Бодрый, ласковый, подбирающийся к новой теме всегда на цыпочках и никогда с прямой спиной — голос внешний, как из радиоприемника, заглушал стонущее, скрипучее, притаившееся в клокочущих артериальных туннелях и оттуда скребущееся в напоминание о себе моё собственное отжившее, которое я отчаянно глушил Его пространными речами. Лежал на кровати в метре от него — придвинуться ближе было никак нельзя – и залпом проглатывал каждое с трудом подобранное им слово – неловкое и извиняющееся заранее за бестолково и в никуда отнятое у меня время. Ещё бы чуть-чуть — и он бы начал говорить о себе в третьем лице, так ему, несчастному в своей безумной изобретательности гению, хотелось хотя бы несколько выхваченных у века минут поиграть в обычного человека — настоящего, такого, каким, по его мнению, был я. А соответствовал ли я хотя бы отчасти тому, что он там, наивный, напридумывал, – вопрос риторический и ответа на него я бы не сыскал, даже просканировав свой мозг и изучив в нём каждый нейрон, каждую синаптическую связь и каждую химическую реакцию. То, что я знал о себе точно, не хватало на то, чтобы оправдаться перед Ним за годы беспардонного навязывания своей доброты и неожиданно частых появлений рядом тогда, когда никто меня не ждал и не надеялся увидеть. Может, в детстве родители недодали любви, может, я в чём-то сам провинился и на определенном жизненном этапе, не имея рядом верного дружеского плеча, оступился серьезно и безвозвратно. Оступился, с обрыва вниз шагнул. На всю оставшуюся жизнь, до самого победного конца лишил себя и всех, к кому пришлось прибиться на время и с кем остался навсегда из удобства, спокойствия душевного, легкости в чувстве и слове. Равновесие между инь и ян я тоже держал с трудом: отвергал редких влюбленных с равнодушием, зато влюблялся в других с остервенением, как голодный волк впивается клыками в шею ягненка. Мучил всех: и виновных, и безвинных. И ягнят, и таких же, как я, матерых диких псов, по молодости своей едва избежавших голодной смерти в лесах из бетона и асфальта. Никогда, правда, не чувствовал насыщения: ни в том, ни в другом случае. Только что свои собственные страдания выносить было мучительнее. Не спросив позволения, я хватал суму с тяжкими ночными думами и сердцем, морзянкой отстукивавшем красивые, пафосные и всем давно известные слова, и уносился прочь. Сам на себя навлекал беду и всё потом открещивался. Ждал нетерпеливо, когда смогу сбросить ношу в яму на заднем дворе и устроить ей достойные похороны с плевком на могилу через правое плечо. А что других – тем, что были не ягнятами, а сородичами – моя грубость ранила больней – и оттого им, может, жилось горче моего – не волновало меня нисколько. Вот он – порочный круг. Сначала я, потом меня, а после – всё снова по той же схеме. И я исправиться не могу, ведь «отшивать» и «быстро пресыщаться» – мой кислород, мои жизненные соки. И меня, такого, какой я есть, никто никогда принять не сможет, если только не за финансовую защищенность и обещание в будущем – точно-точно, зая – измениться, превозмочь клыкастую породу и утихомирить сердечное рычание. Я для взаимности не создан, потому что сплавлен из принципа отталкивающихся при максимальном сближении молекул. И ничего с этим поделать нельзя – хоть лоб разбей или разбейся вовсе. На потолке, в который я уперся взглядом, внутренний проектор отображал черно-белое немое кино, где картинка, как взбешенная кобыла, прыгала и скакала, и где мелькали вырезанные из фильма сцены: то, что расчувствовавшийся режиссёр захотел скрыть от глаз бездушной публики, которая не разгадала бы ни одного символа-послания. Припрятанное на самой дальней и самой пыльной полке своего склада памяти, оно выжидало, когда из всей толпы человекоподобных существ найдётся хоть один, кто состоял бы не из одной болтовни и потребности в еде и сексе, чтобы воскресить тени ушедших времен и оглушить зрителя чистым и светлым восторгом. Я слушал его и слушал, как ласкучий ребёнок, прижавшись теплым юным тельцем к бабушкиным коленям, слушает сказки о таинственных происшествиях прошлого, которые никогда не случатся ни с ним самим, ни с кем-то ещё из серьёзного нынешнего. А дом, сокрывший наше трепетное полувзаимное откровение от любопытных фар тысяч бьюиков и плимутов на ревущих от злости дорогах, трещал, покачивался и стенал под грубыми ласками вольного ветра. А потом Он заснул, и сам я — уведённый абсурдным монологом куда-то в темные, битком набитые пьяным сбродом клубы, ищущий по коридорам многоэтажного притона ту самую квартиру — не заметил, в какой момент это произошло. Уснул тихо, словно молодая мамочка, которая в попытках усыпить капризную кроху убаюкала саму себя нежными напевами. Регулятор радиоприемника открутили назад, диктора оборвали на полуслове, а я по-прежнему продолжал бродить в лабиринтах, выстроенных моей не в меру буйной фантазией и раскрашенных подкинутыми в топку восприятия словами о соседствующим со мной мире, ради которого пришлось бы расшибиться и стать никем. А Он — такой, в существование какого из знающих его никто бы не поверил — сопел, оставив одну руку подогнутой покоиться под щекой, а другую — вытянув вперёд, ко мне. Её я и коснулся — неуклюже пошевелил своей онемевшей клешнёй, чтобы несуществующая дамба прорвалась и кровь с прежним напором хлынула по канальцам-сосудам, и неожиданно для себя дотянулся до холодного тонкого, как и вся его вытянутая стоеросовая фигура, пальца. И обжёгся. Отпрянул в сторону — быстро, как если бы действительно обжегся, и, ко всему прочему, чертыхаясь неуместно как дурак, — кровать подо мной болезненно взвизгнула ржавыми пружинами. Жаль, рядом не было предупредительного раба-охранителя, который бы как следует хлестнул меня по руке розгой за непредвиденное покушение на тело человека, чужого мне по тысячам разных глупых причин и бесконечно близкого — только по одной единственной, надуманной. На Его щеке поместился клубочком теплый солнечный котенок. Утреннее светило, принявшее в дар энергию всесильного космоса, окрепло достаточно для того, чтобы преодолеть жалкую шторную защиту и воришкой проникнуть в дальние уголки комнаты. Майский жук императрицы Клеопатры, слепящий нерукотворной позолотой, вскарабкался по небосводу наверх и водрузил дышащее огнём тело на причитающийся ему престол, чтобы, отдохнув немного, с новыми силами продолжить своё победоносное шествие по кругу. Солнце остановилось на месте — я приказал. Время замерло вместе с ним. И всё — от пылинки, подгоняемой дыханием природы на незапланированную встречу с никем, до грохочущего станками завода — обратилось в прах.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.