ID работы: 11660795

Острые грани

Слэш
NC-17
В процессе
47
Tinanaiok бета
Размер:
планируется Макси, написано 249 страниц, 16 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
47 Нравится 94 Отзывы 18 В сборник Скачать

Глава 13

Настройки текста
Примечания:

Можешь все бросить и остановиться здесь

Здесь у меня был дом. Был да и вышел весь

Каплями по песку. Слезами по глазам

Если бы захотел, я бы остался сам

      Лёва отдаляется резко, пропадая большую часть неизвестно где, скинув все свои обязанности на Яна, старательно сохраняющего спокойствие, хоть Шурик и ловит иногда его тревожный взгляд за обеденным столом, где Шура теперь частый гость. В отличие от Лёвы.       Пару раз, когда тяжелые сумерки опускались на особняк, а Шура курил на балконе, пытаясь справиться с нарастающим напряжением и ежесекундным давлением, все сильнее жмущим его к земле, кованные ворота распахивались, впуская на территорию темную иномарку — совершенно точно не Лёвину. И в свете тусклых фонарей мелькала макушка высокого, как Александрийский маяк, Виторгана, подкуривающего от огонька в Лёвкиных руках, облаченных в плотные перчатки. Шура с остервенением гасил едва ли наполовину скуренную сигарету, вминая пепел в белоснежную некогда балюстраду, и скрывался в теплом брюхе комнаты, не справляясь сам с собой.       С Виторганом у них не заладилось сразу, едва Слава Хаит официально представил его Шуре и Лёве на общей тусовке в дико потрепанной двушке, которую квартетчики снимали на закате студенческих лет. Шура смутно помнил потасовку в общежитии, где он сам жил в рамках социального эксперимента своего отца, но еще хуже он помнил, что после драки Лёва с ним пил. Виторган, щуплый, но щекастый, с проклевывающейся темной щетиной и дурацкой стрижкой, которую не спасал даже благородный цвет вороного крыла, уже по-дружески протянул Лёве руку, и Шуру накрыло волной неконтролируемой ревности. Виторган Лёве подходил — отлично умеющий подстраиваться под собеседника, менять маски и роли, он находил удачные образы для любого Лёвкиного настроения, и стал ему другом — только Шура видел в его глазах совсем не дружеское обожание.       Виторган был первым, кто заставил Шурика усомниться в непоколебимости собственных позиций — Лёве впервые было хорошо с кем-то другим. И пусть он никогда не давал повода, и даже в то время, когда они пробовали себя в разных форматах отношений, Виторган в историях его похождений не упоминался никогда, Шуру выворачивало от одних только мыслей о Максиме. Максим давал Лёве то, чего Шура дать не мог — маячащую на горизонте перспективу открытых отношений, поддержку во всех болезненных бунтах против общества и право вести. Лёва, заметивший Шуркино напряжение и однажды прижавший его к стене не с целью оставить на ключицах алеющие следы, вытряс из Умана правду. И сказал один раз, не собираясь больше повторять:       — Ты не понимаешь, Шурик. Мне абсолютно не важны остальные — будь они хоть трижды удобнее тебя. Мне нужно, чтобы ты всегда был рядом на расстоянии вытянутой руки, потому что иначе этот мир мгновенно становится бессмысленным, бесцветным. А это ещё хуже, Шурик, чем если бы он был серым, потому что в нём тогда бы оставалось хоть что-то. А в мире без тебя нет ни смысла, ни будущего, ни желания этот мир наблюдать.       Лёва всегда умел говорить о любви красиво, Шура — её принимать, и этот короткий разговор, во время которого Лёвчик бросал из-под бровей тяжелые взгляды человека, униженного сомнениями в самых трепетных для него чувствах, стал чертой, после которой Шурик Виторгана смог принять.       Только Лёва, переживающий о бесцветности мира, кажется теперь призраком прошлого, пусть Шура и чувствует, как грудь печет от столкновения с чем-то до боли родным, только спрятанным под семью замками. И теперь каждый раз, когда Лёвы нет рядом — пусть иногда он в эти же моменты сидит с ним на одном сидении — Шура возвращается к доверительному теплу, которое Виторган дарил всегда одному только Лёве, и хочется взвыть.       Дни заплетаются в клубок из грубой грязной бичевки, затягивая вокруг Шуркиной шеи титулы и обязательства, погружая на дно политической уборной, заполняя лёгкие под ковёрным смрадом. В каждом кабинете, за каждый длинным дубовым столом, всякий раз, когда необходимо учтиво отвечать на рукопожатия, сдержанно улыбаться, картонно исполняя предначертанную ему рождением роль, он чувствует, как за спиной раскрываются чужие черные крылья, отливающие в свете люстр металлом. Лёва дышит ему в спину, но Шура не слышит его дыхания. Лёва шагает с ним в ногу, но Шура обычно не видит даже тени его, падающей близ его собственной.       Лёва есть — и Лёвы нет.       Всё происходящее напоминает Шуре первые дни в особняке, с одним лишь существенным различием — это не Лёва скрывается в тени, это он, Шурик, всем своим естеством отчетливо дал понять, что контактировать с ним не готов.       Шура испугался.       Брошенные Виторганом вместо приветствий после долгих лет тишины слова ещё звучали у него в голове по ночам, когда спрятаться от своих мыслей было некуда и помочь разобраться в них было некому. Шура, в тот вечер почти решившийся на волне охватившего его адреналина набрать Победу и вытрясти из неё правду любой ценой, допустил ошибку — он замешкался лишь на секунду, и её хватило, чтобы страх сковал его загнанное сердце толстыми ржавыми цепями.       То, что он чувствовал в тот момент, напоминало ему события восьмилетней давности, когда он так же стоял у двери чужой палаты, пришедший перед самым отъездом, но так и не поднял руки, чтобы постучать. Шура ужасно боялся правды — до трясущихся поджилок боялся услышать всё, что Лёва о нём думает, узнать всё, что он чувствует. Шура сбежал, потому что додумать и оправдать себя было проще, когда в глаза не смотрел Лёва, изнеможённый, полуживой, доведенный им до непоправимого. Шура уехал, превратив эту смазанную точку в многоточие, теша себя надеждой, что, раз прощания не состоялась, всё еще обязательно будет.       Шура боится правды сейчас, и пусть поджилки не трясутся с той силой, что в больничном коридоре, он всё равно бежит. Отводит глаза, не может выдавить из себя ни слова и зарывается в работу, словно всю жизнь ждал, когда вокруг него закрутится водоворот политической волокиты.       Шура, давно уже не двадцатишестилетний, находит в себе мужество признаться в собственной трусости, но это пока все успехи, которых он достигает на поприще любви. Хотя называть любовью то, что между ними было и есть, язык у него не поворачивается — он не может знать наверняка, что тогда происходило. Виторган, плюющий в лицо обвинения, был убедителен до жути, и если всё сказанное было ложью, то ГИТИС должен обливаться крокодильими слезами, а Эммануил Виторган раскаяться в том, что заставил сына идти по своим стопам.       Шура хочет знать правду так же сильно, как хочет забыть абсолютно всё, стереть память и Лёве, чтобы на ослепительно белых листах отстроить всё заново. Заново познакомиться, подружиться. И полюбить, искренне, чисто, взрослой суровой любовью, не терпящей глупых детских выходок, где каждый прожитый вместе день — выбор, сделанный добровольно и осознанно, взаимный выбор двух взаимно любящих людей, не нуждающихся в играх, манипуляциях, контроле и лжи.       Но в их с Лёвой действительно это вряд ли возможно, думает Шура. Они не стали бы собой, не пройдя этот путь. И пусть они стали людьми не лучшими, не цельными и не здоровыми, обожжёнными и сжигающими, выбирая между «пройти его снова» и «не встречаться в то время и том месте», Шура выбрал бы первое.       Только история, как и Бортник, не терпит сослагательных наклонений, и делиться с ним своими бессвязными размышлениями трусливого эгоиста Шура всё еще не готов. Шура видит его лишь по утрам, когда длинный автомобильный кортеж заполняется людьми в черном под руководством своего искусного кукловода, хриплым голосом в рации дергающего за ниточки. Он кажется ему античной статуей, его бледная, сереющая с каждым днем кожа, напоминает Шуре покрытый пылью гипс, за которым спрятался кто-то, некогда румяный и радостный, норовящий улыбкой пустить сетку трещин на едва успевающей схватиться материи. Лёва встает в лучи восходящего солнца, занимающий неизменную позицию, скупой на движения и слова, воинственностью составляющий конкуренцию мраморному Александру Великому. Шура иронично думает о том, что если бы Лёва возглавлял автомобильную колонну на своем белом Пегасе, Македонский, где бы не затерялось его иссохшееся тело, перевернулся бы в своем подобии гроба от такой вызывающей наглости и красоты. Да, Шура с его желанием воспевать и Лёва с мраморной безупречностью полководца родились не в ту эпоху.       В этой им обоим светило мало хорошего — темные коридоры дворца, в каждом закутке которого поджидала смерть, вместо кривой косы сжимающая отравленное изящное лезвие.       — Ваше Высочество, пора, — рядом оказывается Ян, покорно склоняющий голову, и Шура видит, как легкой рукой Звонка открывая дверь его «кареты».       С того дня, когда Шура встречался с Победой, прошло пару недель — успела упасть средняя температура на улице, закончились грибные дожди, вспухла Шуркина голова от количества ежедневно получаемой информации, и покрылось инеем молчание между друзьями детства. Рядом всегда был бетонно-спокойный Андрей и Ян, словно буфер, смягчающий натянутость отношений Шуры с Лёвиной командой. Где-то поблизости ошивался огромный, обрастающий бородой Борис, и совсем далеко (и дело вовсе не в расстоянии тел) Лёва с прилипшим к его спине Максимом. И время с каждым днём все больше напоминало протухший кисель, и они, наконец, увязли в нем по уши.       — Да, конечно, — хмуро кивает Шура, отправляя окурок в мусорку.       Он знает, что могло бы нарушить бесконечный день сурка — но набрать Победе или хотя бы обсудить слова Виторгана с Лёвой он не может.

***

      Невыносимо пахнет гарью. Лёва закрывает нос рукавом, молескиновый материал неприятно трется о кожу, но Лёва совсем не замечает этого, сосредоточенный на том, чтобы найти хоть что-то в густой пелене дыма с абсолютно нулевой видимостью. Где-то в дыму слышится истошный женский крик, жуткий и отчаянный, словно его хозяйка бьется в агонии, к собственному сожалению, не теряя сознания. Голос кажется Лёве знакомым, но понять, чей он, невозможно.       Лёве становится страшно, ужас проникает под кожу, растворяется в застывшей в венах крови, отравляет лимфу, подбираясь невыносимо близко к горлу, куда Лёва его всё-таки пускает.       Он кричит, разрывая связки.       Женский голос вторит ему. Крик звенит в ушах, и вскоре остается единственным, что имеет значение — сознание, отравленное углекислым газом, начинает ускользать. Лёва оседает, позволяя дыму окутать себя.       Веки тяжело опускаются, но прежде, чем потеряться в забытье, он видит тянущиеся к нему руки, за которые не успевает ухватиться.       Дым рассеивается, и Лёвы уже привычно выныривает в реальность, оставляя сон позади, но прихватывая из него тяжелое, сбившееся дыхание. Он трёт лицо руками, и почти смеется, когда чувствует горячую вязкую влагу, которую размазывается пальцами по впалым щекам.       — Какое же блядство, — шепчет он, и поднимается с кровати.       Несмотря на то, что шторы в его комнате плотно задернуты, он без труда определяет, что еще даже не раннее утро — дом молчит, и собственное дыхание представляется звоном колоколов на Пасху. Бортник шлепает босыми ногами по морозному полу, позволяя отрезвляющему холоду проникать внутрь, разгоняя всё ещё клубящийся внутри жар. Не ждет долго, сразу включается в ванной свет, не успев даже зажмурить глаза. Из зеркала на него смотрит выскочивший из Ада черт, весь перемазанный сажей обожженных котлов, ещё пышущий огнем, но быстро остывающий на непривычно студёной земле.       — Ты же понимаешь, что это совсем не здоровая хуйня? — Лёва заглядывает в непроглядно-черные глаза без единого проблеска белых склер, игнорируя тот факт, что разговоры с собственным отражением так же не близкое к здоровому состоянию явление. — Вот и я о том же.       Отражение пожимает глазами, предпочитая безмолвствовать. Путей решения никто из них двоих предлагать не стремится.       Лёва окатывает себя холодной водой, хоть это совершенно не обязательно — от кожи, что бы он себе не придумывал, пар не идёт. Приснившееся, несмотря на то что огня он не увидел, напомнило ему пожарище — словно он забрел в горящий дом, пытаясь спасти кого-то, но оказался в ловушке из обвалившихся потолочных балок, и остался догорать вместе с хлипкими, уже складывающимися под натиском жара, стенами. Он трёт кожу, словно она впрямь покрылась копотью, и выходит из душа только когда видит кровь в том месте, где в очередной раз прошелся мочалкой.       — Ты сходишь с ума, друг мой, — бормочет он себе под нос, осторожно обтирая раскрасневшееся тело полотенцем.       Лёва вдруг представил, как садится на электрический стул, и тысячи маленьких квазичастиц устремляются вперед, оперативно заполоняя собой все клеточки его тела. Лёва думает, что это может быть правдой — в какой-то момент своей жизни он таки заслужил смертную казнь, а всё, что происходит сейчас — попытки его умирающего мозга заменить реальность, но тело-то не обманешь. Тело трясется, пронизанное током, доживает свои последние секунды, сведенное судорогой, застывшее в напряженной, совершенно нелепой, кривой позе, по натянутой белой коже лица уже струится кровь вперемешку с вытекающим глазами. Он, наверняка, один из тех немногих бедолаг, которые умудряются оставаться живыми даже после четверти часа, когда тело бьется под воздействием 2450 вольт. Но его палачи тоже не дураки — таких, как он, было поджарено ими не мало, и они продолжают.       Собственные мысли совсем не пугают Бортника, а какая-то часть его поврежденного службой в части особого назначения сознания даже считает подобное отличным оправданием тому, почему он чувствует себя натянутым канатом, по всей длине которого заигравшиеся мальчишки водят факелами, надеясь спалить снаряд к чертям, чтобы не пришлось сдавать старому брюзгливому физруку нормативы. Лёва всегда ненавидел такое в школе, потом ненавидел в Академии, и до сих пор ненавидит, когда в части проходят очередные квалификационные аттестации.       Он позволяет себе выдохнуть с облегчением, когда вновь смотрится в зеркало — черт по ту сторону находит дела более важные, чем экзекуции над нестабильным капитаном, и уступает место ему самому. От размазанной по склерам и лицу черноты остаются только черные радужки, но это уже совсем не проблема. Проблемы начнутся, если кто-то заметит странные метаморфозы его всегда стабильного тела. Лёва шагает по коридорам, бесшумно опуская тяжелые ботинки на ковролин, вслушиваясь в ночную тишину дома. Он успокаивается, вдыхая прохладных воздух длинных коридоров, пахнущих чем-то непередаваемым, неописуемым, но, если бы Лёву попросили всё же подобрать слова и ответить на вопрос «чем пахнет особняк Уманов на 23 километре от столицы на юго-запад» он бы сказал «домом».       Он встряхивает головой, пытаясь проветрить мозги — мысли после такого пробуждения путаются, как слабые лапки пьяных жирных мух в паутине кровожадного паука.       Единственная дверь, из-под которой тянутся лучики света, машет рукой из глубины технического коридора, и Лёва параноидно проводит рукой по щекам, убеждаясь, что ничего в его внешнем виде не натолкнет Максима на ненужные мысли. В коморке с мониторами и черно-белыми квадратиками вместо одного Макса он находит двух, и это слегка сбивает его с мысли. Он точно помнил, когда шел сюда, что ночное дежурство распределил Лакмусу, так какого же черта в нерабочее время забыл в особняке Шишкин?       — Я не помешал? — дурацкий вопрос вырывается совершенно против воли, обдает холодом всех, включая самого Бортника, но как-то по-другому отреагировать на подскочившего от неожиданности Шишкина, секунду назад вальяжно восседающего на втором кресле, было бы сложновато.       — Никак нет, товарищ капитан, — выпаливает тот и переводит взгляд на Лакмуса. Лакмус смотрит на Лёву так выразительно, что не нужно быть Борисом Лифшицом, чтобы прочитать отчетливое «ты долбоеб?» в его глазах. Лёва пожимает плечами, и тонко, едва заметно улыбается, тут же выпуская воздух из надувшегося шарика-напряжения, заставляя опешившего Шишкина выдохнуть.       — Не спится? — спрашивает Лакмус, махнув Шишкину рукой — садись, мол.              — Не мне одному, как выяснилось, — зачем он выгибает бровь и плюется ехидством, Лёва понял бы, если бы не запутался так бездарно в самом себе.       Лакмус закатывает глаза, Шишкин усаживается обратно, не сводя с Лёвы заинтересованного взгляда. Помнится, они толком даже не познакомились — восхищенный Лакмус представил его Лёве, тот загружено кивнул и отправился по своим делам, полностью доверяя профессионализму и чуйке Макса.       Того Макса, который свой, проверенный, рыженький.       И того, что за половину его жизни не подвел ни разу.       — Ты заглянул яд сцедить?       — Нет, — Лёва снова кривит губы в нелепой усмешке.       Вспоминается, как до сегодняшней ночи ему снился сгорающий в машине Лакмус, болтливый, яркий — такой же яркий, как языки пламени, охватившие его шевелюру, прошедшие по каждой веснушке на светлом лице. Сердце сковывает плохое предчувствие, и Лёва чувствует дурно-пахнущее дыхание смерти за ухом. Лакмус, почуявший охвативший его страх, поддается на стуле вперед, вглядываясь в его застывшее лицо. Лёва думает, что когда-то сон может стать реальностью — другой, не такой яркой, не такой красной, но неизбежной.       — Прогуляемся?       Макс молча поднимается навстречу и почти под локоть выводит его в коридор.       — Ты напугал Шишкина, — шипит он, но это единственное, что звучит между ними до тех пор, пока они не выходят на улицу.       — Что он делает в мониторной не в свое дежурство?       — Ничего, Лёв. Просто сидит, — Лакмус раздражается. — Его девушка уехала в командировку, а он не хочет быть дома один. Представляешь, людям иногда не комфортно в одиночестве.       — Людям стоило бы ценить своё одиночество — лучшего времени, чем то, что ты провел наедине с собой, не бывает, — жестко бросает Лёва.       Он откровенно лукавит, но на Лакмусу этого знать не стоит.       Макс поджимает губы, и дальше они идут в тишине. Бортник смотрит на его мягкий, светлый профиль, и не чувствует никаких угрызений совести — если Лакмус думает, что ткнуть его мордой в его же одичалость — отличная идея, то ему стоит почаще оставаться наедине с собой и больше времени уделять обдумыванию таких вот нелепых умозаключений.       — Что происходит, Лёва? — голос Лакмуса вкрадчивый, такой правильный в ночной прохладе.       — Холодает, — роняет Бортник в ответ. — Осень близко.       — Дело не в осени. Дело в тебе.       — Ты прав, — у него будто заканчиваются слова, исчерпан лимит, и разговор совсем не клеится.       Они снова молчат, Лёва успевает сотню раз пожалеть о том, что сигареты остались в куртке, а он какого-то черта выперся в одной футболке — старой, первой попавшейся под руку в его пыльном шкафу, в котором собралась целая солянка разномастной одежды.       — Так что происходит, Лёва? — снова спрашивает Макс, и подходит совсем близко, касаясь рукой торчащего под тканью Лёвкиного плеча.       Отчаянно худея от стресса, он сам себе начинает напоминать подростка — угловатого и резкого, и такого же дерганного. Единственно, что мешает абсолютному сходству — сетка лопнувших капилляров, морщина между вечно сведенных бровей и смертельная усталость, которую крепко держит за руку подступающий возраст Христа.       — Ты спрашивал меня об этом в самом начале… — Лёва будто проваливается назад, в те первые дни, когда руки трясло с утроенной силой от одного только запаха стен в этом доме. — Тогда было не ясно, что происходит вокруг. Теперь мне предельно понятно, что как раньше для нас уже не будет — каждого из нас разменяют в суматохе. Ты хотел понять, почему именно мы? — Лёва улыбается так, что глаза в темноте начинают отсвечивать, словно он сбежавший из леса дикий зверь. — Потому что я, Макс. Вам просто не повезло — им нужен был я. Я — как средство контроля, как инструмент подчинения. Будь на моем месте кто-то другой, Шурик разнес бы всех к чертям. Я — предохранитель, который не дает ему нажать на курок. Его личный поводок и ошейник, с шипами по внутренней стороне. Им нужно, чтобы сейчас он играл по правилам.       Лёва сталкивает их взглядами с напором штормовых волн, захлестывающих ветшающие под гнетом стихии сваи старого пирса, облизывая и оставляя моментально въедающийся запах соли.       Лёве почему-то кажется, что та боль, что сверлит его каждый день, пахнет солью. Солью пахнет то, что Максу приходится переживать ежесекундно.       Лакмус, словно он и есть старый пирс, повидавший уже не один смертоносный шторм, смотрит твердо, стойко снося удары волн.       — Если ты поводок, то почему так далеко отпускаешь эту породистую псину? — Максим не рос при дворе, не ел серебряными вилками и золотой ложкой в жопе не ковырял, он клал на манеры и лизоблюдство такой здоровый и толстый член, какой не снился Шуре, Лёве и Виторгану вместе взятым.       «Разве не ясно?» — хочется спросить Лёве, но он молчит. Макс, очевидно, не совсем его понял — неудивительно, при условии, что он сам себя не понимает.       — Если поднести спичку слишком близко к фитилю, неизбежно произойдет возгорание.       Лёва не понимает, откуда это постоянное чувство — за ними смотрят, за ними наблюдают. Откуда эта четкая уверенность — они в опасности, они все в опасности. Лёва отчаянно вертит башкой вокруг, но ничего не видит — не таинственных наблюдателей, ни разгорающийся очаг, притягивающих их всех — но точно знает, что это есть. Знает, что не имеет значения, насколько он от Шуры близко, если их спаяло, как сиамских близнецов — даже удачно проведенная операция на разделение не гарантирует прекращения связи.       — Всё дело только в том, что вы, не сдержавшись, можете трахнуть друг друга? — Максим впервые за годы их знакомства звучит так грубо, переводя все красивые метафоры, над которыми Шура и Лёва работали не один миллион дней, в гротескную истину, неопрятными краями царапающую самолюбие.       — Нет, вовсе нет, — холодно отмахивается он. — У меня есть ряд причин держаться от него подальше. Но основная из них, знаешь, какая? — Лёва кровожадно скалится.       Палачи вновь пускают разряд, стул свистит от прошибающего электричества. Он вглядывается в глаза Лакмуса, рассматривает его огромные, блестящие зрачки, почти заполнившие радужку, и видит в них столько настороженности, словно они сейчас на очередном особо опасном задании.       Ах да, так и есть.       — Какая же?       — Там на каждом шагу мой гребанный отец, а это последний человек, которого я когда-либо хотел видеть, — усмешка холодная, жестокая, словно стальная. — К тому же, Император не упустил бы возможности макнуть меня башкой в дерьмо, а я такие развлечения не разделяю.       Лакмус молчит, просто идёт следом за двинувшимся куда-то Бортником, которого нарастающая сирена тревоги дергает из стороны в сторону.       — Ты пахнешь ненавистью, — наконец, роняет он, и врезается в резко остановившегося Лёву.       — Да, — уже спокойнее соглашается тот. — Я пахну ненавистью, неприятием, напряжением. Наверное, я пахну страхом? Не отвечай, я знаю. Я чувствую себя так в этом ебаном городе, сколько себя помню. Но сейчас концентрация дерьма перемахнула все рекорды — меня скоро разорвет от ожидания, но не ждать катастрофы, ворочаясь во всём этом, я не могу. Я знаю этих людей, я знаю правила, соблюдая которые, все надеются продержаться до конца очередной игры. Но я еще ни разу не выиграл, понимаешь?       Лёва видит по глазам — не понимает, но тщательно старается хотя бы уловить суть.       — Осень близко. Конец — ещё ближе, Макс. И эти перспективы меня пугают, — Лёва решает быть с ним откровенным, потому что, кажется, больше не с кем.       Но Макс не сможет его понять, даже если разобьет голову о Кадуцей.       — Всегда мечтал разделить с тобой Ад, — Макс шутит, но шутка эта кривая, напряженная — как гнущийся на электрическом стуле Бортник.       — Если начнут расстреливать, молись, — качает головой Лёва.       Он не готов делить свой Ад с кем-то.       С кем-то, кроме его основателя.       — Я всё равно буду рядом, сколько смогу, — копирует его движение Лакмус и дергает за плечо на себя, впечатывая в широкую грудь.       Лёва прикрывает глаза, позволяя себе взять столько, сколько Лакмус может отдать. Пожалуй, Лёва впервые в жизни благодарен отцу — сегодня его наличие пригодилось ему первый раз — ему таки удалось перетянуть внимание Лакмуса на вещи менее интимные, чем отношения с человеком, который избегает его с того дня, как получил по ебалу после подростковой попытки в большой секс.

***

Гори. Сердце гори.

Чертов магнит глаза твои.

Дари. Сердце дари.

Песни мои, мысли мои.

      Два океана, в глубине которых закручиваются тяжелые, смертоносные воронки, чернеющие, пугающие своей неукротимостью. У Бортника не глаза — магниты, сопротивляться которым нет никаких сил. Ему достаточно просто смотреть, чтобы колени подкосились, и повело в сторону, словно под гипнозом. Под этим взглядом хочется пасть ниц, остро ударяясь беззащитными коленями о холодный мрамор, чтобы тут же расцвели синие отпечатки слепого повиновения. Хочется сложить голову покорно и низко, отдавая себя всего во власть этого тяжелого, темного взгляда, впивающегося в душу миллионами тонких иголок, пропитанных ядом. Хочется заломить руки и молить, жалобно, по-собачьи скулить, выть, раздирать зубами тонкую кожу на бескровных обветренных губах до кислого привкуса на языке: «пожалуйста».       Пожалуйста, будь моим якорем.       Пожалуйста, будь со мной честен.       Пожалуйста, увидь меня среди всех этих людей. Меня!       Пожалуйста, попробуй меня полюбить.       Пожалуйста, будь моим.       Умолять негромко, нет, на грани слышимости ничтожно шептать. Лёва, словно спутанные жалкие мысли толкнули его в неестественны прямую напряженную спину оборачивается, и Лакмус дергается, пытаясь избежать столкновения с грозовой тучей.       Лёва едва заметно приподнимает бровь, на что Макс нелепо вскидывает вверх большой палец — всё в порядке, нет проблем, кэп.       Нет абсолютно никаких проблем, кроме черной дыры, развернувшейся в моей груди. Эта бездна взывает к твоей бездне, Лёва, почему ты не хочешь услышать её зов?       Лёва недоверчиво сводит брови к переносице на мгновение и тут же теряет к Лакмусу интерес, возвращаясь взглядом к мониторам, которые едва ли не трещат под натиском его жадного взгляда.       Лакмус не меняется в лице, не выдыхает облегченно, только продолжает вглядываться в точенный профиль.       Лёва продолжает вглядываться в маленькие черно-белые картинки, по которым решительно перемещается цесаревич. Он следит за каждым его шагом, и Макс чувствует, как в хорошо взболтанном коктейле запахов берет верх тревога.       Ты боишься.       Макс никогда не чувствовал эту душащую тревогу, заполнившую Лёвино нутро, так остро, но дело было не в ней.       Ты боишься за него, как ни за кого не боялся.       Макс хотел бы, чтобы хоть раз, в самом пекле, в которое только могли забросить их «высшие силы», Лёва тревожился бы о нем, находящемся по ту сторону гарнитуры, в самом центре событий. Но Максиму не нужно было чувствовать запах, чтобы знать, что такого не случалось ни разу. А с ним, находящимся в почти полной безопасности, окруженным охраной в облепленном камерами и системой безопасности помещении, случилось.       Максим с силой сжимает рукоять уложенного в кобуру пистолета.       — Ты слишком громко думаешь, Лакмус, — Лёва не поворачивается, но его затылок, рвано отрастающий и непоколебимый, словно тесаком отрезает все лишние мысли. Макс просто забыл, что больше не имеет на ревность права.       Никогда не имел.

***

      Мать просит его о встрече, чем изрядно заставляет понервничать — сегодня им предстояло встретиться в театре. Шура, до обеденной встречи не имеющий даже секунды, чтобы подумать о теме предстоящего разговора и морально подготовиться хоть к чему-то, заходит в полупустой ресторан, коротко сжав кулаки, ободряясь.       Мама, изо всех сил разыгрывающая непринужденность, дает ему возможность сделать заказ, сухо поделиться последними новостями, и всё время, пока он без охоты ест, делится с ним необходимыми, по её мудрым женским наблюдениям, новостями светской хроники. Шура, которому от напряжения последних дней и без её разговоров кусок в горло не лезет, не выдерживает:       — Мама, — он показательно откладывает приборы и, отодвинув тарелку, укладывает руки на стол, превращая его в стол для переговоров. — Мама, я, без всякого сомнения, рад тебя видеть, но мне не совсем понятна цель нашей встречи — что ты хочешь обсудить сейчас, о чем мы не можем поговорить до или после спектакля?       Инна Александровна, не будь она женой Императора, смутилась бы под таким профессиональным напором, но она не просто чья-то там жена, она Императрица, и своей деликатной, но всё же тирадой, Шура добивается довольной, гордой улыбки.       — Ты быстро освоился в столице после долгих лет отсутствия, Александр, — она склоняет голову, словно выражая ему свое одобрение.       Шура мысленно закатывает глаза.       — У меня нет времени раскачиваться, Ваше Величество, — да, он жесток, но они всегда хотели им гордиться — так пусть гордятся, он усвоил все их уроки.       — Ты прав, — настроение Инны Александровны, и без того наигранно-радостное, мрачнеет ещё больше, но ей удается повернуть его же слова против него. — Ты верно заметил, Александр, времени у нас немного. Благо, мы с твоим отцом еще в годы твоего отрочества позаботились о твоем будущем, будущем нашего рода и нашей страны.       Одной её фразы становится достаточно для того, чтобы он понял, к чему она клонит.       — Было бы странно, если бы вы позволили мне самому… позаботиться о своем будущем, Ваше Величество. Отец попросил тебя завести этот разговор, потому что полагает, что у тебя лучше получается на меня давить? — любезно улыбается Шура.       — Его Императорское Величество, — с нажимом произносит она, — с удовольствием вел бы этот разговор сам, если бы у него было на это время, Александр. И мы встретились не за тем, чтобы спорить, в самом деле, к чему мне на тебя давить? Всё давно решено.       — То есть, безосновательно отчитывать меня за Бортника у него есть время, а на обсуждение будущего династии — нет? — усмехается Шура. — Много лет назад я заключал договор с ним, и между нами не стояло посредников. Так почему сейчас этот вопрос перешел в твое ведение?       — Твой отец прекрасно знает, как ты расставляешь приоритеты. А в юности ты совсем не умел этого делать, как бы мы не старались тебя образумить. Договор, который вы заключили с Николаем, был необходимостью. Он считал тогда и сейчас, что тебе нужен дополнительный стимул для принятия верных решений. И он прав — ведь даже сейчас, когда это абсолютно неуместно, ты умудрился вставить в разговор капитана Бортника, — к концу предложения она всё же переходит на тон, начинает отчитывает его, как мальчишку.       Шура напоминает себе, что он не мальчишка, хочет она этого или нет, он вот-вот станет монархом.       Они спешат сейчас еще и потому, что после смерти отца тебя не заставит жениться никто, — голосом Карася звучат логичные выводы.       — Когда-то ты была не против этих разговоров, мама, — его даже слегка удивляет то, как резко она сменила сторону, и Шура улыбается, приподнимая брови, почти насмехаясь над «твердостью» её взглядов. — Я бы сказал, что ты поддерживала эти отношения.       Инна Александровна напрягается, и зачем-то оглядывается, хотя в этом и нет никакой необходимости — вип-зона, которой с момента основания ресторана пользует исключительно императорская семья, изолирована и несколько раз просканирована Бортником, которого она тут собирается прополоскать, на предмет подслушивающих устройств и прочей дряни.       — Я поддерживала его любовь, Александр, — наконец, произносит она. — Я лишь хотела, чтобы моего сына окружали люди, готовые умереть за него без раздумий. Я надеялась, что пройдет время, вы перерастете свои подростковые эксперименты, и рядом с тобой останется верный преданный друг. Я хотела, чтобы ты взошел на престол, не думая о том, кто прикроет твою спину. В конце концов, история знает немало таких примеров.       Каких, блять, таких? Я похож на Нерона или, может быть, на Якова Английского? — Шура бы поспорил с ней, но он даже не щурит глаза от злости. Не в этот раз — она должна видеть в нём цесаревича, а не сопливого мальчишку, готового взорваться от любой мелочи, которая рушит ему планы.       Некстати вспоминается набивший за несколько дней оскомину Александр — великий царь, великая любовь Гефестиона. Шура едва сдерживает нервный смешок — чем глубже он копается в себе, тем дальше уходит в дебри образов, но они, вопреки всему, не помогают ему от слова совсем. Возможно, поделись он этими бреднями с Лёвой, тот открыл бы ему целый мир аллегории, расшифрованный и разложенный по полкам. По крайней мере, раньше это доставляло Лёве удовольствие.       — Что же изменилось?       Ему правда до жути интересно, что изменилось — теперь она решила, что Лёва больше не готов за него умереть? Решила, что женские жертвы больше ценятся на небесах, и поэтому во главе стола теперь выбранная отцом невеста? Инне Александровне больше не важно, будет ли рядом с ним хотя бы в первые годы правления человек, который станет крепостной стеной, не позволяющей ни одной крамоле пустить корни рядом со своим фундаментом? Что, мать их, изменилось настолько, что даже она теперь говорит о Лёве, как о ком-то незначительном, кем можно играть? Шуре всегда казалось, что мать — одна из немногих, кто в первую очередь смотрит на человека, а потом на установленные обществом рамки.       — Ничего не изменилось, Александр. Вы как были глупыми мальчишками, не умеющими отделать ненужные эмоции от дел, так ими и остались. Но время диктует свои правила — ты восходишь на престол не в лучший момент, отец передает тебе страну не в том состоянии, в котором хотел бы. И твоя связь с мужчиной не будет плюсом к твоей карме в глазах народа, разве ты не понимаешь? Учти, дорогой, если вы не научитесь себя держать в руках, то при императорском дворе после всей этой истории не будет и духа его.       — А если я люблю его? Если я не откажусь от него и после свадьбы? — Шура, конечно, нес бред — это Лёва откажется нахуй от всего, что между ними есть (ни-че-го), когда Шура женится.       Но это будет Лёвино решение — их решение. А не чье-то еще. И уж точно не решение его матери, резко поменявшей приоритеты.       Ты решила, что я вырос, и больше не нуждаюсь в безусловной твоей поддержке? Пожалуй, ты права.       — Не смеши меня, Александр, — ей хватает воспитания и манер, чтобы не всплескивать руками от возмущения, но глаза она закатывает мастерски.       — Что, прости? — он поддается вперед, и чувствует, как разговор приобретает совсем другие краски.       Она пытается выбить почву у него из-под ног, но пока у неё получилось только выбесить его. Шура улыбается холодно, высокомерно и в глубине души надеется, что его дети никогда не будут испытывать к нему тех же чувств, что он сейчас к ней.       — Я не знаю, о какой любви ты вечно твердил тогда, и не думаю, что она есть сейчас. Лёва всегда был для тебя игрушкой — хорошей, покладистой, интересной, но только игрушкой, Александр, — она смотрит на него с превосходством, ожидая, что он сложит лапки и признает её правоту.       — Это не так, — но только он не может с ней согласиться, потому что он уже не понимает, как это было на самом деле.       Только какое ей дело до его «подростковых экспериментов», вокруг которых до сих пор вертится его жизнь.       — Хорошо, — сейчас Императрица напоминает ему ядовитую змею, радостно раздувшую капюшон, или старую сплетницу на городском базаре — он не может определиться, но всё равно испытывает стойкое отвращение. — Приведи хотя бы один пример, когда ты чем-то жертвовал ради своей любви? Шел на уступки? Делал хоть что-то, что не было направлено на удовлетворение твоих потребностей, а на заботу о нем?       — По-твоему, любовь — это обязательно жертвы?       Шура чувствует, как разум цепляет за эти вопросы, словно он вот-вот найдет какое-то верное объяснение тому, что же с ними — Лёвой и Шурой — не так.       От резкого осознание у Шуры даже проясняется взгляд. А ещё он точно знает, что уже приходил к этим выводам в Австралии, но отложил их в ящик «ненужное». Почему?       — Что и следовало доказать, милый, — по-своему трактует она его изменения во взгляде. — Прошлое остается в прошлом, и времени начать все с чистого листа лучше, чем сейчас, уже не будет. Перестань держаться за эти фантазии, и ознакомься с досье своей будущей жены, чтобы не хлопать глазами от неожиданности при знакомстве. Елизавета — чудесная девушка. Умная, образованная, воспитанная… Она произвела на нас неизгладимое впечатление, Александр. Тебе придется постараться, чтобы впечатлить свою будущую жену.       Охуеть теперь, она получает билет в будущее, а я ради этого еще должен постараться? Всё в порядке с вашей системой координат? — думает Шура, но вместо этого говорит:       — Да, времени лучше, чем сейчас, уже не будет, — он постукивает по столу и устремляет свой задумчивый взгляд сквозь неё.       Инна Александровна улыбается ему тепло, даже не подозревая, что Шура вкладывает в эту фразу иной смысл. Она чувствует себя победителем в их маленькой войне — глупо и поспешно, но её уверенность в том, что они «правильно его воспитали» ведь еще никогда её не подводила.       Но прошлое в прошлом, а настоящее станет для них временем открытий, Шура постарается.       — Я рада, что мы пришли к согласию, Александр, — она накрывает его руку своей, и кружевные перчатки неприятно скользят по коже. — Мы пригласили Елизавету с родителями в Николаевский дворец, чтобы ты смог с ней познакомиться, наконец. Уверяю тебя, вы поладите, и ты еще скажешь нам спасибо за такую чудесную партию.       — Не сомневаюсь, — улыбается Александр.       — Я была рада видеть тебя, сынок, — как быстро меняется ваше настроение, Ваше Величество. — Тебе уже пора, насколько я помню, у вас сегодня очень насыщенный день. Будь добр, не опаздывай в театр, милый.       Она прощается с ним, а он заставляет себя проводить её до машины, и иронично взмахивает папкой с «досье» на женщину, которая скоро станет его женой.       Если Лёва не прикончит его раньше, конечно.       Шура насмешливо улыбается, глядя вслед машине, которая увозит его довольную мать в резиденцию, и мысленно благодарит её — если ему нужен был пинок, чтобы начать действовать, то это определенно был он.

***

      — Ты отлично справляешься, — Карась добродушно улыбается, жестом предлагая ему присесть.       Он вызывает его в кабинет внезапно под конец рабочего дня, и Лёва, чудом вернувшийся на свое рабочее место раньше обычного, салютует Фортуне.       — Если ты позвал меня только за этим, я постою, — Лёва осторожно пускает пробный шар.       — Полагаешь, скромность всё же украшает мужчину? — щурится Карась.       — Нет, просто не очень хочется сидеть, — Лёва разводит руками, но генерал, вопреки ожиданиям, не улыбается в ответ на его попытки пошутить.       — А придется, — добродушие с розовощекого, широкого лица сползает стремительно, и сам Карась подбирается, выпрямляя спину.       Лёва опускается на стул, перенимая настроение собеседника.       — И долго придется сидеть? — он не меняется в голосе, сохраняя спокойствие.       В конце концов, будь у Карася на него что-то существеннее домыслов, его давно бы конвоировали.       — А это ты мне скажи, мальчик мой, — генерал складывает руки в замок, напоминая Лёве типичных следователей на допросах, вселяющих в себя таким образом уверенность.       — Не понимаю, о чем ты.       Карась качает головой:       — Ты отлично справляешься, Лёва. Шурик жив, здоров, спокоен — относительно, но это и ожидаемо. Риски, на которые мы шли осознанно, так сказать. Ты молодец, да. Но скажи мне, дорогой начальник охраны первого человека в очереди на престол, что же за важные дела заставляют тебя срываться в рабочее время неизвестно куда? — Михаил Николаевич склонил голову, вглядываясь Лёве в глаза.       Бортник, уже решивший, что резко переосмысливший свое желание быть ближе Шура таки решил от него избавиться, поделившись с дядей интересными подробностями их взаимодействия, принимает этот взгляд открыто. На секунду даже становится стыдно за презрительные мысли, но секунда эта заканчивается быстро, а бездна, над которой они зависли, никуда не уходит.       — Никакого криминала, товарищ генерал. Сугубо личные мотивы, — Лёва улыбается, выкручивая обаяние на максимум.       Он не надеется обвести Карася вокруг пальца, но и сдаваться так просто будет глупо.       — Все твои личные мотивы я имел удовольствие лицезреть лет десять назад в темном коридоре дворца всякий раз, когда выбирал неудачный момент отлучиться в уборную. Хотя, стоит посмотреть, кто из нас не умеет подбирать моменты.       — Время идет, люди меняются. Меняются ориентиры, — Лёва поджимает губы. Где-то есть книга судьбы, в которой все прочитали, что та их подростковая связь — его пожизненный крест, а он и не в курсе? Эта бескрайняя уверенность в том, что он готов целовать песок и грызть землю, по которой ходил Шура, даже сейчас, раскачивает сваи, на которых держится его спокойствие, но Лёва давит гнев тяжелой подошвой ботинка, вдавливая внутрь, не давая выхода.       — У тебя кто-то есть? Не знал.       — А что, в личное дело такую информацию не заносят? — заносит здесь, видимо, только Лёву.       — Должны, да только попробуй тебя поймай с этой информацией, — разводит руками Карась.       — Так это твои мальчики так бездарно пытались упасть мне на хвост? — Лёва порядком замучился уходить от грубого преследования генеральских людей, пусть обвести их, кабинетный крысят, и скрыться раньше, чем они поймут, что теряют его, не составляет труда, он потерял немало времени. Времени, которое было самой важной единицей измерения в их деле. — Ты бы подучил их чему-нибудь, Карась, это же грязь неимоверная. Будь на моем месте кто-то более опасный и менее дружелюбный, нашли бы твоих хлопчиков с дырками в пустых котелках.       Карась качает головой, внимательно в него вглядываясь.       — А что уходил-то от них? Всё-таки есть, что скрывать, Лёвушка? — они играют в игру, кто изворотливее прикинется милым дурачком, или Лёве кажется?       — Конечно, есть, — соглашается Лёва. — Мои личные интересы несколько не соответствуют представлениям моих достопочтенных родителей. Не хотелось бы, чтобы отец сжил со свету ни в чем неповинную даму. К чему такое беспокойство, Карась? Генерал постукивает по столу ногтями, сканируя Лёву взглядом.       — Видишь ли, Лёвушка, Эммануил Гедеонович Виторган, хорошо тебе известный, ведет дело о покушении на Его Высочество. Так вот, Эммануил Гедеонович утверждает, что с материалов дела были сняты копии.       — Ого! Как такое возможно? Выяснили, кто это сделал? — Лёва так искусно разыгрывает удивление, что сам себе почти верит.       — Эммануил Гедеонович подозревает, что копии снял Максим. Но камер, конечно же, в доме у Виторганов нет, и доказать причастность Максима к этому невозможно, — разводит руками Карась. — Но вот, любопытное наблюдение — ты встречаешься с Виторганом после того, как он ночует в доме у отца и, предположительно, снимает копии с материалов дела. А после вашей встречи Шурик звонит своей бывшей девушке Вике, но не потому, что соскучился, а чтобы обсудить её участие в его личной охране. Не находишь эту цепочку подозрительной?       — Отнюдь.       — А если подумать, Лёва? — напирает Карась.       — Если подумать, то утечка информации ничем не подтверждена, кроме домыслов старика Виторгана. Да, я встречался с Максимом — возможно, потому, что он мой единственный друг? — Лёве ужасно хочется встать, нависнуть над Карасём, но он крепко держит маску. — Что касается Победы… ты уверен, что Шура ничего не знал? Уверен, что она не рассказала ему все перед отъездом на родину? После взрыва? В ней ты уверен?       — На любой мой аргумент готов придумать свою версию?       — Любой аргумент готов привести, чтобы подвести меня под обвинения? — Лёва закидывает ногу на ногу, устраиваясь в кресле поудобнее.       — Я не собираюсь ни в чем тебя обвинять, у меня пока недостаточно для этого оснований. Но я хочу, чтобы ты, — он направляет толстый узловатый палец в Лёву, прицеливаясь, — понимал, в какую игру ты ввязался. Ладно, Виторган — мелкий авантюрист, которому по жизни нечего терять. А если уж оступится по-крупному — его есть, кому поймать. А ты нарушаешь закон, Лёва, ты разглашаешь государственную тайну, ты ходишь по очень тонкому льду. Твой отец не упустит возможности подвести тебя под трибунал, ты понимаешь? Понимаешь, что вместе с тобой туда отправятся твои люди? — Карась смотрит на него с беспокойством, на каждое предложение взмахивая своим несчастным пальцем.       На последних его словах Лёва подбирается, поднимается во весь свой небольшой рост, и ставит руки на генеральский стол:       — Ну уж нет, Ваша Светлость, мы так не договаривались. Если когда-то у тебя появятся основания обвинять меня в чем-то, если мой отец добьется для меня приговора в военному суде — это будет моя ошибка. И я готов за неё отвечать. А их вы не тронете. Когда всё закончится, мои люди будут свободны, их не будут преследовать, принуждать к сотрудничеству с государственными силовыми структурами, использовать их способности и опыт. У каждого из них начнется новая жизнь, даже если я при этом окажусь за решеткой — так мы с тобой договаривались, — он мрачно качает головой, и его лицо перекашивает злость. — Если бы не этот уговор, ты бы возился со своим взбалмошным племянничком сам, потому что духу моего в этом городе не было бы. Мы договаривались, генерал. Так держи слово.       — Ты связываешь мне руки своими глупостями! — Карась тоже встает, возвышаясь над ним, но при всем преимуществе роста, не способный его задавить. — Ты должен охранять его, а не лезть в процессы, которые тебя не касаются.       — Чем раньше найдут преступника, тем раньше закончится всё это дерьмо! Но твои люди не очень-то заинтересованы в качественном выполнении своей работы.       — Виторган лучший следователь в этой стране, мать твою. И он делает всё возможное, чтобы найти Хипа.       — Вот именно! Вы ищите Хипа, Карась, а надо искать преступника, ты чувствуешь разницу или нет, блять? — они уже откровенно орут друг на друга, и Лёва почти уверен, что после этого разговора таки поедет за решетку, если Карась не оторвет ему башку за излишнюю дерзость прямо здесь. У всего должен быть свой предел.       — Ты дурной, Лёвка, — вдруг успокаивается генерал, усаживаясь обратно в свое чрезмерно шикарное кресло. — Дурной до невозможности. И только потому, что я знаю тебя с детства и очень ценю твои перекошенные мозги, ты еще тут стоишь. Сядь уже, — бросает он, и молчит, пока Лёва не приземляется в кресло. — Я хотел лишь обозначить, что ты уже прокололся, Лёва. Придумай легенду поубедительнее, ну или трахни кого-нибудь для достоверности, — Карась усмехается и тут же качает головой, как делают все родители, уставшие удивляться выходкам своих детей. — Я держу свое слово, но сдержать твоего отца в случае чего я смогу только с Божьей помощью.       — Ты хотел преподать мне урок, ясно, — хмурится Лёва.       Старый черт.       — Я хотел убедиться, что мы на одной стороне, капитан, — Карась смотрит пронзительно и глубоко, напоминая этим Шурика, который перенял у дяди слишком много.       — Зависит от того, на чьей стороне ты, — Лёва качает головой и хмурится сильнее.       — Я на стороне Шурика. Я всегда на его стороне.       — Тогда твой вопрос не имеет смысла, Карась. Будто я могу быть на какой-то другой, — Лёва разводит руками, и всё несказанное они оба понимают без слов. Они обсуждают охрану особняка, предстоящие военные учения, новые идеи госбезопасности Лёвиного обожаемого предка и прощаются тепло, уверенные в поддержке друг друга. Карась дергает Лёву за протянутую руку, впечатывая в свою мощную шею его острый нос:       — Будь осторожен. И береги Сашу, я тебя прошу, — он треплет Лёву по короткому ежику волос, и отпускает восвояси.       В коридоре Бортник неожиданно сталкивается с Шурой, уверенно направляющимся к Карасю в сопровождении Звонка.       — Что-то случилось? — неожиданно, цесаревич нарушает молчание первым. — Тебя вызывал Карась?       — Всё в порядке, Ваше Высочество. Вам не о чем волноваться, — Лёва проваливает свои попытки сдержать лезущую на лицо улыбку, необоснованную и глупую, но ему не жаль.       — Точно? — обеспокоенно спрашивает Шура.              — Более чем.       Они застывают посреди коридора, как два дурака, и не могут отвести друг от друга глаз. Лёве кажется, что в Шуркином взгляде что-то поменялось. Он больше не отводил его, не прятал и не старался держаться дальше. Шура что-то для себя решил — понимает Лёва и улыбается ещё шире. Шура смотрит на него тепло, даже ласково, и улыбается так же трепетно и неловко. Они прерывают эти странные гляделки только после того, как за спиной тактично кашляет Звонок, и Шура обходит Лёву, продолжая улыбаться.       Первое, что он говорит, оказавшись с Карасём один на один, заставляет генерала приподнять брови, а после долго сетовать богам на свою долю.       — Я не могу дозвониться до Победы, а она мне очень нужна, Карась. Срочно.       Мгновением позже в коридоре раздается тихое:       — Нужно проверить всех людей, задействованных в охране особняка. Мне нужно знать, кто сливает информацию генералу.       Может быть, они оба не до конца осознают, во что ввязываются, но это никогда не останавливало их от того, чтобы действовать решительно, быстро и необдуманно.       Они сведут в могилу друг друга и меня за компанию, — думает Карась, протягивая Шуре листок с новым номером его бывшей девушки.       — Ты очень громко думаешь, Карась, — улыбается Шура. — Мы будем жить долго и счастливо, я тебя уверяю.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.