ID работы: 11701104

Столица мира

Джен
R
В процессе
550
Горячая работа! 38
автор
Krushevka бета
Размер:
планируется Макси, написано 258 страниц, 24 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
550 Нравится 38 Отзывы 42 В сборник Скачать

Глава 17 - Moritzplatz

Настройки текста
      Я еще раз взглянул на рейхсканцелярию, прежде чем забраться в кузов грузовика. Внушительное сооружение возвышалось над пустынными улицами. Величественный фасад, когда-то украшенный свастиками и имперскими эмблемами, теперь несет на себе шрамы бегущего вперед времени, стены изуродованы войной. И все равно это здание было величественным, вот только все это величие оказалось напускным. Весь этот пафос и монументальность. А рядом с ним я — маленький и растерянный, но тем не менее, и в канцелярии, и во мне, ныне больше нет ничего важного.       Только пустота. Она роднит нас.       «Хотя… — думал я, поглядывая на мерцающий внутри здания свет. — Может, внутри нас что-то и осталось, в любом случае, лучше бы и этого не было».       Небо над головой привычно было тускло-серым, под стать мрачному настроению, нависшему над городом. Голые деревья вокруг раскачивались на холодном ветру, их ветви скрипели, оплакивая мир, который рухнул вокруг нас. Улицы, бурлившие жизнью, теперь пусты, если не считать случайно брошенных автомобилей. И вроде бы все это я уже видел и уже записывал, вот только сейчас все это наполнилось совершенно небывалой до того пустотой, неизмеримой и всепоглощающей, такой же, как черные дыры, что поглощают свет в далеком космосе. И эти тучи тоже поглощали свет, оставляя над городом, над моей головой, лишь блеклую тень.       Забираясь в кузов, я вдруг почувствовал, будто мое тело стало легче. Легче от того, что не было больше бремени, которое я нес. Я приехал в Берлин с определенной целью, в отчаянной надежде найти что-то, что могло бы изменить ход истории, но, глядя на рейхсканцелярию, я лишь глядел в след уходящему миражу. Больше не было ничего, что я мог взвалить на свои плечи. Ни цели, ни даже надежды на ее достижение. Кто бы мог подумать, что надежда такая тяжелая.       Мы покидали это место. Мы двигались на восток; радио говорило о том, что на севере снова идут бои, двигаться к ближайшему северному вокзалу было опасно. Мы ехали на вокзал в Нойенхаген, точнее, к ближайшей рабочей станции метро, которая вела к вокзалу. В Нойенхагене постоянно загружали и разгружали грузовые поезда, и мы должны были успеть сесть на один из них.       Двигатель взревел, нарушая взвившуюся густой пеной тишину. Ларс сидел за рулем. Его нестираемая улыбка маскировала какое-то разочарование, которое таилось под поверхностью его поведения. Он был слишком эмпатичен, мне даже не нужно было объяснять, что для меня все это значило — он и без слов понимал. Он чувствовал. А я только начал понимать старые-старые слова.       Мой дедушка говаривал:       «Идя на гильотину, не проси пощады и не соглашайся на нее. Кричи: свобода или смерть!»       В Германии не было привычки смягчать смертный приговор. Его меняли лишь на пожизненный срок, тридцать или двадцать пять лет в лагерях. Или домашний арест на тот же срок, если, конечно, речь шла о высокопоставленных чиновниках. Простой смертный же неизбежно отправлялся в тюрьму, где, без сомнения, проводил весь остаток своей жизни. Никто не продержится в тюрьме четверть века, а если и продержится, то лишится ума раньше, чем освободится.       И дедушка говорил: «С тюремного двора два пути: на небеса или за ворота. Когда тебя ведут в камеру, это все лишь обман. Попав в тюрьму, ты на самом деле навечно останешься в том тюремном дворе. И веки вечные ты будешь слышать вой ветра, задувающий в колодец внутреннего двора; вечно ты будешь чувствовать взгляд тюремного врача, расплывающийся по тебе, как последний укол морфия по вене. Без конца своими маленькими и уж больно праведными глазками, прикрытыми толстыми щеками, на тебя будет поглядывать священник. И уж конечно, никаким мылом с щеткой ты не смоешь тот жгучий и зудящий взгляд, каким палач окидывает тебя лишь на секунду».       И, Боже, как дивно понять, что из всех взглядов — взгляд палача был наименее угрожающим.       Меня не оправдали, не могли оправдать, куда уж мне быть первым. Но и лезвие промахнулось мимо меня. И в этом кузове я сидел, как в камере…       Запертый, уже неспособный вернуться назад.       Когда грузовик тронулся с места, я бросил последний взгляд на рейхсканцелярию, ее призрачное присутствие растворялось вдали. Тяжесть провала не давила на меня, наоборот, невесомость нарастала. Все продолжала расти, так, будто внутри меня уже и нет ничего. Будто все мое нутро испарилось. И теперь есть только пустота внутри грудной клетки и ребра, которые, впрочем, тоже скоро растворятся в этом городе, они стекут маслянистой кашицей по коже и останутся на брусчатке, пока их не склюют вороны.       Не было больше особого предначертания, я просто был еще одной заблудшей душой в этом пустынном городе, мертвым человеком, который еще даже не догадывается о своей смерти.       Пустынные улицы проносились мимо моего взора, пока грузовик катил по разлагающемуся сердцу Берлина.       Сам грузовик был реликтом ушедшей эпохи, потрепанным и изношенным за годы эксплуатации. Скрипел и стонал на каждом ухабе, отражая усталость, поселившуюся в этом мире. Гул его двигателя звучал прерывисто, надрывно, словно в этих чахлых лабиринтах запертого города и он заболел туберкулезом.       Я сидел, мои мысли блуждали по тому же самому лабиринту, пока я смотрел в пустоту. Воздух напитался запахом пепла и разложения. Я наблюдал, как мимо мелькали остатки забытого мира. Я видел разбитые витрины магазинов, где больше никогда не появятся новые товары, которые никогда больше не осветит неоновый свет. И только искалеченные манекены, что не в силах своими культями даже прикрыть наготу, останутся за осколками стекла. Редкие изодранные лоскуты с символами старого мира еще висели на флагштоках.       Ларс со своим неизменным чувством юмора отпустил какую-то шутку, чтобы нарушить молчание, хотя его и не было слышно в кузове.       А Алиса словно вернулась на несколько дней назад. Она смотрела на меня с недоумением, недоверием и даже немного со смущением. Хотя, казалось, она ничуть не пострадала от этого запустения. Это и понятно, она была солдатом, закаленным жестокостями войны, и ее решимость была непоколебима. Ей эти развалины были домом, каким для лис служит чаща леса. В каменном вальде она жила, в каменной чаще она и умрет. И нет у нее ни тяжести, ни легкости, горя или надежды, и сочувствия ко мне, и презрения днем с огнем не сыскать на ее лице. Только сама она у себя есть и, может быть, она даже чувствовала себя уютнее оттого, что я хоть сколько-то начал разделять ее миропонимание.       Курт, человек, решивший оставить позади свое берсеркерское прошлое, сидел молча. Он был разительным контрастом Ларсу, и если Ларс всеми силами прятал замешательство, то Курт его будто бы и вовсе не стеснялся. Только смотрел своими прищуренными, кажется, ороговевшими глазами на улицу, на меня, потом на Ларса, потом на карабин в руках и снова куда-то вдаль. Он не был растерян. Скорее, он просто чувствовал, что плывет по течению. И он этого желал, хоть и не способен был воспринять как должное.       А течение, меж тем, несло нас всех. Я никогда бы не назвал себя лидером. Я не воспринимал себя таковым, я им не был. Но почему-то я собрал этих людей вокруг себя. Сцепил их одним путем, а теперь и пути не было. Теперь я шел, сам не зная, куда, а они меня провожали. И как я не знал, куда идти после того, как останусь один, так и они не знали, что делать после прощания со мной. Моя миссия собрала эту необычную группу вместе, у каждого из нас были свои причины находиться здесь. Были.       А теперь их нет. И шансов нет, и меня тоже, кажется, уже нет.       Руины Берлина свидетельствовали о мире, который сбился с пути, и неопределенность нашего будущего должна была тяжелым грузом надавить на меня. Должна была, но не давила.       Курт знал меня всего пару дней, и меня озадачило, что он решил покинуть фрайкор и присоединиться ко мне в этом неопределенном путешествии. Что уж там — он пошел со мной тогда, когда я и сам уже не знал, куда идти. Забавно, как иносказательно я об этом говорю. Говорю, как о прошлом, словно это не произошло несколько часов назад.       Я встал с места, подошел ближе к Курту, как бы невзначай заметил бесхозный подсумок и, будто бы желая что-то достать, нырнул в него рукой. Не найдя желаемого, я, пожав плечами, снова будто бы невзначай сел рядом. Повернулся к нему и сказал:       — Курт…       Тут же он повернулся в мою сторону, в то время как сам я смотрел наружу, вглядываясь в уносящийся назад город и пытаясь ни на градус не поворачивать голову в его сторону.       И в момент, когда он ко мне повернулся, когда его шея с плечами чуть только двинулись, я вдруг почувствовал, какой он на самом деле большой. Сразу захотелось обратиться к нему почтительно, на «Вы», геркнуть, назвать по чину. А сам он и не шевельнулся бы, ему было бы все равно на обращения. Я это тоже понимал, просто стало неуютно.       Проглотив комок тревоги, я все-таки набрался смелости задать свой вопрос:       — Почему ты решил уйти из Берсеркеров? Ты едва меня знаешь.       Курт, не отрывая взгляда от проплывающих мимо руин снаружи, некоторое время молчал, словно обдумывая свой ответ. Затем, в своей типично флегматичной манере, он наконец заговорил. Его слова были даже более размеренными, чем обычно. Такими холодными, словно совсем без чего-либо человеческого. Словно у мертвеца, будто по радио двадцать лет назад, когда мертвецкий голос напоминал о немецком солдате, умирающем каждые семь секунд. Мне стало совсем не по себе от его голоса; жив ли он вообще?       — Дело не в том, что я знаю тебя, Эрих, — сказал он хриплым и обветренным голосом. — Дело, скорее, в знании того, что осталось от этого мира. Я слишком много видел, делал вещи, которые не могу забыть. Рейх разваливается на части, и таким людям, как я, в нем больше нет места. Таких, как я, штампуют, чтобы использовать и бросить. И если нацисты больше не могут бросить и растоптать меня, то я брошу их сам, брошу за всех брошенных ими.       Последние слова звучали совсем обескураживающе. Так надрывно, искренне и злобно они звучали, что даже из гортани Курта вырвалась какое-никакое восклицание.       Я кивнул, только пытаясь обхватить весомость его слов. Режим ушел, оставив за собой шлейф разрушений и разочарований, и теперь уж все были вынуждены столкнуться лицом к лицу с мрачными реалиями мира, который они помогли создать. После такого было не по себе смотреть на улицу; я повернулся к Курту.       — Но зачем присоединяться ко мне? — спросил я, мое любопытство взяло надо мной верх.       Взгляд Курта на мгновение встретился с моим, в его глазах промелькнуло что-то невысказанное.       — Я не знаю, Эрих. Может быть, дело не в том, что я найду, а в том, что я оставлю после себя. Мое прошлое — оно преследует меня. Может быть, пришло время загладить свою вину, даже если уже слишком поздно.       Я обдумывал его слова, приходя к тому, что у меня с ним больше общего, чем я думал. Я вообще вдруг почувствовал, как все здесь похожи. У нас разная кровь, разные дороги позади и разные шрамы, но были те невидимые нити, которые нас стянули.       Грузовик продолжал свой путь, и я нашел утешение в том факте, что, несмотря на неопределенность, которая ждала меня впереди, я был не одинок в своих поисках. Присутствие Курта, со всеми его загадочными причинами, было напоминанием о том, что искупление — это путешествие, которое мы все должны были совершить по-своему.       Пока слова Курта повисли в воздухе, Алиса, которая до того сидела тихо, наконец заговорила. Ее голос был резким и с оттенком горечи, с обидой, которую она испытывала в течении многих лет, но ни к Курту, ни ко мне и ни к кому бы то ни было конкретному.       — Оставляешь позади свое прошлое, да? — спросила она, прищурив глаза. — Это роскошь, которую не все могут себе позволить. Коммунисты, поляки, русские, евреи — мы боролись за свободу еще до того, как ваш рейх начал рушиться. Немного поздновато для искупления, тебе не кажется?       Курт перевел взгляд на нее, его флегматичное поведение сменилось легким раскаянием.       — Я не говорю, что могу загладить то, что сделано. Уж тем более то, что сделано множеством рук. Но, может быть, просто может быть, я смогу попытаться сделать что-то правильно в будущем. Кто знает.       Выражение лица Алисы на мгновение смягчилось и она отвела взгляд. Она чуть сжала плечи и, притянув к себе правую ногу, согнула и обхватила ее руками. Ее подбородок упал на колено, а сама она упала в свои мысли. Груз истории тяжело давил на всех нас, и выбор, который мы делали в этом расколотом мире, никогда не был легким.       Ларс, сидевший за рулем, слабо усмехнулся.       — Искупление или нет, но теперь мы все вместе в этом грузовике. И у нас есть свои причины быть здесь.       Эта фраза была неожиданно глубокой для Ларса. Такой простой, необычайно простой, но потому и гениальной. Глупой, очевидной, но гениальной.       Напряженная атмосфера сохранялась по мере того, как мир вокруг затихал. Взгляд Алисы оставался отстраненным, ее мысли были известны только ей одной. А я почему-то смотрел только на нее.       По мере того, как мы ехали дальше, я только и повторял в голове это слово. Искупление. Сначала оно песком хрустело на зубах, потом землистым мазутом обжигало язык, но, в конце концов, я его проглотил, принял внутрь. Тогда я и понял, что искупление нас и объединяет. Ларс тянет за собой простую истину: даже самый лучший доктор не может спасти всех. Курт несет вину за прошлое, свое и своих сослуживцев. И даже Алиса, даже она, кажется, винит себя за произошедшее в нашу первую встречу, потому и пытается загладить вину.       Размышляя об этом, я не мог не задаться вопросом, действительно ли возможно искупление в мире, где прошлое никогда не может быть полностью стерто? Может, это и вовсе бессмысленно? Ну, а в таком случае, я, получается, и добравшись до своей цели, не искупил бы ничего. Удивительно успокаивающий вывод для того отчаянного предположения.       Грузовик с грохотом поехал дальше, и затянувшаяся тишина в кузове стала ноющей, как зубная боль. Только двигатель издавал постоянный гул, похожий на белый шум, словно сотни радиоприемников и телеэкранов пребывающего в смятении города, смешивающийся с храпом впавшей в зимнюю спячку нации. Но и этот звук вскоре затих. Теперь была только тишина, окончательно принявшая осязаемую форму.       Наш мозг так привык к звуку, что в моменты молчания обостряются другие чувства. Все становится более реальным. И воздух, и чувства, и мысли — все это в такие моменты так легко потрогать. Даже искупление, которое я отрицал секунду назад, стало вновь реальным. Вот ведь оно, чуть потрескивает в коробке с инструментами.       Но я открою коробку и ничего там не увижу. Я снова все потерял.       Руины города не давали передышки. Даже когда я не смотрел на них прямо, даже скрытые брезентом, они были постоянным напоминанием о рухнувшем мире.       Ларс, кажется, почувствовал мое смятение. Он, не отрывая глаз от дороги, только буркнул, так оптимистично, как только мог в такой расположении духа. Казалось, он не просто почувствовал мое смятение, а ощутил его сам. Он наклонился ближе, его голос был мягким и ободряющим, но с оттенком философской задумчивости:        — Знаешь, Эрих, иногда само путешествие важнее пункта назначения. Мы можем не найти того, что ищем, но мы учимся на этом пути.       Я оценил его попытку утешить меня, хоть она и была безуспешной.       В любом случае, хотелось мне это признавать или нет, но в одном он точно был прав: путешествие было еще не закончено, и неопределенность того, что ждало впереди, тяжело давила. Хоть границы между прошлым, настоящим и будущим размылись, и я навязал себе чувства отстраненности от мира, через который мы проезжали, я не мог избавиться от ноющего чувства тревоги, хотя и понимал, что хуже уже не будет, по крайней мере для меня. Мои мысли обратились внутрь, и я не мог избавиться от нахлынувшего чувства тщетности.       — Конечная, — буркнул Ларс, и машина остановилась.       Мы вылезли наружу, совсем рядом стоял вход в метро. Прямо около него стояло два солдата в форме и с винтовками. Ларс подошел к ним, назвал позывной и номер, после чего поздоровался.       Один из солдат указал на нас, Ларс что-то объяснил ему. Потом солдат обратил внимание на Курта. Он сказал что-то по этому поводу, на что Ларс, кажется, огрызнулся, началась короткая перепалка, желая подвести ей итог, Ларс подозвал нас. Когда Курт пошёл, тот взял его за рукав, продемонстрировав им воочию шеврон берсеркеров.       — Так это правда что ли… — говорил один из солдат, в первую очередь имея в виду все эти легенды.       Нас пропустили на станцию. Курт придержал перед Алисой тяжелую дубовую дверь, на что та только фыркнула. Передо мной он тоже отпустил ее только тогда, когда я сам взялся за ручку. Наверху было некоторое скопление народа. Пара автоматчиков играли в карты на двухсотлитровой бочке.       Трое других солдат разливали по канистрам с помощью шланга что-то из такой же бочки, с надписью, которой маркировалась вся армейская складская матчасть:       «Auf Diebstahl von Staatseigentum steht die Todesstrafe».       И ниже надпись:       «Entflammbar, Rauchen verboten!», рядом с которой красовался череп с сигаретой в зубах.       Несмотря на огнеопасность материала и прямой запрет курить, один из солдат все равно курил. Они работали, как конвейер. Один отсасывал жидкость в канистру, другой, из второй уже наполненной канистры, разливал содержимое по ребристым четверть литровым бутылкам от фанты. А третий, который, по логике вещей, должен был вставлять тряпичный запал, вместо этого при помощи укупоривателя закрывал бутылки кроненпробками и ставил в брендированные оранжевые ящики.       По характерному запаху и мутному цвету было понятно, что в бочке совсем не бензин.       — За бутлегерство больше не вешают? — спросил Курт, также обративший на это внимание.       Ларс объяснил ему, что это вовсе не контрабанда, а последствия «ярчайшего примера американской мечты», как он говорил.       Как гласит семейная легенда, Томас Кауфман, получив образование, тем не менее, не оказался востребован ни в Праге, ни в Прессбурге, ни в Брно. Отправив письмо отцу с просьбой принять сына обратно на свою ферму близ Кракова, Томас получил отказ, мотивированный богобоязненностью отца, который связывал годы засухи и неурожая с недостатком веры своих сыновей и рабочих. Отец поклялся не пускать сына домой до тех пор, пока он воочию не увидит, какие чудеса творит бог.       У Томаса, без гроша в кармане, без полезных знакомств и теперь даже без семьи, не было никакого выбора, кроме как уйти в монастырь с надеждой найти бога хотя бы там.       В стенах Августинского монастыря в Старом Брно он сблизился с его Аббатом, тогда еще никому неизвестным Грегором Менделем. Тогда Мендель еще не был известен миру как отец генетики, но уже проводил свои эксперименты. В качестве помощника Томас сопровождал его, как во время экспериментов, так и за стенами монастыря. В один из таких дней, слушая доклад Менделя, на Томаса снизошло озарение. Он понял вдруг всю сложность этого мира и в то же время незыблемый порядок и закономерность миллионов и миллиардов процессов. Убежденный, что создать такой мир способен только бог, он в тот же день попросил Менделя расстричь его из монахов. Пообещав продолжить исследования на яблочной ферме своего отца и продемонстрировать всему миру то, что показал ему Мендель.       Вернувшись домой, он поведал эту историю отцу. Старый Штефан Кауфман назвал Менделя пророком божьим, с тех пор в их семье иначе его не зовут. Томас засадил часть участков горохом, а еще часть огородил под пасеки, однако яблоки продолжали оставаться главным богатством фермы Кауфманов.       Несмотря на расстрижество Томаса и, должно быть, свои не самые простые отношения с яблоками, бог, кажется, берег яблочные сады. Их огибала засуха, обошла стороной первая мировая война, Силезские восстания, войны Польши с Чехией, Украиной и советской Россией. Более того, перераспределение земель эмигрировавших немецко-австрийских землевладельцев и русских помещиков позволило семье Кауфманов по дешевке выкупить множество земельных участков по всей Польше. Позже покупка земель в кресах сделала их одними из наиболее богатых землевладельцев в Польше.       Безродные и к тому же немцы, Кауфманы злили польскую элиту, в частности Януша Радзивилла — наследника богатейшего польского Магнатского рода. В марте сорок пятого Радзивилла, как и десятки других польских политических деятелей, повесили.       Когда Томас молился за упокой души былого врага, его сын Иоганн праздновал. Сидр принято выдерживать на протяжении четырех-пяти месяцев, так что к марту самый богатый сентябрьский урожай был готов. Он отправил несколько десятков цистерн в Краков, где и проходил процесс над польским правительством, и сказал наливать сидр каждому желающему за свой счет.       С тех пор, по аналогии с баварским Октоберфестом, в Силезии «Мерцфест» стал ежегодной традицией, на каждой из которых Иоганн непременно раздавал в два раза больше сидра, чем в предыдущем году, зарабатывая, конечно, намного больше, чем даря.        Иоганн, сын Томаса, как уже стало ясно, был не так религиозен, как его отец с дедом. И щедрые пожертвования, какие раньше получала католическая церковь, в конце двадцатых стали отправляться «Блоку национальных меньшинств». После роспуска этой партии, случившегося, по мнению Иоганна, по вине евреев, он обратил свое внимание на более радикальные партии, такие как Немецкий союз. Со временем он начал отправлять пожертвования и за границу, не только в НСДАП, но и в партии Тирольских, Балтийских и Судетских немцев. Благодаря последней он завел дружеские отношения с Конрадом Генлейном. Связи с ним позволили Кауфману в тридцать девятом, в тот же день, когда немцы вошли в Краков, встретиться с Вильгельмом Листом и договориться о поставках сидра и яблочного пюре для вермахта. Первый поезд на запад уехал еще до того, как успели догрузить последний поезд на восток для остатков разгромленного войска польского.       Протекция армейских кругов позже помогла Кауфману защититься от притязаний Геринга на его собственность. Кауфман активно использовал труд подневольных остарбайтеров, а в сорок втором, благодаря дружбе с Рудольфом Хёссом, в его подчинение попали сотни рабочих рук, заключенных Освенцима. Тесные связи с администрацией Аушвица помогли ему и после войны.       Иоганн предоставил исследовательскому отделу молодой, отпочковавшейся от фарбениндустри, ИГ Биохимиш для экспериментов немалую площадь своих яблоневых садов. Благодаря этому, а также из-за дружбы с одним из основателей компании — Йозефом Менгеле, молодые новаторы делили достижения талантливых селекционеров и пионеров генной инженерии с Кауфманом.       Еще позже рядом с садами вырос самый большой в стране завод по производству газированных напитков. Яблочный жмых — отходы производства сидра, являются главным ингредиентом производства Фанты. Улыбчивый, с потешными курчавыми бакенбардами и простодушными глазами, Иоганн Кауфман даже появился в телевизионной рекламе и на банках газировки.       Когда началась новая война, Кока-Кола вновь ушла из Германии, к тому же и немцам стало совсем не до прохладительных напитков. Фантазия породила Фанту (как состав, так и название), она же ее и похоронила, когда Иоганн решил использовать жмых для производства самогона. Дешевое сырье и рабочие, готовые в сложившейся обстановке работать за еду да пресловутый спирт, позволили снизить себестоимость бочки самогона до смешных пяти долларов. Продавая его за двадцать, Иоганн стал самым богатым человеком в новой Германии.       Может быть, вкусовые качества этого самогона были посредственными и, может, содержание метилового спирта в нем превышало безопасную дозу, но Германия была истощена реками выплаканных слез, и у Кауфмана было достаточно пойла, чтобы утолить жажду обезвоженной нации. К тому же, его зелье помогало хоть ненадолго остановить приток слез в эту реку народного горя.       В свое время бутлегерство превратило американцев в нацию преступников, немцы уже были нацией преступников, когда «маленький бизнес Кауфмана» заработал на полную мощность — ему не составило труда сплести паутину бутлегеров. Он продавал самогон только оптом и только распространителям, наверняка считая, что в новой Германии его завод — новый Центробанк.       До определенного момента самогон приводил машину его власти куда быстрее, чем кровь. Он стал самым влиятельным человеком на юге Вислы задолго до того, как его самогонщики вооружились. Однако, рано или поздно, и этот момент должен был настать. Говорят, он отправил письмо в офис компании Savage Arms с просьбой произвести и доставить в Атроф пять тысяч пистолет-пулеметов системы Томпсона и десять миллионов патронов к ним. Вместе с письмом генеральному директору S.A. пришел огромный ящик наличных и такой же ящик щедро подаренного элитного алкоголя из личной винотеки Кауфмана, и, без малого, столетнее вино из подвалов того самого Августинского монастыря было далеко не самым ценным среди подарков.        Кауфману нравилось ассоциировать себя с Аль Капоне. Тем не менее, возможно, железные дороги продолжали работать только из-за его пожертвований и выгоды. Быть может, поддерживать его бизнес было даже более общественно полезно, чем какой бы то ни было капитал до войны.       — Сколько стоит? — спросил Курт, словно прочитав мои мысли.       — Марки здесь не в почете, морячок! — усмехнулся ефрейтор в покосившейся пилотке, который сам уже явно был на бровях.       Поняв намек, Курт бросил рожок патронов.       — Полный?       Курт утвердительно кивнул. Тут же другой солдат буквально кинул ему бутылку, без предупреждения. Реакция не подвела, он поймал и первую бутылку, и вторую. Но тут кинули третью, которую поймал я.       Было понятно, что все трое уже вдребезги пьяные, возмущаться оказалось бессмысленно.       Курт положил одну из бутылок в сумку, а вторую открыл складным ножом. Сделал один глоток, после чего бутылка пошла по рукам. После двух глотков со стороны Алисы и одного от Ларса, ополовиненная, она вернулась Курту.       Он протянул бутылку мне. Я взглянул на блеск стекла, в нем отражалась вечность, в его бликах тонули города, даже города городов, даже Берлин.       Я отказался, но пару секунд спустя взглянул на такую же бутылку уже в моей руке.       «К черту все», — подумалось мне.       Я открыл бутылку о ближайшую стену. Душный запах спирта ударил мне в нос. Я поднес горлышко к губам. Даже не смоченное спиртом, оно обожгло губы. Нос сам собой задрался. Горький напиток полился в горло. Сразу захотелось оторваться от яда, закашляться. Подступил рвотный позыв, но бутылка, словно бы труба со сорванным краном, лила это в меня. Губы прилипли к стеклу, стекло к руке, рука к голове, голова к краю, край к бездне, бездна к беспамятству…       Теперь бутылка была пуста, все ее содержимое было во мне. Рука сама отпустила стекляшку. Та упала на пол и, сам не знаю каким чудом, не разбилась.       — Стеклотару мы заберем, — фыркнул еще один солдат.       Наши на него и не посмотрели, только Ларс смущенно глядел на меня и Алиса своими зелеными незаинтересованными глазами чуть поблескивала. А Курту и дела не было. Он сделал то же самое со своей бутылкой и поставил ее на землю.       Надо спускаться вниз, поезд не ждет. Да и нельзя заставлять ждать Кауфмана, он ведь тратит деньги на поезда.       Эскалатор не работал, мы шли пешком. Алкоголь начал действовать. Я чувствовал, как вид перед глазами плывет. На лице почему-то появилась улыбка.       Теперь около двух сотен ступенек и после двенадцать станций до вокзала. И тогда с этим городом будет покончено. По дороге в Московию решу, что делать дальше. Спирт хорошо на меня повлиял, я начал думать о существовании будущего, хотя по прежнему ничего о нем не знал. Прыгающей походкой я вырвался в начало колонны.       Я посмотрел вниз, в темноту, и почувствовал, как дрожь пробежала по спине. Неопределенное будущее, казалось, маячило впереди, похожее на пустоту подземелья.       Ларс взял меня под плечи, пробормотав:       — Нет, дружок, первым ты не пойдешь.       Он еще раз ухмыльнулся. Я тоже. Алиса ничего смешного не видела, а Курту было плевать, он уже шел вниз.       Эскалатор плыл подо мной, но Алиса впереди подстраховывала, готовая поймать меня, если я потеряю равновесие, так же, как и Ларс сзади.       — Он у вас так всегда? — буркнул Курт.       — В каком смысле? — не понял Ларс.       — В том смысле, что с ним всегда надо нянчиться.       — Может быть, немного, — сказала Алиса беззлобно. — Он еще не до конца перестал быть ребенком.       Ларс фыркнул, недовольный этим, видимо, за последние пару дней он ко мне достаточно привязался, чтобы в штыки воспринимать подобные слова.       — Нет, он не такой, просто нервничает. Он ответственный парень.       Кажется, вопреки этому заявлению, я состроил веселую физиономию.       — Он богатенький мальчишка, который играет в солдатика, — сказала Алиса пренебрежительно, словно я и не мог услышать. Хотя, теперь я и понимаю, что эти слова звучали без личной обиды, даже, наверное, с доброй завистью, она хотела бы быть на моем месте.       — Не слишком ли пренебрежительно? Вы ведь, наверное, вовсе одногодки, да какой там, ты поди даже младше. Мальчишка… Ты сама еще почти ребенок.       — Не лезь не в свое дело, откуда тебе знать, какое у меня было детство и когда оно закончилось? Вы клеили танки тогда, когда я их жгла.       — Хочешь гордиться поломанной судьбой? — Ларс почти перешел на крик. — Гордись сколько влезет, обмазывайся своим гротескным миром хоть до потери пульса, а он человек обычный, с человеческими чувствами. И простые люди от горя напиваются, когда им плохо.       В этот момент я чуть не споткнулся и, пытаясь сохранить равновесие, случайно больно пнул Ларса, хотя тот не переставал меня защищать.       — Когда тебе плохо, следует хотя бы не делать хуже другим, — буркнула Алиса.       — Так раз тебе так плохо, что же ты с нами плетешься!       — Хватит, — рявкнул Курт, сделав шаг на платформу.       Все замолчали, несколько растерянно взглянув на него. В сторону туннеля мы шли молча, я даже полностью сам шел. Таким пронизывающим было это его одно слово. Наверное, мы все для него еще были детьми — с другой стороны, был ли он сам другим? Наверняка он с малых лет постигал военное дело. Здесь гауптман, там ефрейтор, и повсюду дисциплина и порядок, строгие, четкие размеренные правила. Обед по расписанию, отбой по часам, «вольно» по команде. Был ли он приспособлен для другой жизни? Должно быть, не был, поэтому и шел с нами, поэтому до сих пор не решался уходить один.       Только встав на край платформы в ожидании поезда Курт спросил:       — А вы знаете, зачем он приехал?       Никто, конечно, не знал, а если о чем-то и догадывался, то предпочитал не озвучивать предположения.       На секунду натягивается тишина и, кажется, именно от нее меня начинает тошнить. Я пытаюсь уже сказать о том, за чем пришел, думается, уже нет смысла держать это при себе, по правде, как я тогда подумал, никогда не было. Но теперь уж особенно.       Я что-то нечленораздельно говорю, пытаюсь выдавить из себя слова, но они распадаются на протяжные гласные. Твердые согласные я и вовсе как будто бы глотаю. В этот момент меня рвёт.       Содержимым моего желудка, моей головы, всего что было лишним и просилось наружу. Все это тогда должно было выйти. Берлин — это кладбище, и пора похоронить старые кости.       Через минуту подъехала дрезина, приходила пора покидать этот город, и память о моем пути должна была меня покинуть. Моритцплац-Нойенхаген-Нойрбан-Нойзайте-Нойеслибен…                                          
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.