ID работы: 11902033

скованные одной цепью

Джен
PG-13
Завершён
11
Размер:
18 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
11 Нравится 4 Отзывы 2 В сборник Скачать

I

Настройки текста

здесь можно играть про себя на трубе, но, как не играй, все играешь отбой. и если есть те, кто приходят к тебе, найдутся и те, кто придет за тобой. также скованные одной цепью, связанные одной целью.

У меня нет выбора. У меня нет выбора. У меня нет выбора. Саша глядит на московские улочки перед собой и ему ужасно грустно, больно и вместе с тем как-то даже злостно видеть ничего не понимающие, ни о чем недогадывающиеся, счастливые, невинные лица обычных граждан. Каждый из них живет какой-то своей далекой, далекой совсем от него, невнятной жизнью, у каждого свои проблемы и свои радости, дома наверняка их ждет семья, и вот они коротают деньки прогулками, а, может, прямо сейчас торопятся на эту свою работу на каком-нибудь заводе, который выдает им жилье для той самой семьи и тех самых детей, к которым они, быть может, спешат на самом деле вместо работы. Колеватов пытается сосредоточиться на своих мыслях, но они бегут от него, рассыпаются, разваливаются прямо на глазах, и оттого смотреть в чужие лица и вслушиваться в чужие непринужденные разговоры обычной бытовой жизни ему все сложнее и сложнее. Желваки на скулах у парня играют с особым усилием. Подошедший к нему со спины дядька вдруг толкает локтем в бок. Саша растерянно промаргивается, пытаясь осознать происходящее, и оборачивается на беспокоившего. — Сделайте лицо попроще, товарищ Колеватов. Погодка все-таки хорошая. — хмыкает он, и блеск в глазах Саши как-то заметно от чужих слов притупляется. — Уж больно у вас мрачное лицо. Надо пободрее... Пободрее быть, товарищ Колеватов. — Да, конечно. — совсем вяло, будто бы нехотя отзывается парень, и с усилием воли старается расслабить мышцы лица. Тем временем стоящий рядом мужичок маленького роста, почти Саше по плечо, с какой-то искусственно-неприятной улыбкой копошится в вынесенных в папке бумагах. — Разве мы не должны заниматься этим в кабинете? Вопрос вырывается у Колеватова сам по себе; он ловит на себе чересчур пристальный взгляд этого мужичка исподлобья и немножко робеет. Ему мгновенно становится неуютно и кажется, будто он сказал что-то лишнее, что-то не то, что-то, за что его сейчас мгновенно запрут и отправят на каторгу. Но Саша, пускай мыслит уже и не совсем трезво, все же догадывается, что показывать свои истинные чувства и опасения при этом не стоит. Потому внешне не высказывает никакого страха, лишь продолжает также прямо смотреть на мужчину в ожидании ответа. — А ты не глуп. — Колеватов и не замечает, как быстро тот переходит границы и начинает фамильярничать. — Скажу по-честному, я не понимаю, почему прикрепляют тебя, с этим решением не то чтобы согласен, но перечить не буду, и... Глупее ты мне казался. Но пока, Колеватов, приятно удивляешь. Может, и недаром выбор падает на тебя. Чуть перекосившаяся улыбка неприятно отзывается у Саши в районе сердца, мужчина будто одним взглядом и неопределенными, маячущими где-то на горизонте своею неясностью словами, едва уловимыми намеками пытается изо всех сил поселить в Колеватове ужасающий, леденящий страх. Но Саша держится. Саша не глупый, как почему-то думает собеседник. И, быть может, в том его главная беда. — Завтра в 4. У Орлова. Выезд когда? — Мне не сказали. — Ну, значит, завтра скажут. Колеватов кивает, но мужчине, кажется, до того нет совершенно никакого дела. Он разворачивается и скрывается в дверях ближайшего здания, даже с Сашей не прощаясь. Не то, чтобы Саша сильно расстроен или удивлен. Ему, скорее, просто пусто и никак. И радости от возвращения в родной Свердловск в нем нет ни грамма. Он прячет руки в карманы, потупляет немного взгляд, опускает голову и уходит куда-то прочь. И сам не знает пока, куда. То ли домой, то ли просто пошататься напоследок по этим еще недавно казавшимися ему особенно красивыми и завораживающими улицам Москвы. Теперь это место, эти люди, все-все вокруг казалось ему чужим и мрачным; но самое обидное, что и Свердловск ему виделся точно таким же; в этом мире разом, казалось, не осталось боле для Колеватова места. Ему хочется верить, что у него есть выбор. Есть какие-то варианты, он имеет право сам принимать решения. Но Саша прекрасно знает, что это не так. И Саша как никто лучше знает, чем чревато им перечить. — Зинка! — звонкий голос Дубининой разносится по коридору. Колмогорова отвлекается от разговора с Дорошенко и оборачивается назад, пытаясь разглядеть подругу в толпе; та пробирается меж остальных студентов и прыгает прямо в объятия Зины. — По всему корпусу тебя ищу. Ты помнишь, помнишь, что обещала? Колмогорова отстраняется от Люды с игранно-задумчивым видом, для показательности аж пальчик приложив к подбородку, поддразнивая тем самым подругу. Дубинина, однако, быстро соображает, что Зинка из себя задумчивость лишь строит, а на самом деле — все помнит. — Ну не томи! Зин, а я совсем забыла; время забыла. Когда? Во сколько? — Куда, девчонки, собрались? — словно из неоткуда за спиной у Люды возникает силуэт Тибо-Бриньоля. От неожиданного веселого голоса позади Дубинина аж на месте подпрыгивает, тут же в сторону шарахается, едва вслух не подвизгивает — вовремя сдерживается. Колмогорова убирает с подоконника возвращенную ей Дорошенко книгу, а сама улыбается тепло и по-искреннему, оборачиваясь на них. Юра совсем рядом неуверенно, неловко переминается с ноги на ногу, но молчит. — Не ваше, французское, дело, — паясничает Люда, кидая на Колю насмешливые взгляды. Тибо, кажется, сначала даже немного обижается, но быстро берет себя в руки и улыбается в ответ. — Французы, может, тоже хотят куда-нибудь сегодня вечером сходить. Что они, не люди, по-вашему? — В 7, Люд. — прерывает их препирательства Зина, вставая между. — Еще время есть. А вы, мальчишки, могли бы хоть иногда за афишами следить. Вот Сашка Колеватов — брали бы пример! — Это что такое интересное Сашка сделал? — быстро кинув вопросительный взгляд на стоящего рядом Дорошенко, Тибо поймал в ответ лишь недоумение, а потому решил спросить прямо. — Он нам про новинки в кино рассказывает. И — вот, сейчас, про творческий вечер. — Людка хихикает, когда Колмогорова берет ее под руку и оборачивается на парней через плечо. — Какие из вас друзья, если вы даже не в курсе, что Юрка собрался там что-то из своего зачитать? — Зина качает головой в разочарованном жесте, но если Коля на это смеется, то Дорошенко всерьез немного начинает переживать. — Что, правда читать будет? — Ну вы приходите вечером — и сами посмотрите. Если и не зачитает, хоть впервые побываете на творческом вечере. А то у вас все песни да танцы! — Колмогорова тянет Дубинину за собой к выходу, а парни лишь глядят им вслед, улыбающимся и обнимающимся, счастливым, после чего как-то даже немного грустно, многозначительно, совершенно синхронно переглядываются между собой. Девчонки запираются в комнате общежития. Все не прекращают болтать без умолку — почти как две сороки. Только сороки с воронами галдят, перебивая друг друга бессовестно, а Зина с Людой как-то особо трепетно выслушивают каждая другую, прежде чем поделиться чем-то своим. Колмогорова распускает растрепавшиеся за день Людкины косички и предлагает сплести что-нибудь «поинтереснее». Где она это «поинтереснее» взяла — тайна мировая, но Дубинина Зине доверяет на все сто, поэтому тут же на эксперименты соглашается. Колмогорова перебирает чужие волосы с особой нежностью и осторожностью, стараясь не сделать больно, а Люде лишь в радость, когда та копошится аккуратненько меж прядями — даже улыбается глупо себе под нос, пытаясь унять окутывающий трепет. Рядом с Зинкой всегда так; с ней мир как-то веселее и красочнее. — Слушай, — говорит Зина, стараясь придать голосу как можно более непринужденный вид, — а на тебя Колька-то засматривается. — Что? — растерянно переспрашивает Дубинина; даже чуть дергается в сторону, но повернуть голову ей мешает перебирающая чужие локоны волос Колмогорова. — Осторожнее, больно же сделаю, — смеется она, впрочем, быстро притихая. — Колька Тибо, говорю, глаз с тебя не сводит. — Да ладно брешить-то... — отзывается Люда как-то совсем тихо и неловко. Зина поджимает губы, чувствуя, будто сказала что-то не то. Какое-то время комната погружается в непривычно-напряженную тишину; Дубинина смотрит перед собою, думая о чем-то своем, а Колмогорова молча заплетает ей колоски по какой-то своей новой технике. — Люд, — наконец заканчивая с колосками и отстраняясь, зовет ее Зина. Девушка тут же поворачивается всем корпусом в ее сторону, дабы видеть чужое лицо, будто только этого и ждала. С окна лились теплые лучи уже плавно бегущего к самому горизонту солнца. Они уютно окутывали часть комнаты своими отблесками, и Люда завороженно наблюдала за тем, как солнечные зайчики отсвечивают и прыгают по темным волосам Колмогоровой. До заката еще оставалось время; Дубинина обожала наблюдать закаты, и очень радовалась, что в комнате окна выходили именно на западную часть. Но сегодня закат они должны были провожать вместе с Зинкой — на улице, по дороге на вечер поэзии, и эта мысль почему-то особенно трепетно и радостно отзывалась у нее в сердце. Отвлекшись на свои мысли, Люда и не сразу заметила, как Колмогорова к ней чуть приблизилась и мягко огладила по плечам. Губ Дубининой коснулась улыбка. — Что? Зина неспешно убрала руки, складывая их перед собой на колени в неловком жесте. — Он тебе нравится? Он как-то неприятно резануло Люде по ушам, но она лишь отрицательно мотнула головой, не выражая никаких эмоций. Колмогорова призадумалась, отводя взгляд в сторону. — Зин, — вдохнув поглубже воздуха, Дубинина осмелилась дотянуться до чужой руки; после прикосновения Зина тут же подняла на нее свой взгляд. — Я, может, ненормальная какая-то... неправильная... но, Зин, мне кроме тебя никто не нужен, правда-правда. Будь ты мальчишкой — я бы за тебя замуж вышла! Глупо, да?.. глупость сказала. Прости, Зин. — Не глупость, — почти не думая над ответом, отзывается тут же Колмогорова и перехватывает руку Людкину в ответ. Дубинина поджимает губы в полуулыбке, но смотрит почему-то грустно. — Мне тоже не нравится никто. Хочешь — верь, хочешь — нет. Ни с кем в кино, кроме тебя, не хожу. И к сессии лучше посижу, подготовлюсь, чем на свидание или гулять с кем пойду. — Правда?.. — переспрашивает зачем-то Люда, будто хочет еще раз услышать от нее что-то в подтверждении. — Правда, — ласково улыбаясь, отвечает Колмогорова и притягивает Дубинину к себе в объятия. Обнимает крепко-крепко, к самому сердцу прижимает, и гладит особенно нежно ее по спине, стараясь не растрепать колоски. — А ты про Тибо зачем спрашивала? — Ой, Люд... я... — смущенно пробормотала Зина ей в плечо, заливаясь румянцем. — Честно сказать, я тебя приревновала немножко. Боюсь, что я вот одна сидеть буду, с учебниками, а ты с парнишками гулять, если кто позовет. И мы видеться реже станем. — Зинка! — Люда даже рассмеялась немножко, обнимая Колмогорову в ответ еще крепче. — Никогда-никогда тебя ни на кого не променяю! И почему-то именно в этот момент обеим казалось, что эти слова звучат не так, легкомысленно брошено, по-дружески обещано, по-девчачьи сентиментально, а как-то по-особенному искренно, важно, по-взрослому, по-женски взвешано — и льется от самого сердца, потому что правда хочется навсегда и не хочется больше никого и никогда. Пускай для молодых умов и сердец еще и не до конца ясно, почему так и насколько все серьезно. В этом, быть может, и главные плюсы молодости — чувства хочется чувствовать, а не обдумывать и анализировать. Так и просидели они, обнимаясь и обсуждая что-то легкое и немножко романтичное, чувствуя чувства, пока не наступило время собираться и выходить. Уже на улице Дубинина подлезла к Зинке и подхватила ее под руку, осторожно переплетая их пальцы между собою, а свободной рукою указывала на самый-самый красивый в их жизни закат, освещающий путь к нужному зданию. Колмогорова вдруг про себя подумала, широко улыбаясь на слова, льющиеся из Людки будоражащим потоком, что ни с кем она не может ощутить того же самого, настолько светлого, теплого и приятного, что чувствует всегда рядом с Дубининой. И сегодня проводить этот вечер вместе было как-то особенно радостно и правильно.       Уже в зале девушки, осторожно пробираясь к свободным местам, но так и не выпуская рук друг друга, столкнулись с Рустиком. Зинка, впрочем, ничуть не удивилась его пребыванию на вечере, где должен был выступать Юрка Кривонищенко. Оба имели особую трепетную любовь к поэзии и музыке, да ходили друг за дружкой, как два сапога пара — хотя, Колмогоровой ли говорить об этом, когда даже сейчас она тащила за собою Люду. Какой-то особенно задумчивый, Слободин едва ли посмотрел в сторону подруг, пока с ним не поздоровалась Дубинина. Они остановились неподалеку, обсуждая что-то по мелочи, а Зина тем временем проскользнула на сами места, занимая своей сумочкой соседнее кресло для Люды. Впрочем, до нее вполне четко доносился весь разговор ребят. — Сашка собирался прийти, — осматривая невзначай зал, говорит Дубинина. — Я видел его, — откликается тут же Рустем. — Уже почти подходил ко входу — замялся, говорит, забыл совсем, дела какие-то. И ушел. — Жалко. Я слышала, сегодня кое-что из его любимого сборника зачитывать будут! Слободин как-то мимолетно улыбнулся, кидая внимательный взгляд в сторону пустой пока сцены. Его мысли совершенно хаотично проносились в голове, отвлекая от непринужденного разговора и не давая почти сосредоточиться на словах Дубининой. Сидеть на месте не было сил — льющаяся изнутри энергия не давала покоя, заставляя парня тем самым чуть переминаться с одной ноги на другую и менять положение рук. Нервничал почему-то больше, чем когда сам где-либо вызывался выступать или запевал вечерами во дворе с друзьями песни, которые пока не особо хорошо выучил и легко мог запороть какой-нибудь особо важный момент. Вместе с тем ему совершенно не терпелось увидеть такого родного Юрку на сцене — как никогда еще ему не удавалось его видеть, хотя Криво и рассказывал, что любит внимание толпы. Рустик знал, что, как бы Юрка ни отнекивался, при всей своей любви к импозантности он также сильно в глубине души стеснялся и — Слободин уверен — боялся, что что-то пойдет не так. И ведь, гад, даже не выйдет перед выступлением — ни с кем не поделится переживаниями. — Рустик! эй! — Слободин наконец отводит взгляд и растерянно глядит на Дубинину перед собой. — А? что? — Я спрашиваю: ты с нами идешь? — повторяет Люда и кивает в сторону их с Зиной мест. К счастью, рядом с ними пока остается парочка свободных кресел. Рустем торопливо кивает и проскальзывает темной тенью меж рядов и Колмогоровой, устраиваясь неподалеку. Дубинина лишь пожимает плечами и усаживается рядом с Зинкой, склоняясь к ней через сидения и что-то шепча на ухо. На губах Колмогоровой играет улыбка; они негромко хихикают. Слободин вновь витает в своих мыслях. Вечер проходит замечательно. Зина с Людой завороженно наблюдают за поэтами на сцене, вслушиваясь в строки их стихотворений, а на некоторых особо нежных и трепетных моментах сжимают руки друг друга через сидения и глядят одна на другую, когда кого-нибудь из них переполняют теплые чувства. Рустем сидит тихо, почти незаметно; девчонки даже успевают забыть о том, что он находится рядом. Вспоминают лишь после выступления Кривонищенко, когда тот и подавно становится тише воды, ниже травы, но по окончанию вскакивает с места и аплодирует в знак поддержки. Колмогорова с Дубининой переглядываются, улыбаются радостно и подтягиваются вместе с ним. Вечер подходит к концу, Зинка, глядя на время, даже удивляется, как быстро он пролетает. Слободин протискивается между ними к сцене молча, но торопливо, а девчонки, недолго думая, устремляются вслед за ним. Надо, думают, поздравить Юрку с его дебютом. Кривонищенко много улыбается, много говорит и много шутит; его вообще сегодня как-то особенно много. Но ему все прощается, потому как он заслужил. Девчонки, подходя, замечают рядом маячущего Тибо-Бриньоля. Они подтрунивают друг над другом с Юрой тепло и по-дружески, но быстро отвлекаются на подошедших ребят. Взгляд у Криво тут же падает на Рустема — взгляд внимательный, будто бы с какой-то надеждой извне; Слободин неловко ему улыбается и пожимает руку, прежде чем обнять. — Ты молодец, — хвалить Юру при всех ему почему-то неловко, поэтому он едва слышно шепчет другу это на ухо во время объятий. — Мне последний очень понравился. Улыбка на лице Криво становится немного грустной — или так только кажется; он умело скрывает все свои настоящие эмоции за ней. Рустем вряд ли когда-либо догадается, что последний стих был посвящен ему. Но хотя бы понравился. — Спасибо, — кивает Юра, отстраняясь от Слободина. Слишком увлеченные этим моментом, оба не замечают, как на фоне почти разворачиваются боевые действия — Коля, пытаясь впечатлить Люду своими познаниями литературы и поэзии, в очередной раз неудачно шутит, чем мгновенно обижает чувственную натуру девушки. Впрочем, Зинка — отличный дипломат, это знают из присутствующих все, а потому ситуация быстро разрешается. Узнают от Тибо, что Дорошенко не пришел, — хотя и слезно извинялся, — ведь ему нужно было помочь с составлением будущего маршрута Игорю. Все быстро переключаются друг с друга на Юрку. Хвалят, шутят, обсуждают его стихи, вопросы задают, лезут обниматься — и вечер, казалось, уже подходящий к концу, внезапно только начинается при выходе на улицу. По дороге до общежития они встречают знакомых из техникума; слово за слово, и вот они уже оказываются в большой-большой беседке внутри разношерстной компании. Отовсюду слышатся голоса, кто-то бродит от одной кучки к другой, все болтают и чему-то радуются. Благо, завтра намечаются выходные; наверное, потому и радуются. Колька старается больше на нервы Люде не действовать и общается с остальными ребятами; Зинка с Дубининой же присоединяются к разговорам других девчонок. Рустем, как на него часто находит, сидит молчаливо и задумчиво, даже, кажется Юрке, немного угрюмо. Криво особо не хочется его торморшить и надоедать, но ничего поделать с собой не может — все равно тормошит. А Слободин ему благодарен; Слободину как-то не хватает воздуха, будто что-то мешает дышать изнутри. Рука Юрки, ложащаяся ему на колено, похлопывающая по плечу, разговоры как-то ни о чем и одновременно с тем обо всем подряд, помогают немного отвлечься и забыться. И немножко даже иронично, что отвлечься от мыслей о Юрке помогает именно Юрка. А вечер прохладный и даже отдает немного морозным воздухом, чем дольше они сидят. Но, даже несмотря на это, никто не хочет и не планирует расходиться. Дышится почти всем особенно легко. И никому, никому из них не хочется упускать ни минуты, ни секундочки своей жизни. Очень хочется жить. В родной уже, уютной 531, которую ребята использовали как штаб для совместного времяпровождения и сборов, все проводили достаточно много времени. Но — теперь еще больше. Все потому что скоро их должен был ожидать новый поход. Поход на Отортен. Готовились к нему очень долго и основательно — почти каждая деталь должна была быть обдумана и додумана; по крайней мере, так указывал Дятлов. А вступать с Дятловым в спор было сродни самоубийству, — потому никто не ввязывался и выполняли все указания послушно. Хотя попытки споров, конечно, были. У неугомонного Тибо, например, который, в общем-то, всегда умело капитулировал в конце и разрешал ситуацию беспрекословной победой Игоря. Юрка Кривонищенко мог как-то раздразнить и раззадорить, но под хмурым взглядом руководителя брал пример с Коли, над которым до этого всегда потешался. В общем, ничего особенного — все споры и недоразумения почти мгновенно разрешались в той или иной мере; а предложения и правки обсуждались вместе и сообща, что делало любую подготовку еще более основательной. Сашка Колеватов ходил немного будто бы сам не свой, напряженный и задумчивый, но все ссылались на то, что Сашка чересчур ответственный, и роль ему дали не менее ответственную — заведующим снаряжением, оттого он и пребывал полностью в раздумьях. Юрка Юдин, как врач, собирал все необходимое им в аптечку, а Рустик Слободин — отвечал за ремнабор; Людка очень кичилась и переживала из-за своих обязанностей завхоза, которые были, на самом деле, не настолько велики, насколько Дубинина их себе вообразила. Немножко взвинченная и нервная, она лезла ко всем и узнавала о продвижениях в обязанностях каждого, — но никто не обижался, и все покорно шли ей на уступки и даже помогали, в особенности и помогала, и успокаивала ее Зинка. Колмогорова, к слову, была ответственной за дневник, — но во время сборов почти всю писанину как-то самопровозглашенно взял на себя Колеватов. То и дело сидел где-нибудь среди ребят да вел какие-то списки снаряжения, то необходимого, то имеющегося, то общего, то личного; все уже давно потеряли счет тому, что именно там Саша выписывает, какую документацию ведет и зачем. Знали, что он постарше и поопытнее — так что наверняка знает, что делает. Дятлову же сильно прельщало, как слаженно все занимались своими делами, и в особенности как Колеватов, со своими известными многим лидерскими качествами, не лезет выше его поставленных полномочий. Игорю, со своим некоторым самолюбием и юношеским максимализмом, ужасно хотелось предстать в этом походе главным, и единственным его самым большим опасением в этом деле был уверенный в себе Саша. Благо, Колеватов, в отличии от Дятлова, и не стремился быть в центре всеобщих дел и внимания; покорно занимался необходимым, следил за собой, не лез, куда не просят, но, в то же время, всегда был готов прийти на выручку остальным, объяснить или научить чему-то новому. Впрочем, в этом походе такой необходимости практически не было — ребята все были подготовленные и с основательным опытом за плечами; Саша мог расслабиться, а вместе с ним и свободно выдохнуть Игорь. За два дня до отъезда к их группе присоединили нового участника, никому ранее неизвестного и незнакомого — Сашу Золотарева. Он так и просил называть себя — просто Сашей, несмотря на большую разницу в возрасте с ребятами. Дятлов был настроен очень скептически и долго не хотел брать к себе в команду кого-то постороннего, но, похоже, у него не было выбора. Впрочем, бывший фронтовик быстро зарекомендовал себя как дружелюбный, легкий на подъем и вполне интересный собеседник, и почти ни у кого больше не оставалось никаких сомнений в том, что они подружатся и отлично проведут время вместе. Колеватову же этот Золотарев сразу не понравился и показался подозрительным, хотя и говорил при остальных он лишь обратное; он сердцем, нутром, шестым чувством чувствовал, что появился среди них Саша неспроста. Вернувшись в Свердловск в полной апатии и самых мрачных мыслях и отрицательных эмоциях, Колеватов долго приходил в себя от поездки в Москву. На вопросы о столице не отвечал — отмахивался, говорил, что ничего особенного и интересного, переводил тему. Впрочем, соскучившиеся по нему мама с сестрами особо и не допытывали, — в момент возвращения единственного мужчины в дом как-то было не до этого. И далекая, незнакомая Москва даже не прельщала. От такого приятного, доброго, жизнеутверждающего приема дома Саша потихоньку оттаивал, хотя его и сильно тяготила необходимость вечно что-то скрывать, утаивать и обманывать. Выше стоял приказ и контракт; у Саши просто не было выбора. Вскоре он и сам начал верить в собственные отговорки и вранье, что вернулся в Свердловск из-за особой любви к Уральской природе и видам, из-за того, что соскучился по дому и родным, и тогда чувство вины как-то понемногу отходило на второй план. Нет, конечно, в этом была и доля правды; только осознал Колеватов это лишь позже, со временем. В Москве он так и планировал остаться, возможно, даже обжиться, а в Свердловск заезжать лишь в гости. Дорваться до столицы было успехом, который ему и не снился; едва уловимой мечтой, которой его лишили точно также молниеносно, как и предоставили возможность попробовать и насладиться, но так и не распробовать на вкус. Редкие наводки и задания в духе проследить-доложить-подтвердить были для него, ввиду после-московской жизни, делом почти привычным и незатейливым. Саша и сам порой поражался, как из такого, казалось бы, с детства честного и прямолинейного, выросшего в кругу заботливых и особенно совестливых женщин, он превратился в человека, ведущего какую-то неведомую даже для него самого двойную жизнь. Иногда, в совсем одинокие и тяжелые ночи, он предавался пожирающему его изнутри чувству вины и собственному отвращению, пытаясь заглушить все это никотином, к которому внезапно пристрастился, и редкими моментами выпивки. Позволить себе запиться окончательно он себе не мог — жалко было больную маму; поэтому как-то, с горем пополам, старался держаться. Вроде получалось. Но порой Саше ужасно хотелось поделиться всем тем, что его мучительно гложило, и он даже порывался рассказать что-нибудь Римме, однако вовремя прикусывал язык и уходил в тень. Римма замечала, как время от времени брат становился совсем нелюдимым и замыкался в себе, но поделиться опасениями с матерью не могла; лишь иногда обсуждала с сестрами, а сама осторожно Саше намекала, что они всегда рядом, всегда поймут и примут, и он не останется ни с чем один. От этого Колеватову становилось лишь тошнее — если бы хоть кто-то из его родных знал, во что он вляпался на самом деле, вряд ли бы заговорили они с ним такими словами. Саша пристрастился к писательству; возможно, наваждение, а, может, это снова Римма упомянула что-то мимоходом, и это засело в голове у него так плотно, что было сложно отказаться. Колеватов выливал на бумагу все то, что хранил в тайне ото всех, что мучало его по ночам кошмарами, что преследовало по пятам каждый день, тянуло его вниз непосильным грузом ответственности. Все дневники и исписанные тетради прятал от чужих глаз — так основательно и глубоко, что ни догадаться, ни случайно наткнуться. И тогда чересчур пульсирующая рана начинала понемногу затягиваться; не так сильно болела. Казалось, будто с исписанными страницами, со всеми строками это выходило из него, освобождая в обрамленном сердце место для чего-то нового. И Саша, кажется, даже всерьез научился прощать себя за происходящее. Пока вдруг не понял, что ново-намеченный маршрут через Северный Урал будет связан с ним не только полюбившимся туризмом. Пока вдруг не понял, что указка сверху, свалившаяся на него особенно неожиданно в этот раз, гласит: в этом походе отвлекаться и наслаждаться не получится. Пока, с приходом Золотарева, не осознал окончательно и бесповоротно: за ним приставили следить. И ему до самого конца похода придется вести эту игру, подыгрывая второму фальшивому Александру, будто специально взявшему именно его имя, иначе рискует не только собственной шкурой, но и безопасностью всех своих близких — и мамы, и Риммы, и Веры, и Нины. Во что же ты, Сашка, вляпался? Как ты мог? Разве таким тебя воспитать хотел отец? — Колеватову снятся сплошные кошмары, где за него цепляются чужие руки, тянут ко дну, и он пытается вырваться, корчится в агонии, но нет ему ни спасения, ни милосердия, потому что он виноват во всем сам. И об этом ему каждую ночь напоминают приходящие во сне сестры. Разве заслужила этого я? А мои дети, — твои племянники? А мама? Мама-то что? Маму-то за что? Она уже и так натерпелась, она совсем старенькая и слабенькая!.. Сашка, Сашка... что же ты... что же ты с нами сделал... — Саш? — чей-то чужой, мужской голос смешивается с остальной какофонией, и Колеватов еще какое-то время не может разобрать, что сон, а что явь, и кто его толкает в бок — то ли образы внутренних демонов, то ли кто-то по-настоящему. — Саш, Саш, проснись. — Пап? — еще не до конца проснувшись, бормочет в ответ Саша, и ему уже начинают мерещиться полупрозрачные, полу-ясные образы отца из детства — таким, каким он его себе запомнил в последний раз. Колеватов больше всего боится, что и тот начнет его ругать и осуждать; что он разочарует и его, уже давно оказавшегося на том свете, оставившего сына защищать своих девочек. Но следующий толчок кажется более сильным и ощутимым; Саша резко вдыхает, потирает ушибленное место и открывает глаза. Вокруг темно, лишь за окном проносятся белые зимние пейзажи; шумят колеса поезда, чуть покачивается вагон; над ним склоняется неуверенно, боязливо как-то Юдин. — Это я, Юра... узнал? Проснулся? — ловя наконец чужой взгляд, шепчет он. — Узнал, — кивает также тихо Колеватов. Приподнимаясь на локтях, парень поворачивается корпусом в его сторону и смотрит вопросительно; вглядывается в темный силуэт перед собой. — Что случилось? — Саш, ты это... не подумай, что я дурень какой... просто, Саш, я переживаю как-то, а Госе рассказать боюсь. — Юра неуверенно садится на самый край рядом с Сашкой и потирает ладони друг об друга. — Чего боишься? — Колеватов хмурится, подтягивается на своем месте и с особой осторожностью оглядывается по сторонам, будто и вправду выискивает потенциальную опасность, которая Юдина беспокоит. — Предчувствие у меня. И кошмары снятся — за неделю до отъезда еще начались. А теперь вообще спать не могу из-за них. Я видел, ты тоже ворочался... Саша нервно сглатывает, впрочем, Юра этого не замечает, потому как увлечен в этот момент собственными мыслями и переживаниями. Заламывая пальцы, он отводит взгляд и устремляет его куда-то в сторону. — Что за предчувствие, Юр? — Да глупости всякие... будто не надо нам идти туда. Будто со мной случится что-то. Уже извелся до такой степени, что нога ныть начинает — как бы не разболелась... Успокоиться, наверное, надо? — Юрка, да ты ж у нас врач! Сам знаешь, что надо. Это мы к тебе в очередь на консультацию выстраиваться должны. — пытаясь разрядить нагнетающую обстановку, тихонько посмеивается Саша и несильно толкает Юдина в плечо. Тот отвечает нервной улыбкой, которая тут же с его лица стремительно исчезает. Колеватов замечает, что его слова не срабатывают, и притупляет взгляд, на мгновение призадумавшись; даже и не замечает, как губу закусывать начинает с нервов. — Знаешь, Юр... У меня тоже предчувствие нехорошее. И тоже кошмары снятся. — Саша старательно подбирает правильные слова, чтобы не сказать лишнего; хотя ему ужасно хочется рассказать Юдину все-все-все, хотя бы одного его заставить повернуть назад, пока есть такая возможность. — Может, в походе в этом... и вправду случится что-то. Но я повернуть уже не могу, понимаешь? Вдруг Игорь один не справится; ему нужен кто-то на подмогу. А так я бы к родным, домой... и по учебе готовиться... — Юра смотрит на него внимательно, вслушивается в каждое слово, разносящееся шепотом в тишине, а Колеватов тем временем спотыкается о собственное вырывающееся далее слово, замечая копошения со стороны полки Золотарева. В мгновение кровь в жилах у него стынет, и он скованно прерывается. — Да, наверное, ты прав. Уже поздно порываться обратно. Ребят только подставлять, — делает совсем обратные, неутешительные выводы Юдин, на что Саша по инерции мотает отрицательно зачем-то головой. — Нет? Почему? — Нет, я... Юр... — окончательно потеряв нить своей мысли, Колеватов не может свести взгляда с чужой полки. Спит или не спит? Подслушивает или нет? Показалось или...? — Я тебя, наверное, разбудил вообще не к делу. Прости, Саш. — бормочет Юра, снова заламывая пальцы. — Гося просто ругаться и насмехаться начнет — как всегда. А ты... не знаю, ты всегда поддерживаешь всех. Я и подумал... — Да, — Саша вдруг перехватывает руку Юдина и переводит на него-таки взгляд. — Юр, все хорошо, просто совет: прислушивайся к сердцу. Ладно? И не надо себя ни в чем винить. — Хорошо, я... я подумаю. Спасибо. Спокойной тебе ночи, — Юдин поднимается, вытаскивая руку из легкой хватки, и как-то растерянно оглядывается, прежде чем пройти к своей полке. Колеватов смотрит ему вслед, облокачивается головой о стенку, переводит взгляд снова на спящего? Золотарева, и еще долго сидит так, размышляя над их с Юрой разговором, не в силах уснуть обратно. Когда нога у Юдина во время дальнейших передвижений разбаливается еще больше, вполне вероятно, на фоне усилившегося от кошмаров стресса, и он-таки принимает решение не идти дальше, чтобы в первую очередь не быть для команды лишней обузой, Саша даже как-то радуется. Конечно, внешне он своего облегчения не показывает — прощается с Юркой, как и все остальные, ободряюще хлопает по спине, желает удачи, наставляет не расстраиваться, но про себя ликует. Впрочем, даже его внутренним радостям не суждено продлится долго, потому как после того ночного с Юдиным разговора Колеватов все чаще и чаще ловит на себе многозначительные задумчивые взгляды Золотарева, что лишь пуще убеждает его в слежке. И после ухода Юры взгляды эти будто бы становятся все более и более пристальными да хмурыми. Саша уверен, что Золотареву не нравится. И почему-то почти не сомневается, что Золотарев его подозревает в госизмене и потихоньку размышляет, как выкопать ему могилу поскорее да подейственнее. Саше жутко страшно, что он, все-таки, кажется, попал, как ему и кричат во весь голос сестры во снах. Мысленно парень готовится прощаться со всеми родными, завораживающими видами Северного Урала, оставшейся в Свердловске семьей и всеми-всеми дальнейшими его планами и мечтами на будущее. Однако, остальные ребята ведут вполне обыденную, знакомую деятельность, и находиться в такой момент среди них Колеватову становится все невыносимей болезненно. Людка копошится в своих завхозских запасах продуктов, намеренно игнорируя вопросы Тибо о том, что же у них сегодня на обед; Зина посмеивается над этим, отгоняя Колю от Дубининой, а после подсаживается к ней за помощью и разговорами. Девчонки вообще очень много свободного от дел времени проводят вместе; и им особенно нравится вечерочком, сидя у костра и нежно поглаживая друг друга по рукам, обсуждать отдельно от мальчишек сегодняшние восхождения. Обе находят особую романтику в пейзажах зимнего леса и гор, через которые проходит маршрут. Дятлов следит за порядком — и как-то негласно его главным помощником в этом деле вызывается быть Дорошенко, поэтому в основном главными указаниями перебрасываются они друг с другом; также влезть и притереться как-то упорно и настойчиво пытается Золотарев, впрочем, быть может, и не настолько настойчиво, как теперь казалось Колеватову, за этим наблюдающему с особой внимательностью. Игорь хмуро напоминает о дырке в палатке, которую необходимо заштопать, и Рустик мгновенно вскакивает с места, как ответственный за ремнабор, чтобы в очередной раз палатку осмотреть; Кривонищенко, сидящий подле него, недоуменно и как-то даже растерянно-грустно поднимает взгляд на молча ретировавшегося подальше от него Слободина. Смотрит вслед ему, пока тот не скрывается из поля зрения, и шумно вздыхает, отворачиваясь; к нему совершенно невовремя в этот момент подлетает прогнанный подальше от женской компании Тибо. — Пошли сушняк наберем? — предлагает Коля, и Юра уже было порывается от него отмахнуться, но вовремя себя останавливает под грозным взглядом Дятлова. — Хорошая идея, — тут же поправляет он себя, невинно кивая Тибо-Бриньолю. Игорь раздосадованно как бы качает в ответ на это головой. Почти рука об руку, Криво с Колей устремляются в сторону ближайшего подлеска. Саша Колеватов, молча провожая их взглядом, натыкается им же на стоящего чуть поодаль, курящего в стороне ото всех Золотарева; его едва не передергивает каждый раз, когда среди всей привычной картинки дружественного похода на глаза попадается этот образ; сплошное напоминание всех его темных дел и обязательств. Саша, недолго думая, поднимается со своего места и исчезает в палатке — там его, как обычно, ждет запрятанный в укромные уголки рюкзака излюбленный дневник. В такие моменты ему особенно сильно хочется вытрясти из себя на бумагу хотя бы долю того, что он испытывает. Ребята, впрочем, не интересуются его писаниной, а потому уединяться в обнимку с ним необязательно, но Колеватову уже давно приходится привыкать к осторожности. — Ты чего такой грустный? — наклоняясь, дабы проскользнуть под ветвями деревьев, интересуется у Юрки Тибо. — С чего ты взял? — смеется в ответ Кривонищенко, пропуская парня вперед. — Я веселее некуда! — Да? а мне показалось, ты сидел грустный. — Коля всегда отличался способностью высказывать все свои мысли прямо и резко, и порой до того четко и метко, что людям становилось от этого немного как бы неприятно или даже не по себе. Юрка, которого подловили с поличным, также не избежал этой участи. — Ну, может, задумался немного. — О чем? — как бы Криво ни пытался отойти от темы и от назойливого Тибо отмахнуться, тот не давал и шанса этого сделать. Впрочем, быть может, и к лучшему? — О Рустике. — вдруг совершенно честно, лаконично и прямолинейно, под стать самому Коле, отвечает Юра. Больше он к Тибо-Бриньолю не поворачивается; находит подходящий хворост и начинает его активно подбирать. Коля, оборачиваясь к нему через плечо, останавливается и смотрит с любопытством. — Чего стоишь без дела? Француз, а, бездельник! — замечая это, поднимает Криво голову. — Не бесись, прораб, — весело отзывается француз, но даже и не думает создавать видимость работы. Лишь, переминаясь с ноги на ногу, чуть проходит взад-вперед вокруг да около. — А что с Рустиком? — Ну что ты ко мне пристал, а? Поговорить больше не с кем? — Вообще-то, если честно, не с кем. — то ли шутит, то ли всерьез отвечает Тибо; в этом они с Криво даже немного похожи — за улыбками и глупыми шутками скрывают каждый что-то свое, потаенное, до чего докопаться как-то чересчур сложно. — Людка, вот, вообще скоро разговаривать со мной перестанет. — Людка! — как-то особо легкомысленно повторяет за ним Кривонищенко. — И как ты только умудряешься ей вечно перечить? Коля на слова эти улыбается, но немного грустно; Юрка на него почти не смотрит, так что этого не замечает. — Не знаю. — убирая руки в карманы, Тибо спешно пожимает плечами. — Шутить пытаюсь, рассмешить как-то, а ей не нравится. Все время думает, что это я над ней подтруниваю. — Ага. Серьезно поговорить как-нибудь, то есть, не пробовал? — с ухмылкой спрашивает Криво, намекая на вечную несерьезность Коли. За это ему прилетает прямо в затылок снежок. — Кто бы, Юрка, говорил! — Нарываешься! — фыркает тот, едва борясь с желанием отомстить французу сполна. Впрочем, Тибо быстро предпринимает свой излюбленный ход; капитуляцию. Поднимая руки кверху, он доказывает Кривонищенко, что они чисты, и подбирается поближе — перехватить из хватки его собранный сушняк, чтобы тот мог набрать еще. — Слушай, а, может, правда в шутках все дело? — после некоторой передышки и размышлений, Коля снова поворачивает голову к Юрке, и они сталкиваются взглядами в упор. Кривонищенко недоуменно моргает. — Что? — Ну, может, я правда просто несерьезный слишком? Как дурак веду себя? — Коль, я... — Юра недовольно морщится, хмурится чуть, и тут же отводит взгляд. Но Тибо не дает ему договорить. — Я вот что подумал сейчас. Дело ведь не в шутках даже. Я ведь серьезно ничего не говорю; вот в чем дело. — И что это значит? — бормочет как-то сконфуженно Криво, прижимая к себе охапку собранных ветвей. — Это, Юрка, вот что значит: твоих мыслей никто прочитать не может! И если говорить вслух одну чепуху, то одну чепуху эту другие слышать только и будут. Коля, конечно, говорил про себя; обсмаковывал какую-то давно крутящуюся, но не имеющую точной формулировки у себя в голове мысль. Только не представлял француз, насколько сильно отзывалось то же самое в сердце у самого Кривонищенко. — Ну, все. Хватит. Пошли обратно. — никак не реагируя на последние слова Тибо-Бриньоля, говорит Юра и шустро проскальзывает мимо него из подлеска в сторону разбившегося лагеря. Едва вернувшись, он, как назло, сталкивается со Слободиным. Тот уже заканчивает с палаткой и возвращает ремнабор на место. Юра оставляет Колю разбираться с сушняком наедине, а сам, внутри трепеща, подскакивает к Рустему. И вроде бы ничего особенного — привычный Юрка Кривонищенко, выскакивающий из неоткуда со своими шуточками и улыбкой до ушей, Юрка, который всегда всех подбадривает и веселит, отвлекая от любых невзгод, Юрка, который почему-то всегда уделяет особенно много времени и внимания как-то особенно мрачному и молчаливому Слободину. Только сейчас самому Юрке почему-то кажется, что он не привычно веселый, а по-новому серьезный, и это может ему стоить чего-то очень-очень важного. Он застывает перед Рустиком вдруг как-то неуверенно, как если бы они не были знакомы столько времени и не знали бы друг о друге так многого. Слободин смотрит на Юрку вопросительно, ожидая в продолженье какие-то шутки или, по крайней мере, начало какого-нибудь разговора, но Кривонищенко впервые немного перед ним теряется. И вся его изначально импозантная и напускная уверенность со смелостью растворяются во взгляде напротив. — Давай поговорим? — наконец выдавливает он из себя на одном дыхании; Рустем растерянно кивает в знак согласия. Они не берут друг друга за руки, не тянут один другого, не сговариваются никак, но как-то совершенно синхронно поворачиваются в одну сторону и скрываются за тенью палатки, где никого в этот момент нет. Золотарев провожает их взглядом внимательных карих глаз с другого конца лагеря; что-то, кажется, поблескивает в этом взгляде, что-то вроде бы хищное и хитрое, как если бы охотник выслеживал слабые места у своей будущей жертвы. Впрочем, никто взгляда этого не замечает, и Золотарев быстро отводит его в сторону, едва ребята скрываются из его поля зрения. — Ты меня избегаешь. — Кривонищенко не спрашивает, не прощупывает почву, не пытается убедиться, он констатирует факт. И Рустему от этого немного неловко; он не привык к такому тону и таким разговорам с Юркой. Поэтому с ответом не находится, лишь продолжает глупо на Кривонищенко смотреть. — Раньше не было такого... Что случилось? Мы же, блин, в походе все-таки, здесь хочешь — не хочешь, в глаза смотреть друг другу придется, а иногда и на головах сидеть. — Юрка, ну, — чуть покачивает головой Слободин. — Не избегаю я тебя. С чего ты решил? — Да это ж даже дураку заметно — чуть что, сразу, без предупреждения даже, убегаешь куда. А обычно с собой всегда зовешь. Слушать слушаешь вроде, а ощущение такое, будто вообще не слышишь. В облаках витаешь. У тебя, может, не знаю... проблемы какие? Я могу помочь? Может, папа мой...? Тут Рустем уже замотал головой еще активнее, окончательно смутившись. — Нет, Юр, никаких проблем... Не нужно ничего. И папу не нужно. Кривонищенко растерянно смотрит на него, теперь совсем не понимая, что происходит. Стягивает шапку с макушки; чуть вьющиеся волосы растрепываются, и Слободин, бросив на того лишь мимолетный взгляд, тут же опускает его как-то стыдливо вниз, себе под ноги. Юра сминает в руках своих шапку, нервно перебирает пальцами, пытаясь ухватиться хоть за что-то осязаемое и ему понятное, чтобы не потеряться окончательно в своих догадках и неясных намеках. — Я тогда вообще ничего не понимаю. — Прости, — пожимает плечами Рустем, так и не поднимая взгляда. — Нашло что-то... Настроение такое. Вот и все. — Какое? — допытывает его Кривонищенко, подходя ближе; уже тянется было перехватить руку чужую, на мгновение останавливается, но все же дотрагивается, пытаясь заставить тем самым посмотреть на себя. — Перед отъездом случилось что? Юре кажется, что Рустик сейчас лопнет — будто он затронул что-то неприятное совсем, больное, и тот едва удерживается, как бы не вывалить все подчистую. Кривонищенко не хочется бередить чужие раны, но отчаянно хочется, чтобы Рустик заговорил с ним — честно, открыто, обо всем. — Да, случилось. — Слободин отстраняется от Юрки, убирая руку, но не разворачивается и не уходит — а это, как-никак, уже полдела, хотя Криво и почти до слез обидно, как Рустик все ходит вокруг да около, но не говорит ничего конкретного, и от этого всего почему-то чувствует себя виноватым. — Юр, прости, правда, мне, наверное, просто одному нужно побыть. — Нет! — как-то особенно ярко и громко восклицает в ответ Кривонищенко; Слободин даже чуть вздрагивает с неожиданности. — Нельзя тебе одному быть. Я знаю! Рустик, ты вспомни: проблемы какие, поссоришься с кем, по учебе не получится, мы всегда вместе. Я тебе стихи читаю, песни вместе поем. В кинотеатр ходим, гуляем, на каток я тебя затащил как, помнишь? Рустик, Рустик, нельзя тебе одному. Ты тогда совсем поникаешь и грустный становишься. Ну, хочешь, не рассказывай мне ничего — я сам рассказывать буду. Только не думай... — Юр, — Рустем тяжело совсем вздыхает, будто каждое слово новое Юркино отзывается в нем разгоряченной кочергой, и все копает, копает, переворачивает внутри, больно обжигая. — Пожалуйста. Кривонищенко послушно замолкает, но разговор не закончен — Юра не хочет Слободина на такой ноте отпускать, расходиться по разным углам совсем-совсем не хочет. Ждет чего-то. Продолжения слов его, быть может. Чуда какого-нибудь. И сам не знает, чего; пока, наконец, голоса Рустема не дожидается. — Я чувствую себя каким-то... неправильным. Дефектным. — признается вдруг он через силу. Это видно, и потому Юра ничего не говорит, а слушает; не прерывает его, чтобы не смутить еще больше. — Будто все то, чем и как я живу, не то. Не мое. И я все время неправильно делаю что-то. Думаю неправильно, чувствую. Ты не поймешь, наверное... Но я из-за этих мыслей места себе не нахожу. Так радовался, что мы на Отортен пойдем — думал, хоть здесь меня попустит, отвлекусь. О чем еще думать в походе, кроме как о походе? Но не помогает. И тебя я избегаю, потому что рядом с тобой еще больше думать об этом начинаю. — Рядом со мной? — недоуменно переспрашивает Кривонищенко. — Почему? Рустем мнется, неуверенно пожимая плечами; наконец поднимает взгляд на Юрку, но так и не отвечает, молчит, как воды в рот набрал. Тогда Криво понимает, что дальнейший разговор будет разворачиваться только в зависимости от его слов и решений. Думает и размышляет над этим как-то особо усиленно, чтобы все не испортить, но ему не приходит в голову ничего лучше, кроме как: — Помнишь, тебе стих последний на вечере понравился? Когда я выступал; там, в Свердловске. — Слободин кивает. — Я тебе его никогда не читал, потому что боялся. Мне он тоже неправильным каким-то казался. Но когда я составлял список к выступлению, готовился... Понял, что он у меня самый правильный — потому что я его в поезде писал, буквально на коленке, и за окном проносилась тайга, длинный-длинный горизонт всего неизведанного и прекрасного, а я сидел под стук колес, думал о своем, и писал то, что хранилось и болело в самом сердце долго-долго. Знаешь, Рустик, я его о тебе писал. И все надеялся и вместе с тем боялся, что ты это поймешь. Уловишь в строках. Там, знаешь, предпосылки специально; потом перечитаешь. Так я о чем. Разве может быть что-то неправильно от природы? Если мы есть, и это есть, значит, стало быть, так и было задумано. И самое искреннее — это, стало быть, самое чистое и настоящее? Ты для меня, Рустик, самый правильный и не дефектный! Не притворяешься никогда, — это самое главное. Слободин закусывает губу, прячет руки в карманы, а после как-то улыбается слабо, не сдерживая в себе. И Юрка, глядя на это, сам улыбается, хотя на душе у него по-прежнему немного тревожно. — Перечитать, значит, дашь? — спрашивает Рустем с усмешкой. Кривонищенко не сразу понимает, о чем он, а после смеется, похлопывая Слободина по плечу. — Да, да, конечно. Вечер проходит, возможно, ввиду перемены настроения некоторых из ребят, особенно приятно, весело и по-домашнему уютно. И Люда как-то с Колей особо не воюют, и Рустик не угрюмится в сторонке, а берется за мандолину, Игорь не цепляется за неудачи ребят, немножко даже довольный выполненными сегодня заботами, а Золотарев быстро кооперируется с Юрками для изучения новых заводных песен. Один Сашка Колеватов, загруженный и по-прежнему задумчивый с самого Свердловска, не запевает с остальными, не выслушивает байки Золотарева, на подсаживается к девчонкам и веселящемуся Тибо, а сидит с краю и глядит внимательно на танцующие языки пламени в костре. Думает о чем-то своем, далеком, даже не сразу улавливая всеобщий какой-то как бы трепет; запоздало поднимает голову на подскочивших со своих мест ребят и замечает в темном звездном небе что-то особенно яркое и бросающееся в глаза. — Что это было? — спрашивает Дубинина, а Саша, как завороженный, продолжает смотреть в уже обратно потемневшее небо с копошившимся внутри, внизу живота тревожным чувством страха. — Испытания, небось, какие-нибудь, — отзывается Дорошенко, и от слов его Колеватова мутит, к горлу подступает ком и тошнота. — Испытания чего? — Да кто его знает. Ракет, оружия... Юра так легко об этом говорит и размышляет, что Саше становится не по себе. Он мимолетный бросает взгляд в сторону Золотарева, у которого тем временем на лице не дрогнул ни единый мускул. Стоит важный, вдумчивый, ни слова не произнесет вслух, — только ребят слушает. А потом как-то неожиданно и пристально глядит на Колеватова; взгляды их цепляются так прочно и прямо, кажется, впервые, напряжение растет, почти летят наэлектризованные искры, и во взглядах этих ясно читается то, о чем знают, но не произносят вслух они оба. Саша проигрывает и отводит взгляд первый. Уж больно Золотарев ему не нравится. Тот усмехается в ответ, но Колеватов этого уже не видит, — подбирает свой дневник, кладет в грудной карман, поближе к сердцу, и первый шмыгает в сторону палатки. Кто-то еще остается у костра; остальные ребята потихоньку расходятся. Ночью Саше снова снятся кошмары. Образы причитающих и осуждающих его сестер как-то растворяются, костлявые руки, тянущие на самое дно, исчезают, дышать становится чуть легче, и Колеватову кажется, будто он находится в полном небытье — кругом пусто и совсем темно. Тишину разрушает завывающий будто бы где-то издалека жутчайший ветер, метель. Он оказывается в мгновение совсем один в кругом белом пространстве, холод сковывает все движения, а сам он куда-то усиленно торопится, пробирается сквозь сугробы. Его преследуют чьи-то крики — невнятные, тяжелые, душераздирающие. Саша плачет; по щекам у него бегут горячие слезы, и особо больно обжигают кожу на морозе; он спотыкается, падает, пытается поймать, ухватиться за что-то руками, но все соскальзывает, снег застилает ему обзор, и он тонет, задыхается, растворяется, рассыпается, кажется, умирает. Ему очень страшно просыпаться в такие моменты — сразу начинает казаться, будто он вот-вот откроет глаза и увиденное произойдет с ним наяву. Но на деле его встречает лишь обогреваемая палатка, слабое копошение и посапывания со стороны ребят, безопасность и какое-то вроде бы спокойствие. Сердце у Колеватова стучит, как бешеное, аж до боли колит, и это единственный предвестник, который Сашу убеждает в обратном: еще что-то случится. Не сейчас, может, не сегодня, чуть позже; но что-то обязательно случится. Что-то будет. Он приподнимается на своем месте, оглядывает палатку. Смотрит на мирно спящих туристов, останавливает взгляд на лежащем на спине Золотареве. О, если бы он мог сделать с ним хоть что-то, если бы он мог поговорить с ребятами наедине, если бы у него была хоть какая-то возможность остановить неминуемое... Но Саша чувствовал себя до чертиков беспомощным и бесполезным; маленьким, совсем низшим сословием, любое копошение от которого было бы пресечено одним ударом мухобойки, как от назойливого насекомого; от него здесь ничего не зависело. Глядеть на живущих своей обычной жизнью студентов, почти таких же, как он сам, молодых и открытых, полных энтузиазма, было невыносимо грустно. Он успел к ним привыкнуть, успел ими проникнуться и как-то, вроде бы, даже подружиться. Сможет ли он и дальше жить своей этой обыденной, спокойной, размеренной жизнью, если сделает то, что от него требуется? И чем пожертвует в итоге, если сделает то, что, по его мнению, должен? Колеватов едва заставляет себя лечь обратно и попробовать уснуть. Уже в полудреме, на грани реальности и сновидений, к нему вновь возвращаются мрачные картинки. Метели нет; мороза нет; Саша ничего не чувствует, но различает перед собою силуэт семьи. Нет, нет, я этого не хотел, я не мог по-другому, пожалуйста, прекратите, пожалуйста, поймите... Но мама смотрит на него с отчаянием в глазах; лицо ее состарилось еще больше, сплошная седина покрывает голову. Вера смотрит с осуждением; Нина — с обидой; а Римма, как ни странно, со слепой надеждой, с грустью — будто наяву, и от этого почему-то больнее всего. Позади них возвышается-таки силуэт отца. Все такой же статный, сильный, уверенный, как запомнился ему в детстве, он склоняется над сыном с разочарованием в глазах и шепчет одними губами у самого его лица: ты мог это исправить. Ты мог их спасти. Ты мог рассказать правду. И шепот его превращается в шелест, сестры начинают поддакивать, мама уговаривает подумать о себе, Римма хватает его за ворот, притягивает к себе и взмаливается: Саша, Сашенька, по совести, живи по совести, будь смелым; поступай правильно. Но как это — правильно? Как, Римма? Как, мама? Кто я теперь такой? Куда мне теперь податься?.. — не понимает Саша. Весь следующий день он ходит бледный, как сама смерть, избегает любых самых невинных и бытовых взаимодействий с Золотаревым, а на счастливых и веселых мальчишек и девчонок смотрит особенно грустно. Из головы у него не выходит последний, самый яркий, самый пугающий сон. Не про смерть в снегах; не про разочарование семьи; не про самобичевание и сомнения; про то, что у него есть выбор, а он боится им воспользоваться, боится подвести, только и сам не знает, кого именно. — Ребята, — хрипло, торопливо, взволнованно как-то начинает Колеватов вечером, наконец делая свой выбор. Золотарев в этот момент куда-то отходит, время тикает быстро-быстро, почти как и стучит сердце Саши, поэтому надо торопиться. А мысли, как назло, бежат врассыпную и буквы не складываются в слова. Как за пару предложений, емко, быстро, внятно рассказать все то, что копилось в душе у него секундами, минутами, днями, неделями, месяцами, годами? как правильно подобрать слова, чтобы они не посмеялись — чтобы поверили и смогли сделать хоть что-то, хоть как-то смогли спастись? Он рассказывает все, как на духу, очень быстро, скомканно, прерывисто, хаотично, но ребята не смеются и не перебивают, почему-то слушают внимательно, кто-то — озадаченно и недоверчиво, кто-то — немного как бы боязливо и с подозрением. Впервые за несколько лет Колеватов говорит не то, что его заставляют, а что хочется; что считает он нужным, правильным, важным; за что борется внутри себя каждое мгновение с момента подписания чертового контракта, сломавшего всю его жизнь. Его разрывает от этого чувства, и сейчас, выпуская его наружу, все больше и дольше болтая, Саша вдруг понимает: это не поможет. Уже ничего не поможет. Все решено; все подготовлено. И он выкапывает собственными руками себе могилу прямо рядом с ребятами. — Зря ты, Саша, это сделал. — то ли это голос Золотарева, пробирающий до костей, то ли обрывки сновидений с почившим отцом, то ли кто-то из ребят осуждающе качает головой, вдруг понимая всю серьезность ситуации. Но Колеватов оборачивается через плечо и видит в руках у бывшего фронтовика свой исписанный почти от и до дневник. Все его сомнения, все страхи, все мысли, беспокоившие ночами и особо тяжелыми днями, вся его вторая, потаенная последние несколько лет жизнь уместилась в этом, как оказалось, чересчур хрупком бумажном переплете. Когда он с треском расходится на две, три, четыре, пять частей под чужими пальцами, Саша наконец понимает: его изначально отправили сюда умереть. Как и только обредших друг друга Рустика с Юркой; как и только-только начавшего к самому себе прислушиваться Тибо-Бриньоля; как и Дятлова, ищущего больших возможностей в жизни, как и Дорошенко, мечтающего обрести себя; как и Людку с Зинкой, готовых всему миру показать, чего стоит женская сила, женская любовь, самоотверженность и милосердие. Колеватов думал, что он не глупый; но, оказалось, все-таки сильно сглупил. И, быть может, беда его была не в уме или глупости, а в самой обыкновенной человечности и совестливости.

Здесь, Саша, таких совсем не любят.

Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.