ID работы: 12383762

Тебе идет усталость

Слэш
NC-17
Завершён
438
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
23 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
438 Нравится 14 Отзывы 83 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Пару раз стукнув костяшками по двери, Цю тут же толкает ее и проскальзывает внутрь. Чтобы на пороге застыть, когда взгляд сталкивается с сидящим в кресле Чэном. Наверное, ему стоит уйти. Ему определенно стоит уйти. Тем не менее, следует лишь короткая заминка прежде, чем Цю тихо проходит дальше – звук шагов окончательно утопает в длинном ворсе ковра. Здравый смысл и инстинкт самосохранения никогда не были его сильными сторонами. Обогнув массивный стол, он оказывается в паре футов от кресла – и только тогда наконец останавливается. Застать Чэна спящим – это даже звучит, как что-то, к реальности имеющее мало отношения. Его голова запрокинута на спинку кресла, черты лица даже во сне остаются все такими же холодно-отстраненными, удерживающими маску на положенном ей месте, руки сложены на грудной клетке и пальцы напряжены, будто он в любую секунду готов выдрать глотку каждому из тех, кто рискнет к нему сунуться. Впрочем, Чэн и готов – в этом Цю не сомневается. А еще – на кончике его носа зависли чуть съехавшие по переносице очки, и Цю грудную клетку от этого факта неприятно стягивает. Очки Чэн носит очень редко – и еще реже, почти никогда, позволяет кому-либо себя в них видеть. Цю мог бы по пальцам пересчитать те разы, когда это позволялось ему самому – не то чтобы он действительно считал. И есть что-то такое в том Чэне, который очки надевает. Это что-то не уязвимое и не слабое, конечно – но будто бы человечное. Будто бы за всем механическим, до фальшивого совершенства отточенным – проступает то глубоко похороненное, которое зовется живым. Это невозможно объяснить. Невозможно до конца понять. Или, может быть – Цю просто запрещает себе до конца понять. Может быть, дело вовсе не в самих очках… Но эту чушь из головы нужно побыстрее вышвырнуть. Потому что, если бы Цю сказал подобное вслух – уже харкал бы собственными внутренностями. В общем-то, вполне справедливый расклад – ему и самому себе врезать сейчас хочется. В пальцах тянет и колет от желания осторожно снять очки с переносицы и опустить их на стол рядом. Исключительно для того, чтобы не разбились случайно, конечно. Цю отворачивается. Цю так же тихо выскальзывает из комнаты, уже позабыв, зачем вообще приходил.

***

Только позже до него доходит, что Чэн так и не проснулся. Ни от короткого стука в дверь, ни от присутствия Цю в считанных футах от него. Чэн, который находится в режиме готовности двадцать четыре на семь – и немного дольше, никому и никогда не позволяя застать себя врасплох. Вот этот Чэн. Всего лишь простое совпадение, – говорит себе Цю. Это ничего не значит, – говорит себе Цю. Потому что ничего другого сказать себе он и не может. Потому что никаких других вариантов в их реальности не может существовать.

***

Они знакомы так давно, что сейчас Цю уже и не вспомнит толком того времени, когда Чэна не знал. Кажется, тогда трава была зеленее, и солнце светило ярче – а на Цю, совершенно определенно, было куда меньше крови. Сейчас же он удивляется даже, если, опустив взгляд на собственные руки, вдруг обнаруживает их чистыми, не перепачканными красным. Иногда Цю ненавидит Чэна. Ненавидит Чэна так сильно, что картинки с его перемолотыми в фарш костями и внутренностями становятся поразительно яркими и детальными, способными составить конкурентность реальности – и ее переплюнуть. Ненавидит за все. За то, что Чэн появился в его жизни; за то, во что эту жизнь превратил – и во что превратил самого Цю; за то, что эту жизнь спас. Но какой, блядь, ценой. Не спрашивая, хочет ли Цю такую цену платить. Иногда Цю ненавидит Чэна – за то, что на самом деле давно уже разучился его ненавидеть. За то, что, даже стоя там, над спящим Чэном – думал об идиотских очках и о желании снять их, а не о том, как легко было бы перерезать ему сонную артерию и наконец освободиться. Даже если бы эта свобода привела к смерти.

***

Иногда смерть – и есть свобода. Но ты ведь знаешь об этом, правда, Чэн?

***

– Не заляпай мне кровью ковер. Сухая реплика и короткий взгляд из-под очков прежде, чем Чэн возвращается к бумагам – вот и все, что Цю получает, когда появляется на пороге его кабинета, прижимая рубашку к торсу, где сырое мясо ало и пульсирующе проглядывает наружу. Цю хмыкает. На самом деле, это куда больше, чем он получить рассчитывал. Проходя внутрь, ковер Цю действительно огибает по паркету – и так уже собственные внутренности вылавливает, пихая их обратно в живот, добавки ему точно не нужно. Добравшись до дивана, он рушится на него мешком – тот кожаный, скрипучий, здесь проблем с отмыванием крови никогда не было. Следующие несколько минут – или часов, или, хер знает, может, даже лет – Цю лежит с запрокинутой к потолку головой, пока в глаза ему падают черные кляксы и боль отгрызает себе планомерно по куску плоти. В этом нет ничего удивительного. Нет ничего нового. Вполне привычное состояние – нужно только переждать, Цю уже подлатал себя, как мог, а рубашку так, на всякий случай прижимает, вдруг внутренности опять вывалиться захотят. Они такие. Капризные. Смешно. Можно было бы засмеяться – но он даже не под кайфом от обезбола, от какой-нибудь забористой наркоты, чтобы оправдать такое. А от боли смеяться как-то край и для его уровня ебанутости. Цю бы сейчас морфия. А лучше – крысиного яда. Ну, или хотя бы сигаретной смолы, за неимением лучшего – но карманы пусты, пачка вывалилась где-то по пути, пока Цю кишки свои вылавливал. Ну заебись, блядь. Охуеть везение. Единственное желание – и то в пизду, спасибо, жизнь, ты охеренно благосклонна. Впрочем, как и всегда. Зачем притащился сюда, он не знает. Наверное, прошибает сейчас какое-то очередное дно мазохизма – физической боли уже давно недостаточно, чтобы заглушить внутреннее, и черт знает, в каких ебенях искать вот это, которое будет «достаточно». Которое заглушит отвращение к себе. Гнилое и стылое. Перманентно гудящее где-то в затылке, как его не игнорируй, как с него не переключайся на боль – собственную, на страх и ужас – чужие. На кровь. И кровь. И кровь. Хочется спросить у Чэна – как ты справляешься с этим? Как ты уживаешься с самим собой? Как так вышло, что твои мозги до сих пор не соскребают с асфальта? Когда лицо Чэна появляется в поле зрения – Цю даже рот открывает. Но молчит. Чэн, конечно, дохуя всесильный, дохуя всезнающий – но Цю уже по самую глотку обожрался этой всесильности и прекрасно знает, как она одновременно реальна и как от реальности далека. Тут дело в том, под каким углом смотреть. Тут дело в том, к чему именно эту всесильность прикладывать. Если спросить у Чэна, как завоевать власть над миром – он, пожалуй, пошагово и доступно все расписать мог бы при желании, для самых маленьких и самых глупеньких. Если спросить у Чэна, как ужиться с уродливым чудовищем внутри себя. Ответ вряд ли будет даже у него. Сам Чэн уже что-то достает из заднего кармана. Цю протягивает. Тот моргает пару раз, пытаясь сфокусироваться – и сглатывает вздох облегчения, не давая ему вырваться. Тянуться за сигаретой самому – лениво. Не соблаговолите ли обслужить вашу ручную шавку, господин Хэ? Цю разжимает челюсть. А спустя секунду уже обхватывает губами сигаретный фильтр, слышится щелчок зажигалки. Руку все же приходится заставить шевелиться, чтобы затянуться глубоко – и выдохнуть. Наконец выдохнуть. Выдохнуть вместе с сизым дымом – что-то глубинное, между ребер застрявшее; сырое, больное. Самой боли немного выдохнуть. Лучше не становится – но лучше стать и не может. Становится тише. Когда Чэн присаживается на корточки рядом с диваном – он опускает Цю на ребра пепельницу и отводит его вторую руку с зажатой в ней рубашкой от живота. Осматривает рану бесстрастно, равнодушно. Чуть морщится – затягивающемуся, наблюдающему сквозь кольца дыма Цю хочется по-глупому закатить глаза, потому что он прекрасно знает, из-за чего Чэн морщится. Не из-за самой раны – просто ему никогда не нравится, как Цю накладывает швы. Ебаный критик, блядь. Швея распиздатая. Нахуя только нужно было сюда приходить? Нахуя притаскиваться каждый раз? Псина тупая – выдрессированная, на поводок посаженная. А другой конец поводка – вот же он, в этих пальцах, грубо, но осторожно рану обследующих. Цю так глубоко во всем этом, что с головой, засунутой в задницу – вылизывай и получай удовольствие, сука. Всегда, блядь, пожалуйста. – Ты слишком небрежен, – холодом пробивается через вату в ушах голос Чэна. И если бы Цю был немного тупее, немного хуже Чэна знал – мог бы вообразить себе, что это самое близкое к «я беспокоюсь о тебе», которое только может Чэн выдать. Но вот в чем дело – Чэн в принципе выдать такое не способен. Точно не по отношению к Цю – да и в целом не по отношению к миру. Есть только один человек, к которому такой подтекст во фразах Чэна может быть обращен – но и тот ни о чем не знает. Потому что Чэн постарался, чтобы он не знал. Потому что, может быть, Чэн и профессионал в умении быть мразью – но еще лучше у него выходит мразь отыгрывать даже в тех редких, уникальных случаях, когда он поступает, как человек. Так что Цю только стряхивает последний пепел и гасит окурок в пепельнице – легкие тут же принимаются требовательно скулить, но права просить еще сигарету у него нет. У Цю в принципе нет права – ни на что нет права. Тут только ждать, пока хозяин снизойдет. – Дело сделано, господин Хэ. Остальное – сопутствующий ущерб, – ровным, ничего – как и всегда, как и положено – не выражающим голосом рапортует Цю. Лицо Чэна вновь оказывается перед ним. Вес пепельницы исчезает с ребер – но Цю не отводит глаз от Чэна, выдерживает его тяжелый, твердый, темный взгляд, как положено, пока не прикажут опустить голову, ткнуться в пол, сесть у ног и ждать, ждать, ждать. Новых и новых приказов ждать. – Но ущерб нанесен тому, что принадлежит мне. А я такое не терплю, – в конце концов произносит Чэн, и голос его сейчас, в дурмане боли, слышится каким-то не таким, непривычным; искажаются интонации, вытягиваются; равнодушие грубеет, шипасто по глотке проходится. Цю сглатывает. Только когда Чэн тянется к дужке за ухом – до него доходит, что тот все еще очки не снял, и Цю раньше, чем успевает подумать, раньше, чем успевает себя остановить, уже вперед тянется. Уже придерживает руку Чэна своими пальцами – все еще окровавленными, с костяшками изодранными. По краю сознания проходится ощущением тепла, которым истекает чужая кожа; каким бы внешне холодным ни казался Чэн, айсбергом, ледником – кожа у него все же теплая. Это каждый раз почему-то удивляет. И Цю хрипит… – Оставь. Хрипит… – Тебе идет. Как глупо. Глупо. Глупо. В обычном состоянии Цю такого себе не позволил бы. Остановил бы себя еще на мысленном этапе – оплеуху влепил бы ментальную, брюхо себе ментально, а то и физически вспорол бы, но не позволил бы. Не допустил бы. А сейчас – боль туманит рассудок, чернота ночи наваливается и погребает. В кабинете – полумрак, и в этом полумраке глаза Чэна особенно темные, чернющие, и эти странные интонации в голосе, и эти очки. И Чэну идет. Цю не уверен, что именно, не уверен, об очках ли он – хотя очки, объективно, идут тоже. Но есть что-то другое. Что-то, царапающее сознание, в руки просящееся – но не дающееся, Цю все пытается ухватиться, да не выходит. А потом до него целиком и полностью доходит, что именно ляпнул. Что именно сделал. И, в принципе, все остальное уже становится неважно. Потому что с жизнью явно пора прощаться – и Цю сказал бы, что прощание горькое, тоской отдающее, но как-то нихуя. С этой сукой они явно расстанутся не друзьями. Впрочем, Чэн ничего не делает. Он только убирает руку, очки так и не сняв. Несколько секунд они смотрят друг на друга, воздух становится плотнее, вязнет и в дыхательные пути смолой забивается. Наконец, Чэн встает. Наконец, Чэн отворачивается. Наконец, Чэн бросает напоследок: – Утром на диване не должно быть следов крови. Но Цю слышит… Утром на диване не должно быть следов тебя. А затем Чэн уходит – и Цю остается в кабинете один.

***

В конечном счете. Цю всегда остается один.

***

Когда-то, стоило Цю переступить порог квартиры – пес тут же вскакивал и подбегал к нему, передние лапы на плечи закидывал, радостно вывалив свой слюнявый язык; за все прошедшие годы Цю так и не научился по-настоящему его за такое отчитывать. Сейчас же все, на что пса хватает – это тихий скулеж и слабый взмах хвоста. Тугой ком в глотке приходится с силой сглотнуть, отходя в сторону, чтобы дать Чэну пройти и захлопнуть за ним входную дверь. Никогда в жизни Цю не признает этого вслух, тем более перед Чэном – но, сколько бы ни говорил, что это ему нахрен не нужно, он все же привязался к этой дурной, добродушной, верной псине. И видеть, как эта псина на глазах загибается, не иметь возможности хоть чем-то помочь… Ну, может, Цю и бездушное чудовище – но не настолько же, блядь, чтобы спокойно за таким наблюдать. Существование этого пса – такой парадокс, но вместе с тем – абсолютная данность. Чэн не рассказывал ему – конечно, нет – откуда взялся тот щенок, которого он когда-то принес – и ультимативно «предложил» Цю его у себя приютить. Но догадаться, с кем его появление связано, было несложно. Есть только один человек, ради которого Чэн на такое пошел бы. Проходя вглубь квартиры, Чэн стряхивает с плеч пальто, цепляет на вешалку, не останавливаясь – и к псу подходит. Лезет за чем-то во внутренний карман пиджака – и Цю не без удивления понимает, что он достает футляр для очков. Только нацепив их на переносицу и футляр спрятав, Чэн наконец присаживается на корточки и тянется ладонью к псу. Несколько секунд тот пальцы нюхает, после чего принимается их вылизывать, вновь слабо – но приветственно, с отголосками счастья – хвостом взмахивая. Выражение лица Чэна не меняется, тем более – не смягчается, но все же есть что-то. Что-то. В том, как смотрят его пасмурно-серые глаза, за стеклами очков скрытые; в том, как изгибается линия губ – все еще абсолютная прямая горизонта, но будто размытая брызнувшим ввысь закатом. Даже в том, как движутся пальцы Чэна, зарываясь в шерсть пса и почесывая его за ухом. Вроде бы, ничего необычного. Вроде бы – привычно отточенное. Острое. Жесткое. Но что-то – есть, и это что-то оседает за ребрами Цю слабой-слабой и бесконечно страшной тенью тепла. Потому что вот такой Чэн – в очках, на корточках, с волосами, чуть взъерошенными резкими уличными порывами ветра, с пальцами, почесывающими старого и счастливого пса за ухом… Такого Чэна очень хочется назвать домашним. К такому Чэну, кажется, можно подойти ближе и ближе – и не превратить собственное нутро в решето. Опасная мысль, опасное «кажется» – за него можно заплатить чем-то куда большим, чем жизнью, стоит только забыться. Стоит поддаться. А потом Чэн вновь ныряет рукой в карман – и теперь достает оттуда лакомства для пса, хвост которого уже движется чуть активнее. И это немного слишком. Слишком. Цю отворачивается. Бросает напоследок: – Я сделаю кофе. И уходит. Сбегает от фантомов, не проверяя, слышал ли его Чэн вообще. Не проверяя, помнит ли Чэн еще о его существовании.

***

Если Цю очень, очень постарается – он может вспомнить, что когда-то Чэн умел улыбаться. Может вспомнить даже саму эту улыбку. Хотя поверить в ее давнишнее существование очень сложно и можно было бы даже подумать, что она – лишь плод свихнувшегося воображения. Вот только воображение Цю едва ли на такое способно. Так что, да, он уверен – это действительно воспоминания, а не следствие поехавшей психики. Когда-то, многие годы назад, Чэн и правда умел улыбаться. Он улыбался – ошалело, испуганно, счастливо, – когда в первые разы держал на руках Тяня, тогда еще младенца. Он улыбался – коротко, гордо, торжествующе, – когда Тянь делал свои первые шаги, когда выговаривал едва поддающиеся детскому языку слова, когда показывал Чэну нацарапанные крохотной рукой каракули. Он улыбался. И эта улыбка чаще всего на памяти Цю так или иначе была связана с Тянем. С Тянем, который наверняка улыбку своего старшего брата даже не помнит – потому что был слишком маленький, когда улыбаться Чэн разучился. Улыбаться – разучился. Гордиться Тянем, заботиться о Тяне, жизнь свою на плаху класть ради Тяня – нет. За исключением того, что эта гордость, и эта забота, и эта ебучая жертвенность стали такими, что Цю почти уверен – если бы Чэн спросил, а нужно ли оно Тяню, ответ был бы однозначным. И совсем не положительным. Не то чтобы это важно. Не то чтобы это имеет какое-то значение. Мнение Тяня в расчет никогда не бралось – впрочем, как и мнение Чэна. Почему-то кажется, что, если бы у того Чэна, который еще умел улыбаться, умел смеяться, хоть кто-нибудь спросил – он бы совсем иначе воспитывал младшего брата. Впрочем, возможно, Цю ошибается. Возможно, он просто загоняется. Возможно, он вовсе Чэна никогда не знал – потому что сейчас кажется, что действительно не знал. И не знает. И узнать не сможет – возможности ему такой никто не даст. Но – вот он, игривый щенок, превратившийся в старого верного пса. И, когда перед ним на корточки опускается уже не Чэн – опускается тот, кому, кажется, этот щенок и впрямь должен был принадлежать; кому этот щенок, возможно, был по-настоящему нужен в то время, когда Цю только брезгливо морщился и матерился, задаваясь вопросом, какого хера он должен со всем этим возиться… То. Что ж. Жизнь – несправедливая мразь. В лучшем из миров у Хэ Тяня есть щенок, а у Хэ Чэна есть сердце. Но они – не в лучшем из миров. А в этом мире Чэн стоит в стороне, и с ничего не выражающим лицом наблюдает за младшим братом, и на переносице его нет очков – и человечности в его глазах тоже нет. Иногда Чэна очень легко ненавидеть. Иногда.

***

…но не сейчас.

***

В их мире щенка у Тяня не было – но сердце у Чэна все еще есть, и Цю видит это сердце, когда дверь за Тянем захлопывается, а сам Чэн прислоняется к стене. Очки выскальзывают из его пальцев – Цю едва успевает их подхватить. Ничто и никогда не выскальзывает у Чэна из пальцев. Ничто и никогда. А старая, дурная, верная псина – здесь: не на улице, не сдохла, не в чужих руках. Здесь – тихо поскуливает, слабо хвостом виляет. Здесь. Потому что тот щенок, которого когда-то Чэн впихнул Цю в руки, кажется, был дорог Тяню – и этого оказалось достаточно, чтобы сохранить ему жизнь. Чтобы Цю его отдать. Почему именно ему? Почему? Цю не хочет задаваться этим вопросом – потому что знает. Ему не понравится ответ.

***

Кто позаботится об одном псе больше, чем другой пес? Надежно выдрессированный? Оскаленный? С руками-лапами, в крови обагренными?

***

Может быть, у Чэна и есть сердце – но это сердце существует, это сердце бьется только ради одного человека. И таким человеком никогда не был Цю.

***

Дужки очков впиваются в пальцы, когда Цю на секунду сжимает их сильнее – а потом засовывает Чэну в карман, на него не глядя. Не находя то ли сил, то ли смелости, то ли еще хуй чего, чтобы на него посмотреть. Прежде чем выйти из комнаты, Цю затормаживает всего на секунду. Ему кажется. Ему почему-то кажется… Но Чэн не окликает. Не зовет. И Цю уходит. Идиот. Кто из них – больший, Цю не знает.

***

Иногда Цю думает – лучше бы он не знал, что где-то там, в пепельном пространстве за ребрами Чэна, все еще бьется сердце.

***

Бутылка приятно холодит пальцы – ее содержимое приятно холодит нутро. Цю не пьян – пока что и к сожалению, – но слабый туман уже начинает застилать сознание, когда юркие изнеженные пальцы забираются ему под футболку. Цю чуть морщится – жарко же, – но не останавливает. Не настолько идиот, ну. И он не прочь немного расслабиться – тем более, если расслабление само плывет ему в руки, не требуя никаких, даже минимальных усилий. А потом перед глазами появляется знакомая угрюмая физиономия, и, не удержавшись, Цю вздыхает. Нельзя даже сказать, что он хоть сколько-то удивлен. Расслабился, блядь. Девушка, одной этой физиономией явно впечатленная, тут же понятливо – и, скорее всего, испуганно, но Цю уже не всматривается, не вникает – отчаливает, а сам Цю остается один на один с… Ну. Вот с этим. Часть его хочет оскалиться и зарычать – глупо, по-подростковому, будто он опять пятнадцатилетний еблан, который не может, да и не пытается контролировать свои приступы гнева. Но другая, куда большая часть, слишком устала для таких представлений. У него эта усталость в кости въелась, в нутро вросла. Даже на то, чтобы попросить съебаться – не находится ни желания, ни сил. Помимо того, что и права тоже – не находится. Доподлинно же известно, кто здесь хозяин, а кто – дрессированная псина. Один приказ. Одно слово. Один выдох. И уже – у ноги. Цю не скучает по тому пятнадцатилетнему еблану, которым когда-то был – но вдруг думает, что, может быть, немного ему завидует. Тот хотя бы бороться за себя еще умел. У того хотя бы было еще желание за себя бороться. – Ты когда-нибудь отучишься пить всякую дрянь? – бесцветно интересуется Чэн, бутылку пива из пальцев Цю выпутывая и отставляя ее на стол. Вопрос, безусловно, риторический, да и смысла отвечать на него нет – аристократ хуев, не устраивают его простые смертные со своим простым пивом, блядь. Так что Цю только констатирует – совершенно бессмысленно, прекрасно зная, что это ни к чему не приведет. – У меня выходной. – Уже нет. Ну конечно же, блядь, конечно. Выбор – не та роскошь, которая когда-либо предоставлялась Цю, так что ему остается лишь бросить тоскливый взгляд на свое пиво и за Чэном потащиться. Спрашивать, куда они идут, смысла тоже нет – Цю точно не тот человек, до которого великий господин Хэ со своими ответами снизошел бы. – Знаешь, ты мог бы выбрать и что-нибудь получше, – говорит тем временем Чэн, бросая острый, какой-то потемневший взгляд на Цю – и тот морщится, игнорируя горячечную дрожь, скакнувшую по позвонкам. Это не от взгляда Чэна, конечно. Здесь всего лишь до пиздеца жарко. А Чэн – он заебал же, блядь. – Меня устраивает пиво. Несколько секунд они идут в тишине, пока Чэн продолжает странно на него смотреть, и глаза его, кажется, темнеют еще сильнее. Серый задыхается чернотой радужки – Цю нихрена не задыхается. Просто с хули здесь так душно-то, а? Прежде, чем ответить, Чэн отводит глаза в сторону. – Я не о нем. Непонимающе нахмурившись, Цю прослеживает его взгляд. О. Точно. Он успел забыть о той девушке, которая под футболку ладонями лезла – и она, кажется, тоже вполне успешно о нем забыла. Цю хмыкает. А потом вновь смотрит на Чэна, костями почувствовал его пристальный, опять обращенный только на самого Цю взгляд. И неожиданный оскал злости вгрызается в ребра, когда вдруг приходит догадка. Потому что – неа, нахуй. Он может критиковать выбор пива Цю – но сейчас был какой-то ебаный перебор. Если это очередной охуенный выверт, типичный для семейки Хэ, что-то о собственничестве и о том, что их шавки должны принадлежать только им, а в сторону глянуть не смеют даже в то время, как им самим нихрена не нужны – то не пошел бы он, а. Не пошел бы он. Остаток пути Цю больше ничего не говорит, на Чэна даже не смотрит, хотя его взгляд ноющими костями продолжает чуять. Постепенно злость притихает – устраивается удобно на внутренностях и морду опускает; засыпает чутким сном, всегда готовая вскинуться, если что. Цю слишком стар для этого дерьма. Когда они заходят в кабинет – Цю уже привычно спокоен и сосредоточен, готов слушать команды, послушная верная псина. Руки напрягаются, в кулаки сжимаются – им скоро опять в крови по локоть быть. Можно было бы сказать, что это – уже привычное, но как-то так вышло, что все еще остается часть Цю, которая к такому дерьму никогда не привыкнет. Эту часть погрести бы поглубже, уничтожить бы – под тонны пресса и в ничто. Так было бы проще. Но Цю прекрасно понимает, что вполне осознанно позволяет ей жить. Да, так сложнее, да, отвращением к себе топит, да, виной подчас основательно глушит – зато так он хоть иногда, хоть изредка. И все же ощущает себя человеком. Но – Цю готов, как и всегда. Выдрессирован. Подчинен. Лишь ждет команды… И непонимающе моргает, когда Чэн опускает перед ним стопку бумаг. – Нужно перебрать. Цю смотрит на бумаги – смотрит на Чэна. Смотрит на бумаги – смотрит на Чэна. Какого хуя? – Ты охуел? – озвучивает он несколько более конкретизированную мысль, и Чэн в ответ на это чуть вздергивает бровь. Спрашивает обманчиво ровным, спокойным голосом, в котором натренированный слух Цю без проблем улавливает угрозу. – Ты уверен, что задал верный вопрос? Крепче сжав челюсть, Цю в воцарившейся тишине скрипит зубами – он, блядь, цепной цербер здесь, а не ебаная секретарша. Но выбор все еще не по его душу роскошь, так что ему остается лишь вернуть взгляд бумагам и приниматься стопку разгребать. Когда на макушку опускается рука, аккуратно ее похлопывая – Цю почти может услышать это снисходительное: Хороший мальчик. Но все, что он может – только безмолвно оскалиться, хотя руку Цю все же стряхивает. Ибо нехуй. И если бы он только знал Чэна похуже – то мог бы поклясться, что услышал сухой короткий смешок. А спустя секунду-другую перед ним опускается бокал с виски и шепотом обжигает мочку уха: – Если бы только оглянулся – то мог бы заметить, что варианты получше есть прямо у тебя перед носом. Когда Цю сухо сглатывает, игнорируя дернувшийся член, и переводит взгляд на Чэна – тот выпрямляется, поправляет свои идиотские очки отточенным жестом и указывает взглядом на стоящий перед Цю бокал. – Виски определенно лучше пива. После чего невозмутимо отворачивается и отходит к своему столу. Вот же ублюдок, а.

***

У Чэна есть сердце – где-то там, очень-очень глубоко внутри, так глубоко, что хер докопаешься. И Цю предпочел бы об этом сердце не знать. Потому что Чэн – расчетливая хладнокровная мразь. Потому что Чэн – тот, кто расписал его жизнь по нотам, вписал в собственную жизнь, для себя самого выгодно. Вписал холодным оружием – бьющим без осечки; клыкастой акулой – еще одной в своей коллекции. Потому что Чэн – тот, кто научил его командам. Место. К ноге. Фас. Кто, выдрессировал так, что теперь, стоит ощутить жар дыхания на шее – и никакие команды уже не нужны. И принадлежность никаким сомнениям не подвергается. И воспоминаний о теплых и мягких девичьих ладонях в голове не остается вовсе, когда кожа требует грубых, жестких, мозолистых. Цю был щенком, когда Чэн его нашел. Когда Чэн его подобрал. И Чэн знал, кого именно хочет из найденного щенка вырастить. Иногда – всегда – Цю ненавидит его за это так, что хочет вгрызться клыками в глотку. За исключением того, что ненавидеть он Чэна давно не умеет. А клыками в глотку хочет вгрызться совсем не из ненависти. Еще одна часть дрессировки. И это не то чтобы новость.

***

Выдрессированная псина, которой можно доверить еще одну псину. Как удобно, правда?

***

Чэн, гребаная ты мразь.

***

Цю видит, какими глазами Чэн следит за пацаном. Цю видит, какими глазами пацана пожирает Тянь. Цю хмыкает. Однажды ему уже всучили щенка, с которым пришлось годами возиться – он чертовски надеется, что эта хуйня не повторится. Как минимум – потому что с человеческими щенками возни всегда возникает больше. Больше головной боли. Вот только Тянь уже не ребенок и в этот раз, кажется, так просто отдавать своего щенка он не планирует. И Цю убеждается в этом, когда оказывается под прицелом холодной ярости Чэна, когда наблюдает за тем, как он в несколько широких шагов пересекает кабинет по диагонали, когда слушает, как он отдает команды. – Найдите их. Задавать вопросы, чтобы понять, каких таких «их» – Цю не нужно. Когда остальные крысами разбегаются из кабинета, спеша выполнить приказ – и спасая собственную шкуру этим бегством, – дверь захлопывается, и они с Чэном остаются наедине. Несколько секунд Цю просто наблюдает за ним, смотрит, как пальцы сжимают столешницу, как желваки ходят под кожей. Он понимает – остальные ощутили только стылую ледяную угрозу. Но Цю… Ну, Цю знает его слишком давно. И либо видит больше – либо воображает себе, что видит больше. Щелкнув замком на двери, Цю подходит ближе и останавливается на расстоянии считаных футов. Молчит. Ждет. – Ты не слышал, что я сказал? Молчит. Ждет. – Проваливай. Молчит. Ждет. – Ты… Чэн резко оборачивает, взглядом насквозь прошибает – так, что и дыра в Цю могла бы остаться, не будь он к таким взглядам уже привычным. Не то чтобы Цю его не боится, он же не идиот. Но… Но. Он знает, когда нужно не просто молчать – знает, когда нужно молчать. Ждать. Выжидать. Когда нужно дать Чэну возможность разбить тишину первым – и выговориться, ядом выплеснуться. А быть под прицелом этого яда Цю уже привык. Вот и сейчас он не дергается – знает, что Чэн ничего не сделает, а если и сделает, то это, скорее всего, летальным и непоправимым не будет. Со всем остальным Цю наловчился справляться уже давно. Поэтому – Цю ждет. Ждет. И… – Он сбежал. Тянь, этот глупый мальчишка. Со щенком своим. Под пальцы Чэна попадается футляр с очками – и летит в стену. Футляр раскрывается. Очки рассыпаются калейдоскопом осколков. Цю даже не вздрагивает. Цю убеждается – там, за холодной стылой яростью, за ее ледяной стеной: беспокойство. Ужас. Страх. Бессистемный. Животный. Абсолютный страх. Единственный страх, который Чэн еще умеет испытывать. Страх за своего младшего брата. Как никто другой Цю знает, что именно этот страх толкает Чэна на вещи, которые он сам не может предсказать. Которые не может контролировать. Хотел бы Цю сказать, что не заметил. Что не провел параллель. Что не срастил. Вот только он, блядь, срастил. Он видел щенка Тяня – его рыжего пацана, клубок злости и бессильных оскалов, за которыми скрыто что-то, зацепившее Тяню нутро; зацепившее – и потянувшее так, что никакой стальной контроль уже не удержит. Он видел самого Тяня – малолетняя копия своего старшего брата. Внешне – почти абсолютная. Внутреннее… Внутреннее – тот, кого Чэн пытался слепить по своему образу и подобию. Человечность – вытравить. Ублюдочность – оставить и взрастить. Помножить дважды, трижды. Столько раз, сколько получится – сколько будет нужно. Цю хотел бы сказать, что не провел параллель. Хотел бы. На деле он может сказать только, что не до конца уверен, чего именно Чэн боится больше – того, что эти двое пойдут по тому же пути, что и они сами. Или что пойдут по другому – и этот путь он, Чэн, контролировать нихуя не сможет. И Цю знает – видит: Чэн в отчаянии. И Цю знает – видит: Чэн сейчас может натворить лютого пиздеца. И Цю знает – видит: Чэну нужно куда-то выплеснуть, самому куда-то выплеснуться, пока оно не хлынуло неконтролируемо, пока не снесло, пока не разрушило. И Цю знает. Видит. Чэну нужно сейчас либо врезать – и под кулаки его подставиться, чтобы в себя привести. Либо… Вытянув руку вперед, Цю сгребает ворот рубашки Чэна в кулак и тащит на себя – врезается в его губы своими. Секунда. Другая. Третья. Чэн рычит гортанно, впивается пальцами в бедра и прижимает поясницей к столу, сходу и грубо вторгаясь языком в рот. Ладно. С этим можно работать. Дальше все сливается в хаотичный, бессистемный клубок. Это жестко. Это грязно. Это – так, что у Цю встает с такой скоростью и с такой мощью, с какой не вставало, даже когда он был подростком. Ярость Чэна – в пальцах, путающихся в волосах и тянущих, сжимающихся на торсе, подхватывающих под бедра, вынуждая усесться на столе, раскидывая ноги и давая между них устроиться. Ярость Чэна – в зубах, кусающих губы, впивающихся в линию челюсти, в мочку уха, оставляющих цепочку следов по горлу – и дорогой к ключицам. Ярость Чэна – в его рыках, которые тонут в гортани Цю. Ярость Чэна – здесь, под ладонями, под губами, под зубами. Ярость Чэна больше не стылая и не ледяная. Теперь это пламя – лижущее и жгущее, грозящее сожрать с костями, не оставить даже пепла. Цю не против. Цю был к этому готов. У них всегда так: редко – но больно, и горько, и нужно, и до самого ебаного нутра. Так, что это почти летальный исход – но всегда только почти. И, да, Цю прекрасно понимает – это временное. Временная панацея Чэна, которая на самом деле ничего не лечит. Временное пристанище, которое дает обрести утерянное равновесие. Так всегда было. Цю выдрессирован. Цю привык. Цю привык – и, когда пальцы Чэна обхватывают его член, успев незаметно расправиться с пуговицами и молнией; когда его язык орудует глубоко в глотке Цю, нёбо ему вылизывает; когда весь Чэн здесь, и все его внимание – на Цю. Цю не думает об этом. Есть здесь и сейчас, а остальное… К херам остальное. Гортанно и глухо застонав в чужой рот, Цю ответно находит ладонью член Чэна, через брюки сжимая, и второй рукой обхватывает пальцами его шею – так, как это обычно делает сам Чэн, когда направляет, когда управляет. Вместо того, чтобы осадить и поставить на место – Чэн упирается лбом ему в висок и глотку подставляет; выдыхает глухо, со свистом, когда Цю понятливо в эту глотку зубами впивается. А потом он вытаскивает член Чэна из брюк. И обхватывает его ладонью, обводя пальцем головку. И они дрочат друг другу – слишком грубо, слишком сухо, слишком болезненно. Слишком. Так, что ебаные звезды должны где-то над небом взрываться. Потому что, если они нет – то какой в этом мире вообще долбаный смысл? Когда оба кончают – асинхронно, Цю еще несколько раз жестко ведет ладонью по чужому члену, пока собственное нутро вскидывает оргазмом – они застывают на секунду-другую. Застывают на секунду-другую, пока тяжело дышат. Пока упираются друг в друга лбами. Цю – в плечо. Чэн – в висок. И Цю ощущает жар его дыхания – ощущает кожей, ощущает изнанкой, ощущает инстинктами. Ощущает. И на секунду-другую. Всего на секунду-другую. Но он чувствует себя цельным. Чувствует себя живым. Он – чувствует. А потом Цю открывает глаза. И в поле зрения попадают рассыпанные по полу осколки. И, только на ебаную секунду-другую – но он разрешает себе это. Разрешает себе вспомнить Чэна в очках. Разрешает себе осознать то, что раньше осознавать запрещал. Осознать, что дело никогда в очках не было. Дело было в мгновениях. Дело было во времени, когда Чэн сменял контактные линзы и абсолютную стальную неуязвимость – на очки и возможность выказать тысячную долю той усталости, которая позволена всем людям на земле. Всем. Кроме Чэна. Дело было в том, как Чэн, лишь на тысячную долю – но себя отпускал. Тебе идет усталость, – думает Цю, дыша Чэну в плечо и вспоминая, как Чэн усталым жестом поправлял очки, как усталым жестом зарывался пальцами в волосы, как усталым жестом вертел между пальцев сигарету. Тебе идет быть человеком, – думает Цю и разрешает себе. Это всего лишь секунда. Всего лишь секунда – когда он прижимается губами к коже Чэна, на сгибе плеча и шеи. Всего лишь секунда – когда он дает этому касанию не быть грубым или жестким. Всего лишь секунда – когда он позволяет себе это. Совсем немного. Сотую долю. Нежности. И это – ошибка Цю. Потому что Чэн тут же отстраняется от него. Потому что Чэн не смотрит на него. Потому что Чэн лишь вытирает с ничего не выражающим лицом перепачканную ладонь о собственный, свисающий с кресла пиджак. Потому что Чэн вновь – холод. Стылое равнодушие. Чэн вновь – абсолютный контроль. Над собой. Над остальным миром. Больше – ни следа страха. Ни следа растерянности. Ни следа ужаса и непонимания, что делать, нахрен, дальше. Потому что Чэн – ровным сухим голосом. Наконец подняв на Цю стальной непроницаемый взгляд. – Тебе пора. И Цю дает себе еще одну секунду. Секунду на то, чтобы прикрыть глаза. Чтобы выдохнуть. Чтобы вернуться в реальность – ту, где Цю не живой. Не цельный. Пустой. Пустой. Пустой. Где есть только один человек, ради которого Чэн порвет к хуям весь мир – и этот человек не Цю. Где Цю никогда этим человеком не станет. Где Цю – всего лишь выдрессированная псина. Ручная акула. Исполнила свою роль – можно выбрасывать. Цю открывает глаза. Послушно кивает. Равнодушно выдыхает: – Да. И отворачивается, поправляя одежду, игнорируя осевшую на ней сперму. И он уходит. И он вновь вспоминает о Тяне и о его щенке – его рыжем пацане. И думает, что у них еще есть шанс. Есть шанс свернуть на другую дорогу. Не пойти по тому пути, по которому пошли они с Чэном. Шанс остаться людьми. Шанс остаться живыми. Шанс остаться. Ради друг друга – и ради самих себя. Шанс – если они будут достаточно крепко друг за друга держаться. Если будут бежать достаточно быстро. Достаточно быстро для того, чтобы сбежать от Чэна. Даже если Цю понимает – им не сбежать. Даже если Цю понимает – у самого Чэна нет выбора. Даже если Цю понимает. У этих детей еще есть их долбаный шанс.

***

И, захлопывая за собой дверь, оставляя за этой дверью Чэна, оставляя за этой дверью собственное ебаное сердце, которое, казалось, давным-давно уже убил. Цю – до самого дна мертвый, пустой, кровью залитый по макушку. Надеется. Что эти дети свой шанс используют.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.