***
Мы идём. Я не знаю, куда, но не задаю вопросов — как не задают вопросов мне с того дня, когда я вышел к живому дому. Негласное правило: ничего не спрашивай, ничему не удивляйся, помогай — и будешь иметь дырявую крышу над головой, немного еды в побитой миске и, может, даже протёршееся одеяло. Мы не солдаты: у нас нет оружия, мы не сражаемся, мы… убегаем? Нет, не убегаем. Мы просто куда-то идём — но это не бегство. Так надо. Я ничего не понимаю, я словно бы не из этого мира, не переродился в него до конца. Но почему тогда буквы из адреса того обгоревшего дома показались мне до боли знакомыми? И почему я ищу каких-то — своих — детей? Мы идём. На моих руках не осталось крови: в густой ночной темноте я долго скрёб их песком на берегу ледяной речки, — но я всё равно чувствую себя отравленным болью и смертью. — Первый раз? Привыкай. Я узнаю голос: этот человек вчера вручил мне раненного младенца и велел учиться. Понял ли я, чему меня хотели научить? Кажется, понял. Это страшное, отравляющее душу и тело знание пригодится, когда я найду своих детей — когда их расстреляют. Мы делаем привал, и я спускаюсь к реке напиться и омыть горящие от боли ноги. На моих руках не осталось крови — но от воды, которую я набираю в ладони, пахнет младенцем, зарытым на заднем дворе живого — бывшего — дома. Я делаю солёный глоток. Я привыкну.***
В новом доме зажигают свечи и растапливают печь, не боясь гудящих самолётов и чужих взглядов, и он тоже становится живым. Время к ужину. Я приношу воды из колодца (в ведре, и потому она чиста и прозрачна), затаиваюсь на лавке и наблюдаю. Варят кашу — не смея коснуться крупы и посуды голыми руками. Только в перчатках, или рукавицах, или через платок. Иначе… что? Я вспоминаю солёный вкус речной воды. Мне кажется, я начинаю понимать. «В следующий раз придём в город» — не планы и не обещание, сухая констатация факта. Может, в городе меня ждут мои несчастные дети? Чувствую: уже скоро я узнаю ответ на вопрос. Ближе к ночи я сам нахожу на улице раненного ребёнка, сам приношу его в дом и баюкаю в углу. Кто-то гладит меня по волосам: ты быстро учишься. Но что остаётся делать? На рассвете я прячу в сарай лопату и возвращаюсь в дом — даже не пытаясь отмыть пальцы. В конце концов, это не имеет значения. Не теперь.***
Днём мы и правда оказываемся в городе, среди шума чужих голосов и дышащих жизнью домов. Я жадно кручу головой: никогда не бывал в городах — по крайней мере, на своей памяти, по крайней мере, в этой жизни. И нащупываю босыми ногами путь, стараясь не споткнуться. На нас почти не смотрят — то ли вовсе не любопытствуют, то ли тут же отводят глаза, стоит глянуть в ответ. Но меня царапает чей-то взгляд, и человек в шерстяных перчатках ухмыляется мне, будто старому знакомому. По животу прокатывается дрожь. Я вспоминаю холодный снег, ватное желание заснуть — и, тряхнув головой, нагоняю тех, с кем пришёл в этот город. Мы обязательно поговорим позже.***
Среди прочих домов мы находим тот, которому не хватает живого тепла; разводим огонь и готовим еду. В середине ночи я выскальзываю в разрушенное окно, ощупью пробираюсь по затихшим улицам — и чувствую щекой колючий взгляд, прежде чем глаза хоть что-то различают в темноте. Человек в шерстяных перчатках молчит, покачивая лопатой, его брови приподняты: у тебя есть вопрос, ну? С языка рвётся: почему ты убил меня? — но я знаю: он не убивал. И перчатки он носит ровно по той же причине, что и люди, с которыми я пришёл в этот город. По той же причине, по которой их следует носить мне. — Ты не помнишь? — Я не помню — тебя. Помню боль, кровь и снег. — Я подошёл позже. Ты уже засыпал. — Но ты успел проводить? — Я успел проводить — как видишь. Странно, что ты вернулся сюда. — У меня здесь остались дети. Их скоро расстреляют. Я, наверное, должен… — Ты должен. Мы не говорим ни слова — только смотрим друг другу в глаза. Тем, чьи руки пропитаны кровью, слова не нужны. Домой я возвращаюсь в чужих ботинках — удивительно удачно пришедшихся впору.***
С рассветом я прощаюсь с теми, кто меня принял, благодарю за крышу, еду и науку. Я знаю, куда мне идти: куда глядят глаза. Куда ведут ноги. Вперёд. Выстрелы застигают меня на границе города, острой болью пронзают грудь — все до единого. На мгновение я поддаюсь, падаю на колени, но тут же встаю — ведь стреляли не в меня. То расстреливали несчастных моих детей. Я готов отрезать себе язык за такие слова, ложкой выскрести мозг за такие мысли — но как же удачно их собрали вместе. Убили бы по одиночке — я бы ни за что ко всем не успел. Руки у меня две, но этого хватает, чтобы обнять всех моих несчастных, смертельно раненных детей. Я не знаю, кто я; не знаю, как смогли меня научить, что делать с умирающими; не знаю, как я сумел это освоить. Но я касаюсь остывающих лбов, я что-то шепчу, складывая звуки в слова, а слова — в успокаивающие сказки. Я чувствую, как они уходят, — а я… Я их провожаю. Кровь заливает рубаху — моя собственная кровь из распоротого живота. Но усилием воли я запрещаю себе умирать, уходить во тьму и превращаться во вспышку. Пусть я пришёл сюда найти и проводить своих детей — но разве не осталось тех, кому я могу помочь? Кому я должен помочь. Пока меня не убьют — я не умру. А там, быть может, снова найдётся тот, кто придёт уже меня проводить.