***
Болезнь – одновременно самая справедливая и самая несправедливая вещь на свете. С одной стороны, болезнь напрочь лишена предвзятости. Ей совершенно всё равно, кто станет ею болеть: злобный граф, гоняющийся за наследством бедных сироток, или несчастливый писатель, за которым гоняются бывшие соратники, хотя никаким наследством он не распоряжается. С другой же стороны, болезнь часто поражает тех, кто совершенно этого не заслуживает. Например, отличник, который целый семестр старался заполучить идеальный табель, вовсе не заслуживает проваляться с температурой все Рождественские каникулы. Фармацевтический представитель, рассказывающий педиатрам про новые свойства лакричного корня, вовсе не заслуживает заразиться ветрянкой или какой-нибудь другой детской болезнью в очереди у кабинета. И, уж конечно, человек, совершивший однажды страшную ошибку и поплатившийся за неё всем, что имел (а именно: любимой женщиной, союзниками, официальной работой и возможностью пить корневую шипучку с мороженым среди бела дня, не ожидая, что в любой момент его могут обнаружить преследователи) – уж конечно такой человек не заслуживает мучений на всю оставшуюся свою жизнь. А, уж поверьте мне, депрессия приносит больному изрядные мучения. В Госпитале Геймлиха я лежал не в первый раз, и каждый раз меня определяли в одно и то же отделение – Отделение Упавших Духом. Человек может падать духом от самых разных причин, и поэтому пациенты в моей палате тоже лежали самые разнообразные. Кого-то мучило мужское бессилие, кого-то – кредитные обязательства, соседи по палате или несварение желудка, а меня, автора этих строк, мучило то же, что и всегда, то, что продолжит терзать меня до самой гробовой доски: смерть моей милой Беатрис и прочие несчастья, которые преследовали меня, кажется, с тех самых пор, как я в юности выбрал себе в наставники Теодору С. Марксон. Моя хандра обострилась на фоне сезонной тоски, и близость нашего отделения к недостроенной части больницы вовсе не способствовала выздоровлению. Ветер завывал в коридорах, сквозняк пробирал до костей, и даже почитать газету и отвлечься не было никакой возможности, потому что в Отделении Упавших Духом полагалось ограничивать пациентов от горестных новостей. Руководство больницы и современные клинические рекомендации придерживались мнения о том, что отсутствие новостей – хорошие новости, но для меня отсутствие новостей стало отвратительной новостью. Находясь на больничной койке, под тонким одеялом и на сквозняке, я одновременно пребывал и в полнейшем неведении о том, что всего в паре отделений от меня находятся бедные бодлеровские дети, которым я мог бы помочь, а вместо этого всего лишь запоздало записываю их злоключения. Мне было так скучно, что я готов был прочитать от начала до конца все выпуски скверной газетёнки «Дейли Пунктилио», и при этом так грустно, что я готов был днями напролет плакать в подушку, прерываясь только на ностальгический завтрак в виде цикория с молоком и ревеневого пирога. Но мне не давали ни газетёнки, ни поплакать (моих упавших духом соседей по палате страшно возмущали мои рыдания), а с тех пор, как в больнице сменился Зав Человеческими Ресурсами, то мне и завтрак перестали давать. Думаю, читателю уже понятно, в каком я был состоянии. Мне казалось, хуже просто и быть не может. Теперь я хотел бы взять нравоучительный тон и посоветовать читателю никогда не допускать мысли о том, что хуже просто и быть не может. Как правило, стоит только допустить эту мысль, как сразу же положение дел принимает такой оборот, что не остаëтся никаких сомнений: хуже быть могло. В моем случае хуже стало тогда, когда впервые за неделю моего пребывания в больнице в наше отделение пришёл с обходом врач. Когда я завидел в дверях палаты белый халат, я сразу понял, что это за доктор. Такой напыщенный вид имеют только главврачи, административные работники, мониторы клинических исследований и медицинские статистики – словом, все те звенья организации здравоохранения, которые к настоящему лечению больных не имеют никакого отношения. У него даже халат был завязан неправильно – бантиками вперёд, как у пожилых любительниц загородного отдыха. – Всем встать, – новый Зав Человеческими Ресурсами Маттатиас вошёл в палату и два раза сценически помахал рукой, по-видимому, для наглядности. – Чего это вы разлеглись? Это невежливо. Больные, горестно вздохнув, начали садиться на постелях, а некоторые – и вставать. Но не я. Я не в первый раз лежал в Госпитале Геймлиха, и не впервые видел халатность, то есть, некомпетентность и равнодушие медицинских работников, но я никогда не думал, что существуют такие халатные врачи, которые даже не могут правильно надеть халат. – Мы – упавшие духом, – возмущённо сказал я. – Мы упали и лежим. Это следует из нашего определения. Зав Человеческими Ресурсами сделал пару шагов вперёд своими длинными ногами и остановился прямо у моей кровати, над изголовьем которой была прикреплена табличка с псевдонимом, который я обычно использую для госпитализации и заказа лакричных пастилок в аптеке. Это была анаграмма МОНТИ КЕНСИКЛ, как читатель мог бы узнать из предисловия, если бы прочитал его и последовал содержащемуся там полезному совету. – Так-так-так, – раздражённо протянул Зав Человеческими Ресурсами. – Что это у нас, глас народа? Оливер Твист, который собирается попросить добавки антидепрессантов? Я посмотрел на Зава взглядом человека, который, несмотря на отсутствие медицинского образования, имеет всё-таки некоторое понятие об этике и деонтологии. В свою очередь Зав Человеческими Ресурсами посмотрел на меня взглядом человека, которому слова «этика» и «деонтология» совершенно неизвестны. Над его белой марлевой маской я обнаружил сердито сощуренные глаза, а ещё выше – единственную длинную, нахмуренную бровь. Чем дольше я смотрел на него, и чем дольше он смотрел на меня, тем выше поднималась эта его бровь, и тем сильнее округлялись глаза, пока наконец Зав Человеческими Ресурсами не произнёс вполголоса одно-единственное слово: – Лемони?.. И тогда я сказал: – Меня зовут Монти Кенсикл. Это была неправда. В своей жизни я совершил много ошибок. Говорят, что к плохому невозможно привыкнуть, но я, откровенно говоря, в какой-то момент привык ошибаться. И я ошибся в очередной раз, когда не узнал в Заве Человеческими Ресурсами Маттатиасе графа Олафа. Зато граф Олаф безошибочно узнал в Монти Кенсикле меня. Он помнил меня лучше, чем я его, и дело было вовсе не в маске, которая закрывала его лицо, но не закрывала моë. Он ненавидел меня, и поэтому помнил очень хорошо. Граф Олаф, Вр.И.О. Зава Человеческими Ресурсами, наклонился и что-то прошептал женщине в белом халате, завязанном вполне правильно, но излишне приталенном и коротком. Её я узнал сразу. Эсме Скволор тоже ненавидела меня. Её губы скривились под марлей, красная помада размазалась широкой полосой, и она не отказала себе в удовольствии ткнуть в меня острым ногтем, какой совершенно невозможно себе представить у настоящей ассистентки хирурга. Любому медицинскому работнику известно: гигиена превыше всего. «Граф Олаф притворяется Завом Человеческими Ресурсами, а она почему-то ассистенткой хирурга», – между прочим подумал я, – «наверное, это её единственный шанс хоть как-то оправдать туфли на каблуках-скальпелях». Если бы я только знал тогда настоящую причину её хирургической маскировки!.. – Больной Кенсикл, – процедила Эсме, вкручивая в меня свой длинный ноготь с красным крестом из стразов. – В смотровую! – Да, – сказал граф Олаф, поправляя сползшую с длинного носа маску. – Больной Кенсикл – в смотровую, а остальным – лечь в постели и лежать! Чего это вы повскакивали? У нас здесь больница или митинг в поддержку бездарных бумагомарателей?! – Цикорий сегодня всем без сахара, – поддержала инициативу Эсме. – Кроме диабетиков. Это за нарушение режима учреждения. Больные покорно улеглись в кровати, а мне пришлось проглотить своё возмущение вместе с утренними таблетками. Это был очень мучительный глоток. Причины, по которым я неохотно собирался в смотровую, читателю или уже хорошо известны, или не должны быть раскрыты до того, как он дочитает все тринадцать книг, в которых я описываю печальную судьбу трёх бодлеровских сирот: Вайолет, Клауса и Солнышка. Эти причины мало связаны с моим недоверием к административным сотрудникам больниц, и куда больше отношения имеют к некогда благородной организации, сахарнице, ядовитым дротикам и школе-пансионату, девизом которой является латинская фраза MEMENTO MORI, что значит – «помни о смерти». Именно о смерти я и размышлял, натягивая колючий свитер поверх ночной рубашки, засовывая ноги в тапочки и шествуя в смотровую, которая находилась в соседнем Отделении Заразной Сыпи. Признаться откровенно, я был готов к тому, что в смотровой Эсме Скволор решит с моей помощью раскопать свой зарытый во дворе дома 667 на Мрачном Проспекте хирургический талант, а потом закопать в том же дворе меня самого; или что граф Олаф самостоятельно проведёт несложную операцию, избавив меня сразу от всех тягостных мыслей. (На тот момент я ещё не знал, что граф Олаф и правда внесёт сомнительный вклад в медицинскую науку, предложив операцию краниоэктомии, но я всегда догадывался, что у него в этом направлении есть потенциал). Конечно, читатель, вы можете совершенно справедливо спросить меня: мистер Кенсикл, но, если вы знали, что граф Олаф и его зловещая подружка хотят отпилить вам голову в смотровой, зачем вы туда шли? А особенно разумные и храбрые читатели, возможно, зададут другой вопрос, вот такой: мистер Кенсикл, если вы знали, что в смотровой вас поджидают двое старых знакомых и куда больше острых хирургических инструментов, почему же вы не вооружились ничем, кроме томика «Доктора Живаго» и казённых тапочек? В ответ на эти вопросы я только с прискорбием, что здесь обозначает «с невыразимой тоской», промолчу. Позже я обязательно поплачу в подушку у себя в номере. Мне очень хочется верить, что читатель никогда не столкнётся в своей жизни с такой страшной болезнью, как депрессия, и с её подлыми прихвостнями: идеями самообвинения, самоуничижения и прочими «само». Эта шайка куда опаснее, чем самый алчный граф с самой отвратительной театральной труппой. Я также надеюсь, что читатель однажды обратит своё внимание на роман «Доктор Живаго» и другие хорошие книги, которые достойны прочтения куда больше, чем этот печальный документ. Так или иначе, я добрался до смотровой, минуя безлюдные коридоры Отделения Сломанных Шей и Отделения Заразной Сыпи, и обнаружил, что в смотровой меня поджидал, сидя на кушетке, не кто иной, как граф Олаф: коварный злодей, ненастоящий врач и мой бывший одноклассник. Я поспешил обозначить несоответствие происходящего моим предположениям, и поэтому спросил: – А где же Эсме Скволор? На Олафе был всё тот же неправильно завязанный белый халат, но маску с лица он снял (чего, разумеется, не стоило бы делать в смотровой Отделения Заразной Сыпи). Я отметил, что граф Олаф очень изменился с момента нашей последней встречи: он постарел и как будто ещё больше вытянулся, хотя и остался всё таким же неряшливым и выразительным. Граф Олаф очень выразительно посмотрел на меня и сказал: – А ты что, скучал по Эсме Скволор?! По его лицу было понятно, что он обижен тем, что я не скучал по нему. Я решил оправдать себя, и поэтому ответил вопросом на его вопрос. Я спросил: – Зачем мне скучать по твоей сообщнице? – Она моя подружка, – с гордостью поправил меня граф Олаф. – Я очень рад, – соврал я. – Никогда бы не подумал, что ты так сблизишься с Эсме. Граф Олаф закинул одну длинную ногу за другую. Брючки на нём были куцые, что здесь обозначает «короткие, потрёпанные и пузырящиеся на коленях, а помимо всего прочего, ещё и не слишком чистые». – Мне нравились разные женщины, – зловредно сказал он, намекая на свою давнюю дружбу с моей сестрой Кит. – Это очень похвально, – опять соврал я. Я вовсе не считал, что это похвально, потому что сам всю жизнь любил только одну женщину. Правда, в детстве мне недолгое время очень нравилась девочка с бровями в виде вопросительных знаков. Её звали Эллингтон Финт. Но Эллингтон и Беатрис не были такими разными, как Эсме и Кит. Я бы даже сказал, что они были между собой очень похожи. Если подумать, и Эллингтон, и Беатрис втянули меня в историю с похищением, а ещё они обе были умными, красивыми и загадочными. Совсем не такими, как граф Олаф, который некрасиво облизнулся и очень неумно спросил: – А ты что, ревнуешь? – Нет, – на этот раз я сказал правду. – Мне всё равно, какие у тебя отношения с Эсме Скволор. Я просто рад, что её здесь нет, и никто не станет сверлить меня ужасными длинными ногтями и спотыкаться на скальпельных каблуках. Граф Олаф встал с кушетки и ткнул в меня своим длинным пальцем. У него был короткий ноготь, но мне всё равно было неприятно. Он ткнул меня прямо в сосок под колючим свитером и тонкой ночной рубашкой. – Лемони Сникет, – Олаф назвал моё настоящее имя. – Я тоже могу надеть каблуки и сверлить тебя пальцем, сколько угодно. Это была чистая правда. Я в этом не сомневался. – Не надо, – попросил я. Граф Олаф сжалился надо мной и убрал свой палец, а потом сел обратно на кушетку. – Я не очень-то сильно люблю Эсме Скволор, – изменившимся голосом сказал он. На кушетке лежали разные медицинские предметы: дерматологическая лупа, скребок, штатив для пробирок, грязные бинты и какие-то баночки, видимо для того, чтобы мазать пациентов с заразной сыпью. Мне совсем не хотелось находиться ни среди них, ни рядом с коварным графом Олафом, но я всё-таки почему-то тоже сел на краешек кушетки. – Что ты вообще делаешь в больнице? – спросил я, желая перевести тему на что-нибудь, не связанное с личной жизнью Олафа. – Преследую бодлеровских сирот, – мрачно сказал граф Олаф. – Я отрежу голову Вайолет Бодлер и приберу к рукам бодлеровское наследство. – Не смешно, – заметил я. – И вообще, Госпиталь Геймлиха – это взрослая больница. Здесь не может быть никаких бодлеровских… сирот. От мысли о бедных бодлеровских детях мне сразу стало ещё более тоскливо, чем было раньше, а ведь, как известно читателю, я с самого начала этой истории упал духом. Если бы я только знал тогда, что граф Олаф говорил чистую правду! Если бы я только поверил ему!.. Когда я думаю о том, как сильно ошибся в тот день, и чего это стоило несчастным Вайолет, Клаусу и Солнышку, я плачу особенно горько. – Ну, значит, я здесь лечусь, – граф Олаф пожал плечами. – Может, я тоже – упавший духом. Может, у меня депрессия. – Олаф, – сказал я. – Тогда зачем ты притворяешься врачом? – Это новый способ лечения, – пустился в объяснения Олаф. – Больной наряжается врачом, и у него появляется ощущение, что он управляет своей болезнью. И он сразу вылечивается, потому что у врачей-то, ясное дело, не может быть никакой депрессии. Олаф всегда умел придумывать на ходу всякую околесицу и выдавать её за правду. Я не поверил ему. Я вообще почти никогда не верил ему. – У негодяев тоже не может быть никакой депрессии, – жёстко сказал я. Граф Олаф прищурился, оскалил свои жёлтые зубы и приобнял меня за плечо. – Лемони-Лемони-Лемони, – тихо сказал Олаф, и у меня по спине пробежали мурашки. – Тогда что же ты делаешь в Отделении Упавших Духом?.. Мне захотелось скинуть с себя его руку, выйти из смотровой гордой походкой волонтёра, лечь в свою койку и забыть, что этот разговор когда-либо происходил. Ничего из этого я не сделал. Я вообще не сдвинулся с места: меня как будто за полы ночной рубашки скальпелями пришпилили к дерматиновой кушетке. Граф Олаф притянул меня ближе к себе одной рукой, а другую руку положил на мою голую коленку. Он ничего не говорил, и я тоже молчал. Мне было очень стыдно. Потом дверь открылась без стука, и вошла Эсме Скволор. Она очень уверенно стояла на своих скальпельных каблуках. Эсме посмотрела на меня с жалостливым презрением. Олаф сжал мою коленку сильнее и гадко улыбнулся то ли ей, то ли самому себе. – Любимый, – сказала Эсме. – Всё готово к операции. – Уже иду, – ответил её любимый граф Олаф. Он отпустил меня, надел зачем-то длинные перчатки, измазанные тальком внутри и снаружи, и маску, и вышел вслед за Эсме. Он ничего не сказал мне на прощание и даже не посмотрел на меня. Я вдруг почувствовал себя брошенным. Когда позже я возвращался по длинным коридорам в Отделение Упавших Духом, меня чуть не сбила с ног несущаяся на огромной скорости каталка. Я не успел разглядеть врача или санитара, который толкал её, но черты лица пациентки на каталке показались мне смутно знакомыми. Она напомнила мне женщину, которую я любил. Я проплакал всю ночь к большому расстройству соседей, а наутро мне принесли цикорий без сахара.***
Моему любезному издателю. Я пишу вам из плацкартного вагона, который увозит меня и мою печатную машинку на север. Мне нужно охладить разум и тело. Я погорячился, когда отправил вам рукопись, содержащую описание моей встречи с подлым и вероломным графом Олафом в стенах Госпиталя Геймлиха. Я не хочу, чтобы этот текст когда-либо был опубликован под любым из моих псевдонимов или вообще. Я настоятельно прошу вас уничтожить все его копии и постараться забыть о том, что вы когда-либо имели неудовольствие его прочесть. Помните, вы – моя последняя надежда на то, что мои предыдущие книги, проливающие свет на несчастливые жизни трёх бодлеровских сирот и злодеяния графа Олафа, не будут полностью дискредитированы. Не дайте мне погибнуть! Со всем должным почтением, Лемони Сникет