ID работы: 12823588

Колыбельная для блудного сына

Джен
G
Завершён
2
автор
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
2 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Колыбельная для блудного сына «Я смотрю в чужое небо из чужого окна И не вижу ни одной знакомой звезды....» Плотное, такое далекое, но остро осязаемое небо. Как крышка перевернутой над тобой кастрюли. Когда смотришь на него вот так, задрав голову, стоя вдалеке от огней и любого человеческого шума, кажется, что оно крепко обнимает лежащие под ним разбросанные в океане острова и тебя самого и что его удаленность — лишь видимость; на самом же деле оно старается что-то нашептать, и это наверняка должно быть какое-то утешение, ласковое и приветливое. Мне кажется, небо говорит созвездиями, оно просто переполнено ими. Но мне все они неизвестны. Вот ни одного не знаю. Я вижу их россыпь; кажется, вот-вот — и их знаки сложатся в слова непонятного, но такого родного мне языка. Но они не складываются. Я не умею читать книг. Вернее, мои отношения с книгами как-то никогда не складывались. Я всегда видел лишь пустые слова, лишенные души; они смотрели на меня мертвыми глазницами, и я бросал их поскорее, никогда не любил проводить много времени с мертвецами. На что бы там ни надеялся наш отец, из меня никогда ничего путного, книжно-научного не выходило. Я ведь даже в школе так и не доучился. Нелепый ты человек, говорили мне братья, еще когда разговаривали со мной. Но сейчас и это не важно. Самое глупое, что со словами всегда так же. Я пытаюсь их произнести, правильно собрать, чтобы меня поняли, вот как сейчас, когда этот бородатый, серьезный мужчина в очках так спокойно и внимательно смотрит на меня. И даже никуда не торопится. Непонятно совершенно, как его занесло сюда, в этот богом забытый маленький китайский храм на окраине захолустного филиппинского города. Но он тут, глупо упускать такую возможность... — Ты, это, погоди немного. Ты постой. Я вот чего спросить-то у тебя хочу. Ну, у тебя же есть минута еще, ты же того, не очень спешишь вроде, так ты вот чего, ты послушай. Ты ученый человек, я сразу это заметил, ты это, ты послушай... может, ты знаешь, на каком это языке? Понимаешь, это колыбельная, мне отец пел в детстве, он большой человек был, купец, у него своя лавка в Маниле была, да, он тканями торговал. Он и с матерью так познакомился. Я так и вижу их — низкие потолки, прилавки ломятся от рулонов и обрезов, такой специальный запах нежилого помещения; мать моя, небольшого роста, неуклюжего, подросткового какого-то сложения женщина, впервые тихо, как-то робко заходит к нему в лавку. Может, у отца тогда сердце предательски екнуло — вот она, своя. Они же оба чужаками тут были, приезжими. Моя мать тоже китаянкой была. У обоих тогда семьи в войну бежали из Китая. У отца была мудрая родня, прихватили кое-что с собой. У матери попроще были. Они долго потом вместе прожили. Девять детей у них было. Не все, правда, выжили. Старших четверо братьев умерло, не дожив и до трех лет. Какая-то болезнь у них была, я никак не мог запомнить, какая. А у нас такого не было. Но я не о том сейчас, ты погоди. Я про песню. — Понимаешь, отец мой китаец. Мать китаянка. У нас, правда, в семье больше никто китайского толком и не знает. Старшие-то братья да сестра вообще не стали голову себе морочить этим, они больше по-английски или вот на местном учились. Язык-то надо знать, если ты тут живешь, работаешь и все такое. Короче, традиции данной местности, на кой черт сдался им этот китайский? — Да с нами даже отец не очень-то по-своему говорил. Только вот колыбельную эту пел. Ну, мы тогда и решили: китайский и китайский, один черт, какой же еще должен быть, если родители наши оба, царствие им небесное, из Китая сюда приехали. Ну, а потом много еще чего было, особенно, когда родители умерли... А колыбельная, она, понимаешь, никак из ума не идет, все на языке ворочается. Я ведь, в общем, один живу. Общаюсь мало с кем — кому ж надо с таким общаться. Сестра, конечно, со мной, но она ведь не разговаривает почти. Только смотрит. И вот иногда так ясно песня эта слышится. Прямо в ушах звучит. Отец же, он знаешь как хотел? Чтобы все у нас путем было, чтобы дети все при месте.. Он же когда из Китая уезжал — а там война, кровь, голод, кошмар — он хотел, чтобы семья была, детей много, и все при месте. Но в жизни же так не бывает. Мне братья так и сказали потом. Ну и вообще, это справедливо. У нас в семье все путевые. Почти. Только вот я да сестра — так себе, ну должен же был кто-то не получиться. Но я не об этом. Ты послушай: много всякого было, а потом я сюда вот прибился, к пагоде этой китайской, и думал: все — нашел своих. И смешно, конечно, но я самое первое, что сделал — песню им эту спел. Колыбельную-то. Думал, может, у меня от того жизнь такая, вечно обходной дорогой; думал, это поможет, если я слова буду знать. Может, мне отец специально ее пел, это я просто дурак, слов не знаю. А вот теперь скажут они мне, и сразу все ясно станет. И жизнь исправится, и будет передо мной широкая дорога. Я даже представлял, как они все мне заулыбаются, по плечу похлопают, может, им тоже такую песню в детстве пели. Ну вот я им сразу и спел, а они нос воротят, нет, говорят, это не китайский. Я думал, может, эти местные тут ненастоящие совсем, забыли все. Я потом к туристам приставать начал. К китайцам. Я же хорошо помню ту песню-то. У меня слова до сих пор в голове стоят, как будто кто радио включил, ну, или телевизор. Но они все как сговорились: нет, не китайский. Не китайский, так тогда ж какой? Ну, не мог же отец наврать нам все, типа он из Китая, а сам из Индии на самом деле. Ну или из России там. Да и зачем ему это? И спросить-то некого. Отец умер давно, да и мать тоже недолго после него прожила. Я, понимаешь, конечно, сам виноват, я сам в гроб его раньше времени загнал: он говорил, учись, а мне не сиделось на месте. Ну, не сиделось, и все тут, хоть ты тресни, и это, я его старое сердце тем самым и разбил. Я понимаешь, не могу долго в одном городе жить. Ну не могу, и все. Только приеду куда, работу там найду, соседей узнаю, а потом вдруг раз — как будто душит меня кто. Как веревка на шее. Понимаю, все — еще пара дней и умру я тут совсем, а вокруг — дороги. И каждая такая заманчивая, ну, манит к себе, значит, зовет как будто. И ну никак нельзя не пойти. Так вот — послушаешь ее, дорогу-то эту, побредешь себе, и опять: только жизнь-то начнешь, а оно вдруг возьмет и позовет. Как будто огонь внутри горит, и не потушишь. Сколько уж раз зарок себе давал, все, этот раз последний, вот осяду, остепенюсь, курицу себе куплю, чтобы яйца несла, цыплят высиживала.. Может, это потому, что я дикий такой, необразованный, в смысле, но меня эта стихия побеждает все время. Стоит только позвать дороге, и все. Я даже когда обещания себе даю, уже знаю, что нарушу, что не смогу удержаться. Может, так волны себя чувствуют, когда их луна зовет. Тут какие бы планы ни строил, а пришло время — и ты покатился, побежал... ну, а там и разбился к этой, к чертовой матери... Человеческого-то ума у меня всегда мало было, и этого, образования тоже. А сестру и братьев бесполезно спрашивать, они слишком серьезные для этого занятия. Нет-нет, ты не думай, я их спрашивал, конечно. Мне так важно узнать, я кого угодно готов спросить уже, хоть черта в ступе, если встречу когда. Но они отмахнулись только. Нет у них времени на такие глупости. Это же и на самом деле глупость какая, это же просто колыбельная, далась она мне, зараза... Так что вот, сам видишь, родичей моих не спросишь. Младшую-то видишь — бесполезно совсем спрашивать хоть о чем. Она все больше молчит, ну, или песни бормочет, тихо так. В комнате у себя сидит, шепчет, шепчет и раскачивается на кровати, раскачивается. Мне аж страшно становится. Я за ней того, в щелку сначала смотрю, а потом так холодно в груди становится, и в живот кто-то льда вдруг положит, и я врываюсь к ней и обнимаю ее, а она плачет. Братья говорят, не трогай ее. Она просто сумасшедшая совсем, и все. И незачем ее трогать. Бесполезно. Лучше в дом специальный сдать. С решетками на окнах. Там дохтора обязательно будут, и этот, как его, уход. Но я вот все думаю — какой уход, если на окнах решетки? Я бы не хотел с решетками, к черту. Ну, вот и маемся вдвоем. Братья говорят, если я не хочу внимать голосу этого, чёрт, разума — значит, сам ищу себе приключений... на все места. И значит, нечего потакать мне, нам обоим. А мне вот иногда кажется, ну, я же тоже вроде как дурак, да? И что если вот так вот обнять человека, ему же обязательно легче будет, даже сестре, хотя оно, конечно, кому от меня легче будет-то, глупости это. Но мы теперь с ней часто так сидим в обнимку. Она даже когда одна-то, и бормочет реже, просто на дверь все смотрит, смотрит, как будто меня ждет. Ну, а вхожу я, и она тут же обнимет меня крепко-крепко, как будто я единственный сухой кусок суши, уцелевший после потопа остался, и не пускает никуда, и я тогда ей ту колыбельную петь начинаю. Ну, отцовскую-то... Пою и думаю, ну вот какие же мы с ней идиоты. Я вообще ни слова из нее понять не могу — может там вообще матерщина одна, да? — ну а она и в принципе мало слов понимает. На каком угодно языке... Ну, по крайней мере, в песнях. Мне вот видишь, как за ней присматривать выпало. Когда родители-то умерли у нас, стали братья и сестра наследство делить. Им там магазины достались, дом в Маниле, вроде как в банке что-то еще было, ну, а мне сестра досталась. Должен же за ней кто-то смотреть, а раз уж мы оба с ней такие непутевые, вот, стало быть, надо нам вместе и быть. Так что все правильно получается. Справедливо. А у меня что, у меня никогда не было никакого ума в голове. Так, один ветер. И вечная тяга к приключениям. Как сестра моя говорит. Старшая. А у них чего, у них семьи, дети, обязательства, им не до меня, конечно. Ну я и сам же как-то должен. Да вон сестра у меня еще, чего там. Но ты не думай, это, ничего такого, мне брат сразу предлагал у него работать. Ты, говорит, поработай с полгода простым рабочим, я потом тебя повышу, у тебя работа спокойнее будет. А так-то сразу не может он — это ж чего люди скажут — скажут, он своему брату запросто — так, по блату — рабочее место дал. Да еще какое тепленькое. Что люди-то скажут? Разговоры опять пойдут. Но он мне сразу обещал — отработаешь, говорит, полгода и все, я тебя сразу повышу. Но это, того, короче, не остался я у него. Два месяца старался — и все. Вставать рано, до вечера на ногах, коробки эти треклятые, будь они неладны, таскаешь; ну, короче, устал я совсем, а тут еще сестра, младшая-то, она ничего не говорит, но как-то чахнуть стала, что ли. Соседи говорят, совсем по тебе соскучилась, ну, и бросил я это к черту все. Прав отец-то был, покойничек-то — совершенно несерьезный человек я, в общем, ни к чему не приспособленный. Хорошо вот тут на работу взяли, сторожем. Тут, понимаешь, какое дело: священник ихний он, ну, совсем по-английски не понимает. И даже на местном не фурычит, а я хоть немного да по-китайски могу. Ну вот я у него завроде переводчика тут, да. Ну, и дворницкие обязанности выполняю, и там сторожем еще по ночам. Короче, нам на жизнь с сестрой хватает. Я в день до трехсот песо получаю. Да… Ну потом деньги-то пополам делю: сестре двести, а у меня еще сто остается. Так что живу. Только вот, это — не помог мне священник ентот, хоть и образованный человек; нет, говорит, не китайская твоя песня, не китайская. Даже мелодия не китайская, не только слова, мелодию уж я точно, говорит, узнал бы, и никогда китайской и быть не может. Так вот. Ну, это, может, хоть ты скажешь — что ж за язык-то этакой? * * * Несильный голос срывался и фальшивил на высоких нотах, но простенькая мелодия слышалась довольно отчетливо. А еще были слова. Слова, которые никто не понимал. Я понял вдруг очень ясно — он ведь пел эти слова, так ясно запомнившиеся ему с детства, чувствуя, как будто поет песню из сна. И в глазах слушателей читалось примерно то же самое. Вот черт. Он уже сбился со счета, в который раз пытался спеть эту песню, в надежде узнать наконец, на каком же она языке. Сначала он пел почти каждому встречному. И сердце замирало в сладком ожидании — вот сейчас, сейчас — и вместе с языком хлынут и воспоминания отца, истории его страны, напевы и что-то там еще. Отец всегда говорил, что это на китайском. Но сколько он не встречал китайцев, все упорно мотали головами и в голос с одинаковой непрошибаемой уверенностью заявяляли что это точно не китайский. И ни капли на него не похож. Я так хорошо представлял это себе — он был последним ребенком в многодетной семье отца. Всего их было девятеро, но четверо умерло еще в младенчестве. Старших братьев, как называл он их про себя. А он оказался самым последним сыном в семье. После была только сестра, но чем старше она была, тем яснее становилось, что утешением в старости она не станет никогда. Только головной болью. Отец наверняка любил его больше других. Может быть, именно к этому времени наконец созрев для отцовства. А может быть, просто чувствовал близкую кончину. Но именно ему и только ему из всех детей досталось вдосталь быть на руках у отца. Как бы ни был старый китаец занят на работе, как бы ни уставал за день, придя вечером домой, брал его на руки и долго носил по комнате. А потом бережно клал на кровать и начинал напевать песню. Тихую, нежную, всегда одну и ту же. «Это колыбельная с твоей родины», — говорил отец. Оба его родителя были китайскими эмигрантами, сбежавшими от взбесившегося Мао и торжества коммунизма. Только мать была лет на двадцать моложе отца, и брак их, скорее, был деловым соглашением, нежели проявлением страсти. Оба они принадлежали к старинным и богатым родам, в то же время являясь чудом уцелевшими последними их представителями. Отец тут же, по приезде в Манилу, умудрился стать владельцем сети магазинов тканей; сукно и холстяные изделия — гласила большая вычурная вывеска над дверью его магазинчика в самом сердце Манилы. Мать оказалась единственной наследницей семьи судовладельцев, хоть и изрядно потрёпанных войной и вынужденной эмиграцией, тем не менее их брак казался выгодным обеим сторонам. Обрадованные открывшимися возможностями, они решили родить столько детей, сколько могли успеть за свою жизнь, с сожалениям думая о собратьях в Китае, ограниченных войнами, голодом, а потом и идиотской политикой одного ребенка в семье. Тосковал ли отец по родине? В любом случае он всегда говорил, что той страны, из которой он уехал, уже нет. И никогда не будет. И хотя они с матерью и сохраняли некоторые особенности одежды и кухни, но даже за язык держались не сильно, и младшие их дети уже не были способны хоть как-то сносно говорить по китайски. Собственно, этот парень и прибился в конце концов к китайскому монастырю в надежде выучить язык своей родине, надеясь, что если он воссоединится хотя бы с языком, то и жизнь его обретет порядок и смысл. Китайский священник много чего обещал, но на самом деле нуждался лишь в ночном стороже да бесплатном дворнике, так как за совмещение двух работ платил ничтожно мало даже для одной из них. Все обучение китайскому состояло в паре слов приветствия, и дальше дело не пошло. Но парень уже как-то прибился и остался. Тихий звон маленьких колокольчиков рассказывал ему о мнимой родине, о связях, которых никогда и не было. Потому что именно тут, встретившись с настоящими китайцами, он окончательно и выяснил, что его колыбельная не китайская. Мало того, что никто не узнавал слов, так еще и мелодия оказалась совершенно никому не известна. Не мог же он её так здорово переврать. Когда он приходил с работы и привычно уже входил в комнату к сестре, она только задумчиво улыбалась да щурилась на солнце. Так они и жили вдвоем. На свою копеечную зарплату сторожа он снимал сарайчик, разделив его на две половинки, повесив внутри веревку и прикрепив к ней пару старых простыней, отданных сердобольными соседями. Часть всех денег он отдавал сестре. Сколько бы этих денег не было. Последние несколько лет сестра начала лысеть, теперь её голова была блестящая и гладкая, и она с удовольствием носила парики — она любила цветные и в кудряшках. Несмотря на то, что такие стоили вдвое, а то и втрое больше обычного — на каждый праздник он покупал сестре такой, зная, чем её порадовать. * * * — Нет, простите, я не знаю, что это за язык — пробормотал человек в очках и смущенно ушел. А парень тихо вздохнул. Он взял в руки разлапистую метлу из бамбука и медленно направился к высоким платанам в углу двора, где уже нападали горы желтоватых листьев. <empty-line> Много лет спустя человек в очках вдруг узнал слова этой колыбельной. Они оказываются на том диалекте китайского, на каком говорили когда-то образованные и состоятельные люди; с приходом во всех отношениях замечательного Мао, таких людей, а с ними и языка, уже почти не осталось в Китае, и ближайшее сходство с ним можно было найти только на Тайване, куда ушла часть населения, не желающего жить в казарме. Так что в каком-то смысле правы были те китайские туристы, что говорили, что это колыбельная не на китайском. Она действительно была на языке, которого уже почти не было. Туристам же с богатого Тайваня делать в маленьком захолустном филиппинском городе было совершенно нечего. Их там и не бывало. Иногда человек в очках даже жалел, что понял про язык так поздно и что на Филиппины он больше не собирался. А блудный сын, вновь и вновь срывавшийся в свои путешествия, как в запой, и однажды вернувшийся уже после смерти отца, получивший лишь больную сестру вместо благословения, задумчиво подметал листья возле маленькой китайской пагоды в жарком, пропитанном солнцем и соленым морским воздухом филиппинском городишке. И он даже не подозревал, что язык его песни самый настоящий. И что по вечерам, в городских квартирах и деревенских домах в сотнях семей на Тайване матери и отцы поют своим детям ту же самую колыбельную, которую он тихо шептал себе под нос во время работы или нежно напевал всхлипывающей сестре. Интересно, если бы он об этом знал, ему было бы легче?
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.