ID работы: 12869730

ореховая ветвь

Слэш
R
Завершён
54
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
54 Нравится 20 Отзывы 21 В сборник Скачать

чарующие твари: трагичное слезное облако

Настройки текста
Примечания:

«Скорбь, ужас и мольба видны в его глазах. Неизбежна гибель, — рвут его на части рассвирепевшие псы».

Хёнджин вытянул потёртый карман, выудил пасмурный портсигар и поджёг узловатый туман зажигалкой с бабочками. Расшитое сердце сердито покуривает на холодном балконе, льется кровью обессиленно и жалко, куда-то катится отдалённо. В пропасть, наверное? Та самая надежда тонет остервенело, ничего не хочет, больше не бьётся и не грохочет. Умирает тоскливо и гаснет, выжигая никотиновым дымом глаза. Те самые стеклянные и подло-карие, сумасбродные и безответственные, ищущие путь, толкаясь сквозь адское пекло. Ноги плавятся, мясо стачивается до костей и вяжет гнилое пламя. А дети звенят колокольчиками на разлуженной бесснежной улице, до безобразия улыбчивые и жизнерадостные, что за чёрт? Вид из окна напоминал капельницу с амисульпридом, исколотые вены и втиснутые в зрачки шарики марблс. Как стекло или что-то мраморное, нечто, нарушающее сознание. — Феликс, я делюсь, — он протянул к шершавым губам солнца и шёлка сигарету, пусто посмотрел и похрустел клубникой в лёгких. Ветер капризно завывал, проникал в разум и ворошил аномалии дождем, щелка́я нейроны. Солнце задумчиво щебетало, неотрывно смотрело вниз: примеряло на себя разбитый череп, предсказывало. — Смотри на меня. — Ты спрятал мой шоколадный торт? — пробормотал обидчиво Ли. — Ты ешь только его. Он — потенциал жизни, возникающий из смерти. — Исполняю свою клятву, а ты его в окно выбрасываешь. Нетактично. Феликс проскулил, сжал шею и придавил затылком оконное стекло. Инстинктивно, наверное. Прошёлся по краю, привычно поплакал и спрятался под кроватью, поедая снотворное. Рутина или полумертвая усадьба с крошившимся балконом между поднебесной и адом: плавится коряво, дрожит мерзопакостно и сдирает порочное мясо с грешников. В подкроватной узкой темноте истерично оцарапаны лохматые обои, побелка тонет в кровавой плесени, кусаче забивается под ногти и игольчато давит. Из ушей вытекают жуткий хохот, плач ребенка и мышиный писк — дикий, совершенно безглавый и психоделический. Не хватает пряностей. Лужёной глоткой ногти врываются в мозг, пустым кукольным отслаивают плоть с костей и растягивают лицо в могильной ухмылке. Смерть ликует, Феликс верещит — сочится на пол, сдирает токсины с тела и угрюмо сортирует. Что за нечто? Его снова потрошат и вытягивают за ноги, стирают пыль с кровью дешёвым порошком и размывают пестрящие краски. Сознание рябит в осколках прошлого, плетёт оковы и злосчастно подмигивает, высовывая язык. Ёнбок брыкается и кусается, пускает кровь и вырывает цвета из глазниц. Переборщил. — Что на этот раз? — Хёнджин героически держал белую чуму за ноги, с тяжелыми вздохами и зубовным скрежетом потряхивал, скатывая слякотную к мозгу кровь вместе с плевучими ответами. — Ты, кажется, мешаешь, понять не могу. Я пью ягодный чай, — Ли закатил глаза куда-то вглубь, должно быть, цокая по кружке. — Жую клубничные жвачки, курю ванильные сигареты, и наоборот. Жую ванильные сигареты и курю клубничные жвачки. Достань мою пепельницу, пожалуйста. Там должно быть что-то ценное, я точно помню, мне так сказали, — начал вырываться Феликс, хрипя что-то сумбурно-буйное и тощее, ломая чьи-то безбожные рёбра и кроша блёклые кости. — Под кроватью только твоя мило-гниющая кровь, — Хван усмехнулся донельзя засахарено, протягивая слова с густотой и слащавостью. — Это неправда! Секунда и сознание отскочило, приелась тишина, полумертвая и галлюциногенная. Хёнджин лишь собирает блистерные побрякушки в экстазионную табакерку и зефирно целует; скользит глазами по сгнившему лимбу на шее, театрально хмурит брови и пытается стереть земляной хоровод из синичек. Чуть не продавив кадык, укутывает пушистым шарфом из колкостей и, улыбаясь задорно, душит свет. Мгла как-то слишком паршиво загорелась, глотала дюшес, клацала леденцами и шершаво катилась сквозняком в почки. Какие-то нездоровые игры с подсознанием, лови посапывающую мило тьму!

***

Дневная стужа собирала из разбросанных костей кукол, с кислым видом забивала их гвоздями в пол и заливала рогатые черепа смолой: собирала вновь, не обращая внимания на крошки и отскочившие фаланги. Феликса собрать не удалось. Хотелось плачевно-плаксиво утонуть в море и забить легкие беленькой эмалью, эстетично отбрасывая голову. Ли знает местную панацею от ломки и дрожащих пазух: идет на запах сосны, огня и тлевшего лимонада; шаткой походкой сминает коридор, все шебуршит и толкается, пережевывает и скручивает. Проползая дверной косяк, он садится у люстры и молчаливо стекает на пол. Любуется страхом — сидящем на кухонном стуле Хёнджином, такой взбалмошный и притягательный, аж тошно. В голове что-то зудит и чавкает, как-то противно копается, слово щекоча нейроны. Около ресниц пляшут черти, грызут склеру и выжигают роговицу — сушат мозг. От этого ощущения хочется плеваться тромбами, растечься мертвечиной под ванной, раскроить себе лицо и напиться хлорки с парацетамолом, чтоб наверняка. Не прогадать и не дотянуться случайно костями до пола и вроде как даже дышать получается. Тошнота выворачивала наизнанку и проходилась по органам, туманила сознание и кромсала нервы. И зачем пугать то, что под замком? Хёнджиновы сласти словно кляп для раны, был бы он сегодня щедр! Под пристальным взглядом тускловатая пустота проскользнула под стол, кряхтя травянисто-удушливо и толкаясь, правда, немного, зато как натурально вышло! Из темноты выросла рука, поманила дрожаще и выкрала косяк, пока Хёнджин зудяще постукивал по столу, размазывая языком кровь по деснам. Солнце и правда взошло, да только какое-то обезображенное, с оторванной раздробленной рукой и брошенное буднично умирать. На полу валяется клубок вязальных ниток: солнечно-желтый, клочковатый, весь в когтях, разодранный и запутавшийся в обоях. Пушистое нечто беспомощно визжало, тыкалось вытекающим глазом в стену и собирало вываливающиеся внутренности с пола, пока не рухнуло обезглавленным трупом. Предзнаменования, что ли? Феликс вдохнул что-то карманное и снежное, заботливо потрепал лучистый комок, чихнул пару раз от пыли и, хихикая от безысходности на батарее, провалился в очередной кошмар. Феликс куда-то запропастился, гипнотически и прилипчиво. Не вылезал сутки — не видать Хвану солнечного жгучего света и не с кем делить лунный треклятый порошок. Гирлянда на занавесках мигала: такая неправильная, слишком милая и снежиновидная. Здесь милость презирают. В мозг въелся металл и что-то с дурным привкусом головокружения и побрякивания на языке. Где-то нечто отдалённо кричало, рогато плясалось и вливалось в тело, вытекая кровью. Багряно и говорливо тащило в эту реальность с разваливающейся головой и пеной из желудка. Феликсу будто выедали щеки, бегающие по полу с краснотой глаза, которые рассыпались при виде Хёнджина и прятались в пустые углы пылью. Боялись, что притопчут. Тень под холодильником пошатнулась, что-то пощекотало лодыжку и снова нырнуло под половицы. Значит не Хёнджин. Феликс собрал кости. Безвольным призраком шатался по квартире, жевал что-то особо языкастое, выталкивающее из этой реальности и много курил. Скукота и слезливая брезгливость. Где же лежит все самое сахарное и сладкое? Если Хёнджин спрятал — не найти. Он и сам где-то притаился, готовит снова нечто кровавое и ранимое, с осыпавшейся штукатуркой белых стен в пузыре от леденящей жвачки. — Ты проваливаешься, — заговорщически произнес тот из-за угла, что-то вырисовывая на обнесенной побелкой стене уличными мелками. — Что с губой? — Обманка, и то и другое. Ну, может, размером с звезду: кусочек-частичка правды. Действительно проваливаюсь. Яму видишь? — Вижу, рыхлая какая-то, — Хёнджин злобно покосился на отколовшийся фрагмент мелка закатного цвета. Он рисовал солнце — Феликсов веснушчатый портрет. — Там и кости мои, — дыряво усмехнулся, смирившись прискорбно. — Милые, правда? По стенам бегала тишина, откусывала лампочки на люстрах и резала ступни об осколки на ворсистом ковре. Слишком празднично ликовала. — Молчишь, Хёнджин? — Феликс рухнул на разнеженный осколками пол, перекинул одну ногу через другую и задорно болтал. — Я не закрыл твои баночки с акрилом. — Когда-то я придушу тебя и твою беспечность, Феликс. Иконно ломая трахею и выдирая тучные артерии. Понравится? — Это так весело, я скоро поползу в психиатрическое отделение. Ёнбок истерично засмеялся, томительно выдирая хрупкие волосы, звякнул расплавленным бисером и прожевал белесый браслет на запястье, перекатываясь по полу. Какой-то звон и шипение, горящий желудок и кислота. Великая картина нелепого шуршания для ушей, полных земли с погоста. Снующие повсюду возмущение и лязг, какой-то желудочный грохот. Губы от волнения пересохли, фиссуры заполнялись гнильцой, из желудка текла золотистая пластмасса. Мгла пугающе завораживала. Феликса тошнило нитками и чем-то несъедобным, тошнотворным и по-эпилептически дрожащим; кровавое слезное мясо струилось из глаз. Ребенок солнца мечтательно содрогался отравлением на полу под крошкой от мелков. Полная луна гнила в черте горизонта и разваливалась в морозной камере с наросшим снежным струпом. Слишком светло для того, чтобы сгинуть. Снова скорая помощь, кодовый звонок, сумеречные крики, искры и мольбы о помощи. Ему не верят, но и он не верит — злится, кусает зубы. В трубке показался хохот, кто-то даже у виска покрутил, захлебнувшись кофейным кипятком. Глотку прожгло, жаль не дошло до лёгких. Неоткуда ждать помощи, стоит обернуться и услышишь лишь злобный скрежет от покрошившегося мозга и призыв к лоботомии. По великому занимательно и великодушно, а может и подло. Хёнджин сорвал волосы и голос в истерике, необратимо колебался по подъезду, а после по улице, сбивчиво и бравурно пересекал кварталы, вымывая паническую дрожь в асфальтной луже. Он сдирал об нее ладони и щеки, разбивал клиновидные кости и кричал в безликое небо, лишённое туч и души. Хван пылился и терзался пламенными слезами, пытался выколоть глаз иглой здешних портных, но кто-то подкрался, бесшумно присел рядом с ним и взлохматил ломкие волосы. — Хёнджин, посмотри какой туманный ободок вокруг полной луны, если присмотреться, можно увидеть радугу, — мягким голосом произнес Феликс, выливая на ладони и череп бутылочку с перекисью. Последнее, что слышал Хёнджин — оскал и шипение асфальта. — Жаль, я не сказал тебе самого главного. Радуга — это выход, и не надейся ее разглядеть. С потолка посыпалась краска, шебурша стационарное сознание, слезы больного забвения щипали кожу, а ладони что-то быстро чиркали в пушистый весенний блокнот. Откуда-то с небес врезались кипяченые иглы, кусали обдолбанные призрачные вены и хихикали над неудачником. — Что будет если бросить наэлектризованного котенка в воду? — не разлепляя век, выпытывал Феликс, прищуриваясь, ища раздражитель. — Ликс, ты бредишь. Хёнджин, ты бредишь. Хван что-то выцарапывает на зеленовато-косматой обложке: «Не умер, таскает палаточный воздух с кровавеньких потолков. Огорченно сопит блекло-сшитыми ноздрями. Ну вроде-как.» Миловидные записки сумасшедшего, словно сахарная пудра или конфетная липкость, сжирающая плоть с костей. — А все-таки? Что-то придыханно выскребалось из груди, выливаясь озерной лужей на ключицы. Вампирская благодать. Опять в ледяной воде замачивать и дышать уксусным пятновыводителем, болтая воду в салатовом тазике. — Курить хочешь? — Хочу, — Феликс презрительно выдернул скрипящую в венах капельницу. — Тогда нужно избавляться от оков. Мы заперты в терапевтическом. Какой-то мальчик оставил велосипед у хромой лестницы, он же не обидится, когда узнает, что я украл у него спицу? Хватай пока не бьют. Как-то по облачному щекотливо Хёнджин вытачивал остроту и соскребал побелку со стен, под ними собирались пыльно-снежные щебечущие дорожки и Феликса мгновенно тянуло к ним, со скрученным автобусным билетом или потёртой купюрой. — Заберёшь замок на память? — поинтересовался Хёнджин, подкидывая вещицу в воздухе и улыбаясь мутной жутью, вот оно Феликсово успокоительное и тусклое, покинутое богами святилище. — У меня карманчик дырявый, — проскулил Феликс. Обувь — обувь. Куртка — куртка. Расшатанное костлявое окно, вот-вот рухнет и разрежет тишину скулежом, по-скотски сгоняя санитаров. Свежий хрумкающий воздух мерцает в свете гликодина, сердце ошпарено бьется, как-то донельзя цинично и пучеглазо, выжидает чего-то или выжигает кого-то. Хронический страх ковыряет легкие, туман растягивает резиновые веки рвотной густотой и презрительно плюется. Интуиция или паническая атака. Бояться, что ли, надо? В голове нечто угловато рылось, рисовало вросшие колкие образы и прыгало с парапета. Пятки акварельно слиплись, вросли в витиеватые нитки, кусались и нелепо плакали — живуче отвлекали раздробленный разум. Хёнджин пристроил обугленные кости около заброшенного здания: туда хотелось пройти с подсвечником, собрать всех сущностей в детскую шкатулку с шероховатой трещиной и выискать какое-нибудь тайное общество или ковен. Ему хотелось причитать заговорами и жечь благовония, но был только Феликс и пачка вишневых сигарет: одна на двоих. Ликс подпирал спиной погибшую в граффити стену, оставлял на ней клеймо кровоточащими лопатками и жаловался на продувающий холод. Забытье или ранетки в карамели, быть может фантасмагория и в тело иллюзионно въедался подъездный запах, но лодыжку так прагматично укололо шприцем, что на черничных лицах плясались улыбки и желтоватые синячки. Микро-нервы прыгали по ступенькам, толковали что-то напыльным паучкам и бегали от дворовых кошек. Спасались. Загрызут ведь слюняво, а потом закопают в пыли и обклеванных печенечных крошках. Затхлая трупная скверна опоясывала гланды, надрывала связки, тонула чернолицей лужей на обшарпанной детской площадке и выглядывала вместе с Хёнджином с облупленного кухонного окна. Их окна. Гиблое в стенах затлевшего дома. — Чёрт, Хёнджин, а ты прям спать собираешься? А то я буду жевать рыбный труп в японской праздничной обёртке, возможно громко. — сбрасывая хлюпающие тромбоцитами носки, Феликс глупыми размашистыми шагами раскидал кровь до самой снежной и аллергенной комнаты: дряблое завывающее окно, пыль на библиотечных шкафах, в которой брыкаются и перевариваются водосточные лягушки, круглый обеденный и немного шаткий на одну ножку-ручку стол, и, наконец, самовключающийся телевизор с жуткими мозговыми помехами. Единственное, что веснушчатый в ней любил — Хёнджина и хрустеть отвалившейся краской с оконных рам. Ругая пыль за громкочавканье, Ли растекся на черном бархатном коврике под столом: клацал деревянными палочками с глянцевыми насечками, жевал занозы и выжидал ответа. — Кровь затыкает уши, — с хриповатой гнильцой посвятил Хёнджин, сетуя на хрустящий минералами матрас. — Тогда ладно, — ириской-тянучкой засахарилось бледное солнце, зашуршало багровыми обертками и раскладной оранжевой коробашкой. — А тебе мама говорила когда-нибудь в детстве, что вырастешь и будешь выжигать раскаленными прутами глаза невинных людей? — Говорила, что вырежет мне поджелудочную кривым ножичком. Это откуда? — Да мне друзья притащили, сказали: «Ешь и улыбайся». Помнишь, пару минут назад входная дверь прозвенела стеклянными золотистыми шариками? На них ещё хочется по ребячески заглядываться и вплетать в поджелудочные браслеты. Так вот, это они и были, берегут от голодной смерти. «Ешь и улыбайся». Феликс так и сделал, выглядывал серебристой макушкой и глазами-пуговицами из-под скатерти, светился по-детски и пытался вытащить снежок, уколовший ключицы. Чем же любовалось солнце? Свечением фонарей, под которые снег затачивал лезвия, чтобы совершить весеннюю глупость и зимнее очарование: потрошил перьевые подушки и пухловатые снежинки, оные сваливались по утру ватными клочьями на торопливые головы и покосившиеся качели. Сахарной блёклостью вьюги, которая слепила слепых и зрячих, воротила крыши и анархично кралась в дом: топталась худо на подоконнике, а перед этим вежливо стучалась — по отказу мертво падала в болтливые лужи с морозным визгом. Не удержалась — разбилась — утонула, или суетливо прогнали. Жалость — это слабость или милосердие? А заслужил ли он того самого снисхождения и тепла своим грешным созданием и порочными деяниями? Феликс хмуро рассуждал и глотал калории, пока Хёнджин разлагал мел в подкроватье зубами и ласково гладил тьму, прострационно и отбито, хочется так ему. То ещё загляденье, когда тонешь во тьме и подвальной сырой ямке, ковыряешь ссадины ржавой иглой, сплавленной из своих же ошибок и грязи-подобного смрада, пока крысы грызут твою кожу и прокаженную плоть. Феликс тонул с плескающимся во рту вкусом собственной и чужой крови, хотя так хотелось всплыть, безумно. Его губительные кости стремительно уходили на дно, пока кислород второпях покидал мглу и мчался к свету. Пытаться всплыть уже поздно, он слишком далеко зашёл, эта дрянь даже в тело просочится, ее не остановишь. Вступив на этот путь — дороги назад нет. Поначалу душа, а от нее корнями и нитями гниль просочится в тело и стащит твои кристальные обереги, вместо них подсунув чувство брошенности и ничтожности. Бездушно запуганная тревога с трусостью в желудке. Феликс так слезливо боялся, выжигал себе пугливые глазки спичками и ждал искупления. Мучительной каторги. Хотел прозреть и на последних силах кинуться к двери, с табличкой «выход», но оказалось, что ее никогда и не было, и выкарабкаться ему под фонарным свечением не суждено и вовсе. Заслужил, неужели он все это заслужил? Феликс выплыл на балкон в бесстыдно легкой одежде, той самой победной и беглой, делил кислотные слёзы с ранами на теле, творил шедевры окурками на белоснежной коже, ломал зубами пузырьки от ожогов и вымаливал счастье. Его сердце раздроблено и шелестит осколками в кровавой луже, его затоптали ногами и возгласами, его чернильно прокляли на жизнь в этом искалеченном мире, он так давно не видел света, а собственный совсем померк. Нужно бежать. Куда сорваться? Вниз? Размазаться красками на асфальте? Забрызгать своей кровью соседские вещи? Они точно не этого ждали, такое чудоковатое разочарование. Нарисует ли его потом Хёнджин? Будет ли достойна эта картина глаз людей, за жалкую сумму денег в марципановом музее с истерзанной вывеской? Найдется ли на него соглядатай? Он был уверен, что нет. Что-то прям грызет, брызгается кровью и проглатывает плоть. Дворовые кошки кого-то потрошат? Холодные и пушистые плетут пряжу из связок, довольно шуршат подушечками лап, державших человеческие косточки. Посленовогоднее волшебство. Феликс возродился из чудесного сияния, жаль с местом не повезло. Вокруг никогда не было света и его собственный вытянули из него и заполонили грязью. Виноваты все и только он сам, невероятно все странно, но раз очень болит — значит ещё живой. — Я отрезал себе кусок десны, эта животина мне мешала, — на балкон вывалился внутритриповый Хёнджин, с каждым новым словом и хохотом терял зубовное мясо и кровь. Как же она красиво струилась, так благородна эта ничтожность, не пресекайте! Феликс прожёг сигарету губой — температурит, у Хёнджина синдром в кружке — гипотония. Обречённые и такие прекрасные, вытирают друг другу слезы шерстяными рукавами, давят на кожу до синяков и сдирают эпителизацию — своеобразно заботятся и переоценивают кровь. — А я могу сигарету об руку потушить с улыбчивым лицом, ну-ка, ты ведь не поверишь на слово, — ткани зашипели и вздулись, жаль без крови и синевы, но визжали крикливо, богоподобно, громко. Всегда бы калечиться под одобрительную ухмылку Хвана. Тоже, что ли, хочет? Насколько же велика сжирающая дрянь внутри, что так просто плавится кожа, режется десна, гниют легкие и вены? — Как вкусна твоя жестокость, Феликс. — Мерзка, обижали моих животных, а я обижал людей, правда по порядку было наоборот. В этом мире невинна, лишь пустота, Хёнджин. Все так назойливо возвращается: помню, как в компании местных полудурков раскроил лицо мальчишке ногами за собственной школой и все, блять, скуки ради. Он лежал на земле, смеялся и весёленько улыбался, ходил потом за мной, хотел дружить и ждал под подъездом. Его сгрызала эта жизнь и он хватался за боль, всего лишь хотел приятелей, а не получать слезной грязью по лицу. Самое кровожадное в том, что мне тогда было жалких двенадцать лет. На следующий день я спустился сорвать глазо-выдирающую ореховую веточку и знаешь, что я увидел? Как забивали в могильную яму мою кремовую кошку-зефирку и душу, также кроваво и беспощадно, выдрали напоследок глаза и кости на память, в амулеты видимо скрутили, чтоб ценил и проявлял жалость. На коже копятся вопросы и упреки, их уже не спасти и не обрадовать дозой, им уже не больно, скелет перемалывают в мясорубке, торчат только помеченные кисти рук и корявые тазовые кости. — Мне кажется, я никогда не смогу зажить позитивно, когда-то я писал прозу о том, что жить головной болью — глупо, ибо можешь пропустить опасность и попасться в лапы, в зверские лапы, но теперь я мечтаю о мыльной наивности, — поделился ядом Хван. — У нас закончились балконные сласти, похрустим Снежной Королевой? — Только не съешь ее. — Не обещаю, но буду стараться не грызться, — улыбнулся Феликс, затягивая шею желтым шарфом в белую полоску. Лучезарно. Подъездная крыса снесла пыль и равнодушие. Великое снежное месиво мельтешит перед плаксивыми фонарями и щекочет легкие — они тянутся в предвкушении и дразнятся морозом. Шерстяные носки опоясывают вены, а свитера под горло с дырявой вязкой, просачивают кровь и какую-то неописуемую гадость. Мерзость липучая. Бесполезные и печально одетые ели трясут ветвями и вертятся в воображении, чтобы призвать или изгнать. Да начнется трескучий мороз! На улице так пусто и блекло, вывеска табачной лавки мерцает одной крайней буквой. Осталось немного. Хёнджин оставляет Феликса лепить снег в комочки и швырять в убегающие мутные силуэты. Он справляется и морозит руки, дрожащие капилляры коллективно грозят ампутацией. Устрашающе. — Ты купил мои любимые, — засиял, затрепетал Феликс, наваливаясь на Хвана колючими объятиями и поцелуями. — Но от твоих глаза щиплет, они от дыма так плачут потёрто, — он распечатал пачку сигарет и протянул ее ребенку солнца. — А я все равно их люблю, только от них кружит голову, — Ли премило вертелся под шуршание чужих бездонных карманов и отогревал дыханием ладони. — А от меня? — поинтересовался Хван, ища пламя. — А от тебя разваливается душа и сводит скулы. Зажигалку, — Ли с недовольным взглядом протянул руку, без снисхождения и милости требовал желаемое под хрипы Хёнджиновых лёгких. Великолепная игра. — Комплиментарно. Феликсу пришлось ловить зажигалку двумя руками. Они докурили ланцетным удушьем в лёгких и прошлись по ножичку-бордюру до детской подоконной площадки, с двух сторон которой панельные дома, а с другой темноглазый лес. Она цвела и пестрила снегом, сияла трагичной и фатальной тефрой. Мертвецкое пристанище, слишком уж дохлые и трагикомичные обитатели. Феликс разлёгся на заснеженной земле и разворошил снег ангелом. Красиво, но не подходяще. Он — дьявольская жестокость и плаксивость, он — содрогающая душу печаль и безликость. Он — великодушная и манящая пропасть, в которой Хёнджин добровольно голодал и намеревался бросить здесь свой хрустящий скелет на обгладывание падальщикам. — Ты волонтёр, что ли? Я же убью тебя, — Ли знал все заранее и беспощадно двигался вперёд по измятой тропинке. Ему это нравилось и он ненавидел себя за это, только запястья всегда выдают правду, они не умеют лгать, такая вот прелесть-особенность. — А я люблю тебя. Феликс тоскливо усмехнулся и принялся лепить снежные шарики дрожащими и слабо двигающимися руками. Устрашения не работают и не пугают обоих. Хёнджина рвет от страха кровью. Понять бы только, виноваты десна или желудок? Хван криво поднимается и закуривает, пока изо рта продолжает выливаться сердечная мышца. — Не хватает чего-то, безликий какой-то, — вместе со словами выплёвывает желудочную дикую кровь. Они слепили снеговика и нарисовали глаза краской из десен. Напоследок Хёнджин пытался разбавить алые гнусные губы-пуговки сигаретой, но Феликс умолял его, что это будет донельзя эстетично и недолговечно. — А планы то какие? Я предлагаю покурить до часу ночи и покататься на качелях до двух, — выпытывал Ли, перекатывая во рту поднебесный леденец. — У тебя такие красивые ключицы и шея, Феликс, — из него лились поэтичное восхищение и древнеримская поэзия. — Задушить, что ли, хочешь? — Ёнбок засветился бледным снегом и беспощадно поедал собственные губы. — Вряд ли, просто сжимать, чтоб ты дышать полноценно не мог и царапался. — Выглядит и звучит маньячно, но будет весело. Лишайся глаз под классическую музыку, — и засмеялся с искренним предвкушением. — Ты оставил плеер дома, я поднимусь за ним? Феликс кивнул и лихорадочно болтал ногами, сидя на потёртой, обтянутой морозом качеле под домом. Выжидал Хвана с музыкальными игривыми чудесами, затачивал бабочку об поручни качелей и напевал какую-то незамысловатую мелодию, пока не упёрся взглядом об человечный черный силуэт у орехового дерева. Подкрадываясь придыханно, Ли подходил к пугающей замыленной темноте и пытался угадать, таит ли этот некто опасность, и нужно ли беречь выбитую печень и шею. Визг. Смех. Оскал. — Не ожидал увидеть тебя здесь, задушенный Ли Феликс, — Ёнбок провел ладонью по хрустящим снегом волосам и прискорбно выдохнул. — Почему висишь здесь? Гнить должен, — труп затрепетал умерщвленной надеждой, падшей с севера и затухших ресниц. — Успокойся, можешь не отвечать. Подождем Хёнджина вместе, да? Феликс обрушенный, но от него веет карающей святостью, хочется припасть кроваво-алыми губами к ранам и выпить кипящую кровь, вырывая из тела его душу, словно ожесточенная Кера. Хёнджин бы так и сделал, будь ангел-висельник кем-нибудь другим и не столь красочным. Дорожит и боится, ведь солнце гниет. От Феликсовой божественности остались лишь: разноцветная цепочка, сотканная из кристальных бусин детских дешёвых наборчиков, брошь в виде цыпленка, белоснежное колечко из бисера и застывшие на щеках слезы боли. Он не хотел умирать, а прекратить свои собственные страдания и теплым ветерком-зефиром сладко исчезнуть, оставив лишь ароматный шлейф. Такой, что доносится из оконных форточек после испечённой шоколадной сласти или карамельных кексов. Так было нужно — он тянул всех в бордовую могилку с кофейными переплетами пропасти, значит должен быть мертв. Меньше жертв — больше святости. Задушевно: Хёнджин крикливо плачет, тормошит заледеневшие щеки и постепенно сходит с ума. — Феликс, очнись, пожалуйста, такого не может быть, открой глаза — задушенный слезами вторил Хёнджин. — Ты живой, тебя ведь спасли тогда, я принес твой любимый кофе и плеер, я подарил его тебе на день рождения. Ты помнишь? — дрожащими ладонями Хван пытался вдохнуть жизнь в синие подмерзшие губы. — Скажи что-нибудь. Ты хочешь домой? Тебе холодно, наверное? Пойдём домой, Феликс? Почему ты молчишь? — в глазах Хёнджина поселился ужас, грызущий тепло и поселяющий смерть в сердце. Больновато. В бардаке мыслей ворошится какой-то озлобленный Феликс, пытается спасти или доломать, но что-то явно хочет выпотрошить: — Внутри либо пустота, либо ошметки и глупости. Растворимое порошковое счастье. Достаточно апокрифично и жалоподобно? Это вечная болезнь и апогея вездесущности. Меня никто не любил, зато ненавидел каждый, сбалансированно, ничего не скажешь. Что-то на языке агонии и грызущихся тварей, до жути больно и злобно. При следующей встрече не забудь привычно скалиться улыбкой, без этого мне тебя натурально будет не хватать, Хван Хёнджин. Не забирай чужие притворные роли, открой глаза и вдохни запах гнили, возненавидь меня, я заслужил. Ты ведь думаешь, что я монстр, верно? Но я стал таким из-за тебя, благодарность перед тобой, только слегка подледенелая и умерщвленная, ничего страшного? Забудь меня, твоего солнца не существует и никогда не существовало, Хван. Я умер три года назад, придушив оливковую шею бордовым переплётом нитей, на этом самом ореховом хрупко-дрожащем дереве, с шелестящей листвой-зеленкой и мятной запиской в кармане: «Будь, счастлив, Хёнджин. Съешь кусочек шоколадного торта после моей смерти, пусть это тебя успокоит и растормошит тусклость. Ты пытался закрыть все трещины в мое душе собой, но они только разрослись. Спасибо, что любил, вытаскивая органы и забивая в глотку гвозди. Надеюсь, там будет лучше, чем здесь. Прости, что не справился, хоть и обещал. Прости, что не умел любить.» Донельзя сладко и ядом в сердце врезалось воспоминание, затем другое, ещё более ожесточенное и резвое: словно во сне Хван раскапывал яму, пока крест втаптывали в тень, сурово так, что выжигало глотку и левый глаз, с родинкой-бусинкой внизу. Его солнцу там совсем одиноко. Все словно обнулилось и взболталось, заковыристо и лабиринтоподобно, время стёрлось и потерялось в облипшем кровью снегу. Хван ничего не понимал, царапал кожу и вырывал ногти. Снимал боль и искал утешения. Без Феликса слишком тускло и серо, слишком темно, безжизненно и сумасшедше. У него словно рассыпалось сердце, а тощие кости проваливались в толщу земли. Хёнджин взвыл: Феликса нужно спасать. Отогреть и взбодрить, всегда помогало. Очнётся ведь? Очнётся. И засияет, обязательно. У Ёнбока воротник в крови с кусочком искаженной плоти, у Хёнджина в слезах. Ветер болезненно воет от горя и скорби, Хван несёт погибшее домой, теряет силы и вопли в сугробах, зажигает свет в соседних окнах своими протяжными криками и разбивает колени о заросшие пылью ступени. Казалось, его поселили в аду, тело горело синем пламенем, от этого даже не всплывали слезы — привык, видимо. Он давно уже здесь, с того самого дня, как солнце окрестило его плачущее лицо в кричащей от ужаса гримасе. Хёнджин жаждал спасения, но со всех сторон была лишь всеядная и все заглатывающая тьма. Горьковато. Хван выплакивал все теплое и живое, что осталось среди развалин и пыли, содрогаясь над телом, покинутое ангелом. Он с треском разбивал хрупкий череп о стену, где красовался его смысл жизни. Такой теплый и живой, улыбается ему и сверкает глазами. Непонятно. Он не может вспомнить, как снова оказался здесь, в забытом богом месте, с жутко тяжелой головой и тошнотой от бегающих в крови препаратов. Он не видел Феликса, звал, но не мог быть услышанным, чувствовал только страх и позвоночную ломку. Нещадящие кровати. Его будто поместили в вакуум, лишили мозг способности мыслить и оставили только возможность чувствовать боль. Даже разговор врачей чудился чем-то задалеким и не из мира сего, где-то, но точно не здесь. — Хёнджин сказал, что видел труп на улице, перед тем как ему вкололи снотворное, — задумчиво произнес заведующий отделением психиатр. — Но там никого не было, Сынмин, в квартире тоже. Когда мы приехали, он сильно кричал, отчего и поступил вызов. Он лежал на полу в истерике и твердил, что белоснежному мальчику нужна помощь и он вот-вот умрет навсегда. Потом и вовсе перестал на что-либо реагировать, только изредка моргал и смотрел в пустоту стеклянным взглядом. — Где Феликс? Пустите меня к нему, ему одному дома совсем страшно, — проговорил Хван еле слышным голосом, и так медленно, тускло, будто терял сознание и на последних силах твердил что-то особенно важное. Звонкими шейными цепями дни сковались воедино, сплавились в однотипную едкую магму, что с каждым новым рассветом поглощала безвольное тело все больше и больше. Он совсем не мог видеть света, ощущать тепло игривых лучей, которые подогревали в венах кровь и дарили жизнь — Феликса больше нет и никогда не будет, перед глазами лишь черная пелена или медикаменты, после которых снова пустота. Среди проблесков сознания и бодрствования затесался план побега или смерти. Одно из двух — иллюзия или гибель. Череда неудачных попыток бегающего затуманенного сознания обернулась для Хёнджина чем-то вроде тюрьмы, если повезёт — разрешат взглянуть на пустое серое небо или что-нибудь стащить во время травли таблетками или чем-то, что отдалённо напоминает человеческую пищу. Кухонный нож. Вокруг него словно звезды пляшут, сияет луна и игриво треплется поднебесная бабочка. По лицу Хёнджина разбежались слезы, говорливые и счастливые, такие свободные и лёгкие. Они вместе с кровью разбивались о мерзкий кафель в душевой кабине и безбожно катились по-зверски рассеченной коже. Хван взглянул на небо, которое затянулось красками и утренним солнцем, усердно пробивавшимся сквозь решетки на окнах. «Ты был моим светом и заживлял раны, я наивно полагал, что это близко, навечно, но это была лишь временная анестезия. Ты был тем единственным, ради которого мое сердце продолжало биться через боль с множеством лезвий внутри, теперь оно с треском посыпалось, ему больше незачем мучаться. Ты говорил, что мы со всем справимся, что всегда будешь рядом, но ты солгал, а я так хотел тебе верить, я отдал тебе свою истерзанную душу, вплел в пальцы золотистые нити, но ты забыл затянуть мои раны, расковырял старые и выбросил золото в море. Я называл тебя ангелом, ты был для меня воплощением всего самого прекрасного, олицетворением неописуемого счастья и спасения, но это была лишь красивая ложь. Прощай, Феликс. Я рад умирать рядом с тобой, спасибо, что светишь мне в последний раз, хотя так не хочется прощаться… Совсем скоро свет в моих глазах потухнет также, как и в твоих. Хотя, признаюсь честно, я не видел блеска любимых глаз очень давно, мне так плохо без тебя. Ты знал, что причиняешь мне боль и поэтому так поступил? Ты хотел, чтобы я бросил тебя? Почему ты врал даже самому себе? Не достоин? Ошибаешься, ты тоже заслуживаешь любви, ведь ты отдавал не меньше. Почему же ты так ненавидел себя?... Что-то голова кружится, я почти тебя не вижу, так и должно быть, верно? Останься со мной до конца, пожалуйста, хотел бы я тебя обнять напоследок, но в этих стенах я всегда одинок. Что они с тобой сделали, Феликс? Где же ты, мое солнце?..» В одинокой кабинке скончалась звезда, когда-то сияющая и пёстрая: голова Хёнджина безжизненно склонилась, веки поникли, а тепло покидало хрупкое тело и заполнялось бледностью и синевой. Слезы изящно обрамляли лицо, впадая в алое море. Он истязающе, но спасён, он наконец свободен, больше не больно, не одиноко и не страшно. Так легко и беззаботно, больше ничего нет. Хёнджина больше нет, он отмучил свой срок на этом свете, теперь страдания в его жизни закончены, отныне он не будет плакать в стенах одинокой квартиры, не будет убивать себя дозой, не будет губить свое тело от боли. Это конец. Когда в мире ты — лишь одинокая сказочная тень или всеми провозглашенная чертоподобная тварь, ничего не остаётся, как затянуть шею, пустить кровь или шагнуть в пропасть, и, наверняка, совсем скоро, слушать мелодичный плач, скрываясь под могильной плитой. Здесь нет места тому, что не граничит с жестокостью, стоило бы приноровиться, если не хочешь быть съеденным или ползти в могилу с пробитым сердцем.

Свет не горит, все лампочки с треском посыпались вниз вместе с Хёнджиновым сердцем. Беспощадное начало и конец истории, в которой страданий хватило каждому, кто шевелился или пытался взрастить на теле цветы, будучи посаженным в сухой горшок и истерзанным остриём лезвия. В этом плане мир щедр ко всем, так затейно смотреть на то, как ты гибнешь.

Умри или будь убитым, а если честно,

сдохни на бис, пожалуйста.

Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.