ID работы: 12914321

Through the Looking-Glass

Слэш
R
Завершён
417
автор
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
417 Нравится 30 Отзывы 59 В сборник Скачать

***

Настройки текста
      Это слишком походит на безумие, но Эймонд никогда не заблуждался на свой счёт: безумие течёт по его венам с того момента, как он издал первый крик, вместе с влажным воздухом материнских покоев впустив в себя проклятье Таргариенской крови.       Безумие — это настолько ему близко, настолько он им пропитан, что нечего и думать: Эймонд бросается в него с великой радостью и упоением.       Он всегда идёт своим путём и считаться нормальным в его задачи не входит.       Именно поэтому, безжалостно впиваясь шпорами в бока взмыленного жеребца, пригибаясь всем телом к седлу, щурясь от ветра, бьющего в лицо, он несётся навстречу своему помешательству, утратив над ним контроль настолько давно, что кажется, будто контроля у него никогда и не было.       Будто он всегда находился во власти этой разрушительной одержимости — старой, как его изъеденный временем шрам, желанной, как дракон, за которого он тем шрамом расплатился.       Сладкой.       Горькой.       Безнадёжной.       Ставшей его неотъемлемой частью.       Эймонд видит одинокий дом вдали, тонущий в елях, знакомый до боли, и яростнее бьёт шпорами, стискивает поводья в немеющих от холода пальцах и считает мгновения до встречи с наваждением, занимающим его сны и явь, вытеснившим собой всё малозначимое из мыслей, ставшим его единственным стремлением.       Его-его-его — весь без остатка, от начала до конца, принадлежащий и властвующий, прошлый и настоящий, живой и мёртвый.       Его.       Люцерис.       И не Люцерис одновременно.       Эймонд спешивается у покосившегося забора, привязывает измученного жеребца к коновязи, торопливо сыпет в корыто овёс из мешка, прислонённого к кладке дров, и под оголодалый хруст направляется к двери, приводя дыхание в норму.       Он стучит трижды, держит паузу и повторяет стук ещё раз.       Их договорённость, чтобы избежать опасности.       К счастью, Люцерис не в состоянии понять, что эта условность — скорее сигнал об опасности.       После пары мгновений тишины слышится неясный шорох, затем тяжело скрежещет засов — и Эймонд наконец спокойно и глубоко вдыхает: Люцерис стоит перед ним, сперва настороженный, но вскоре убедившийся, что это он, Эймонд, действительно он, и бояться нечего — теперь и правда нечего, — поэтому Люцерис опускает плечи и... улыбается.       Боги.       Эймонд выдыхает и протискивается внутрь, оглянувшись напоследок и удостоверившись окончательно — они здесь — как будто бы в целом мире даже — одни.       Полуживой Эймондов конь не в счёт.       Дом — гнилая избушка, заброшенная некогда, но заново обретшая жизнь сейчас, когда Эймонд прячет в ней своё сокровище, как жадный до богатств ополоумевший лорд.       Это место, обнаруженное им во время одной из множеств прогулок на Вхагар, отчего-то первым пришло ему в голову там, в сердце шторма, когда он понял, каким драгоценнейшим трофеем одарила его вертихвостая сука-судьба.       Трофеем, которым он ни с кем не собирается делиться, и оттого ревностно хранит в лесной глуши, в безлюдной долине полуиссохшей реки, куда захаживает только гулкий ветер и он сам. Эймонд осторожен и использует лошадей, а не гораздо более быстрого дракона, чтобы оставаться незамеченным в пути, чтобы не пугать Люцериса и чтобы не подстёгивать его воспоминания.       Эймонд не хочет даже предполагать, что случится, если иллюзия — его ложь, точнее — рассыпется.       Он так старательно гонит от себя эти мысли, что уже сам верит в придуманные им сказки. Эймонд никогда не был склонен к самообману, но сейчас устоять не может и, глядя на мальчика, засуетившегося, взбудораженного его возвращением, позволяет себе мечтать, что очевидная привязанность Люцериса искренна, как его былая ненависть, и истинна, как собственная привязанность Эймонда к нему.       Что обстоятельства не имеют значения.       Ведь они оба всё те же, верно?       Эймонд наблюдает за вознёй Люцериса с тщательно скрываемым интересом, ловит его быстрые, резкие, чёткие движения, словно страдающий жаждой — капли воды: Люцерис греет ему молоко, и это уже его проклятая традиция — поить Эймонда свежим тёплым молоком сразу, как только тот, продрогший, возвращается к нему.       Откуда у Люцериса берётся свежее молоко в этой забытой людьми и богами глуши?       Всё просто: у него есть корова.       Корова, свиньи, куры, огород — у Люцериса Велариона, принца в прошлом (и настоящем, на самом-то деле, но это страшная тайна), своё небольшое хозяйство, почти полностью обеспечивающее его пропитанием. Эймонду в редкие мгновения озарения кажется это до смешного сюрреалистичным, однако он быстро погружается обратно в уют своего нового хрупкого мирка и убеждает себя, что мирок вовсе не хрупкий, а такой, каким и должен быть.       Правильный.       Ведь то, что Люцерис принадлежит ему одному — это исключительно правильно.       Люцерис был рождён, чтобы принадлежать Эймонду, но что-то пошло не так — и случился Штормовой предел.       Случился, чтобы поставить всё — и всех —на свои места.       Теперь они оба, нерушимые и повязанные, обрели себя настоящих здесь, в долине, в тени вековых деревьев, в обжигающе чистом воздухе, в тепле старой лачуги, за какие-то пару лет ставшей Эймонду роднее стен Красного замка, в котором он вырос, за который ведёт войну, с каждым днём всё более бессмысленную для него.       Эймонд не знает, как долго ему удастся скрывать и скрываться, но надеется на "как можно дольше", в тайне от себя мечтая о "до самого конца".       Лишь бы конец не случился скоро.       Загруженный по горло важными поручениями недалёкого братца, от которых, как ни старался, не смог отвертеться, Эймонд не видел Люцериса без малого двадцать три бесконечных дня, и теперь, вновь благословлённый возможностью наблюдать его заботливую суету, он сидит, отогреваясь, у растопленной печи, отслеживая каждый взмах ресниц, каждый нежный взгляд и тихий вздох.       Он так скучал. Не понимал насколько, пока не увидел его.       — Ты задумчив, - замечает Люцерис, отрезая ломоть горячего, свежеиспечённого хлеба. — Что-то случилось, Аллард?       Эймонд, увлечённый созерцанием, не сразу реагирует на слова, но звучание своего — теперь уже — имени взрезает морок мыслей-чувств и вырывает его в реальность, где он не Эймонд и никогда им не был, где и Люцерис не Люцерис вовсе.       — Я в порядке, Рейгар.       "Рейгар и Аллард" — так непохоже на "Люцерис и Эймонд", правда? Ведь в том и смысл.       Поначалу контролировать язык было сложно: он то и дело сворачивал с непривычного Рейгара на благозвучного Люцериса, да и отзываться на Алларда оказалось непросто, однако Эймонд довольно быстро осознал, насколько новые Рейгар и Аллард отличаются от прошлых Люцериса и Эймонда, пусть и являются в сути своей одним.       Сейчас Эймонд не сразу ответит, если кто-то спросит его имя.       У Люцериса же вариантов нет.       — Ты надолго? - в мальчишеском ломком голосе слышится тревога, пальцы сжимают чашку с молоком, а глаза — огромные карие с медовыми отблесками — таят надежду, и у Эймонда щемит за рёбрами, потому что невыносимо и потому что нет, ненадолго.       В ответ он протягивает руку, приглашая подойти, склоняет голову набок, видит, как гаснет взгляд Люцериса, как в сердцевинах его зрачков растёт печаль скорой разлуки.       Эймонду тоже больно, но он пока не находит сил выбрать одну из своих двух жизней, поэтому извиняется молчанием, утыкаясь лбом в тёплый живот, обнимая ладонями талию, скрытую за грубой крестьянской рубашкой, подавляя дрожь, рождающуюся под ласковыми пальцами, вплетёнными в его волосы.       Люцерис близкий, Люцерис нежный, Люцерис любящий; он пахнет сладким потом, едким мылом, хлебом и травами; пахнет домом и его, Эймонда, одержимостью.       Пахнет ложью и разлукой куда более страшной, чем разлука в пару десятков дней, однако Эймонд дышит им и надышаться не может, будто всю жизнь тонул в кипящих чёрных водах, но буря Штормового предела вытащила его на поверхность и позволила увидеть солнце.       Он увидел — и теперь слеп на оба глаза.       — Хотя бы ночь у нас есть?       Эймонд выдыхает глухо:       — Есть, - и крепче сжимает мальчишескую талию.       Он не поднимает головы, но знает, чувствует, что Люцерис улыбается.       — Я нагрею нам воду, - обещает тот, ведя ладонями по плечам. — Но надо ещё дров наколоть. Поможешь?       — Помогу.

***

      Невинно пряча наготу под одеялом, Люцерис сидит перед ним, бесстыдно обнажённым, аккуратно расчёсывая щёткой высохшие длинные пряди белых, как облака, волос.       Эймонд не отводит от него взгляда. Одеяло сползает, но Люцерис настырно натягивает его обратно и продолжает свой любимый нехитрый ритуал.       — Чего ты стесняешься, Рей? - Эймонд усмехается, зарывается руками в тяжёлые складки ткани, ищет среди них шёлковую гладкость горячей кожи, впивается пальцами в чужие бёдра. — Я уже всё видел.       Люцерис фыркает, придвигается ближе, позволяя прикасаться везде, где Эймонду вздумается.       — Я не стесняюсь, Ал. Просто замёрз, - его пальцы проворно перебирают серебряные нити, распутывают, тянут, Эймонд шипит периодически, на что Люцерис назидательно произносит: — В следующий раз заплетай косу, когда садишься в седло. Ветер в волосах — это, конечно, красиво, но...       Эймонд цокает, кривится, под протестующий возглас вырывает щётку и отбрасывает её на пол. Он подаётся вперёд, смотрит дерзко, хитро, хищно, почти ловит губами ухмылку розовых Люцерисовых губ, жарко шепчет в них:       — Я могу тебя согреть, - и руки его скользят вверх по бёдрам, никем не останавливаемые.       Люцерис заключает лицо Эймонда в объятья тёплых ладоней, большими пальцами очерчивает скулы, и — о Семеро! — в его взгляде плещется столько любви, что можно захлебнуться, если окончательно забыть о том, кому именно эта любовь предназначается.       — Аллард, - ласково напоминает Люцерис, отчего сердце Эймонда замирает на мгновение, но он не подаёт вида, лишь прикрывает глаз, с головой окунаясь в ощущения — юное тело греет ладони, запах постели и мыла щекочет ноздри, размеренный звук дыхания разбавляет тишину, осторожные прикосновения дурманят разум обещанием большего, а Люцерис ведёт по шраму, оставленному его же рукой, и в который раз просит: — Расскажи, кто сделал это с тобой.       Эймонд смотрит на него почти умоляюще.       Любопытство мальчишки не знает границ, как и боль, которую оно причиняет.       Однако Эймонд, разнеженный моментом, вдруг думает, каково будет впервые произнести правду в этом доме? Возможно, это не так страшно, как ему кажется.       Возможно, небеса не обрушатся им на головы в тот же миг.       Возможно, даже вспомнив обо всём, Люцерис останется с ним.       Как смело и глупо, но Эймонд, по-видимому, бесповоротно лишившись разума, решается:       — Люцерис Веларион, - говорит он низко, стараясь, чтобы тон его голоса не выдал волнения, однако после понимает, что не дышит, отслеживая реакцию, впитывая каждое подрагивание мышц на освещённом свечами лице этого самого Люцериса Велариона.       Эймонд пытается угадать огонёк узнавания во взгляде напротив, но видит в нём лишь благодарность за откровенность — ни испуга, ни отвращения, ни злости, — и чувствует, как сердце снова начинает биться.       — Ты отомстил ему? - Люцерис опутывает его ногами, тянется губами к шраму, намёками на поцелуи прокладывает путь до холодного сапфира, сияющего в опустевшей глазнице, и всё ещё, даже узнав правду, любит.       Эймонд несмело допускает мысль, что Люцерис и будучи Люцерисом полюбил бы его.       Полюбил бы? Пожалуйста, Семеро.       Эймонд ведь его любит, так почему бы ему не любить в ответ?       Он открывает рот, собираясь сказать Рейгару, что Люцерис Веларион — это тот, кого греют сейчас его объятья, тот, кто владеет его телом, сердцем и душой, и нет больше смысла в мести, Эймонд не хочет мстить — Эймонд хочет, чтобы Люцерис Веларион любил его несмотря ни на что.       Но страх сдавливает рёбра, признание застревает в горле, он произносит лишь уклончиво-трусливое:       — Я простил его, - и про себя добавляет: "Но отнял взамен жизнь."       Люцерис на эти слова улыбается уголком рта и в следующее мгновение приникает губами к губам Эймонда, неторопливо сцеловывая невысказанное, замещая тревогу нежностью, уводя ладонями, скользящими вниз по плечам, в беззаботное наслаждение происходящим.       Путаясь в одеялах, два переплетённых тела опускаются на постель; влюблённые и жадные, заскучавшие до неутолимого голода, они заново исследуют друг друга, стремясь стать целым так, чтобы ни расстоянием, ни временем не разделиться.       Эймонд поцелуями соединяет родинки на бархатной коже Люцериса в созвездия, лаской погружает того в жгучее желание, и вскоре Люцерис скулит, утратив выдержку, хватает загустевший воздух, задыхаясь, и просит-просит-просит, умоляет, требует, когда жилы уже тянет возбуждением до цветных пятен перед глазами. Для Эймонда его муки слаще сахара, и он не уступает до тех пор, пока сам не изводится, оглушённый шумом вскипающей крови в голове, болезненно жаждущий, лишившийся последних капель терпения.       Люцерис охает в подушку, выгибается, когда Эймонд, обхватив ладонями молочно-белые бёдра, входит в него, преодолевая сопротивление мышц, едва сдерживая зудящую потребность толкнуться в горячее нутро до основания. Он двигается медленно, осторожничает, отчего изнемогающий Люцерис, устав ждать, со стоном насаживается сам.       Острой волной удовольствия из груди выбивает весь воздух, Эймонд едва не вскрикивает, ошеломлённый, сминает кожу под пальцами до красных пятен, любуется влажной от пота спиной Люцериса, его разбросанными по подушке каштановыми кудрями, его страстью и готовностью отдать всего себя. Эймонд выходит почти полностью и, качнувшись, снова погружается в дурманящую узость юного тела, заставляя Люцериса выстонать его фальшивое имя.       Сегодня как никогда раньше хочется, чтобы блестящие от слюны губы складывали по буквам тягучее "Эймонд", чтобы Люцерис смотрел на него и видел того, кого лишил глаза в далёком детстве, чтобы Люцерис знал, кто берёт его на скомканной простыне.       Эймонд переворачивает Люцериса на спину, нависает сверху, придерживая бёдра, наслаждается истомой в ореховом взгляде, двигается в нём всё быстрее, ловит резкие выдохи губами всё чаще. Он слышит тихое:       — Я сейчас... Боги, Ал, сейчас... - и затем долгий стон, расходящийся дрожью по телу, неотвратимо приближающий собственную разрядку, так что вскоре Эймонд следует за ним, распадаясь на части в ярком наслаждении и заново обретаясь после в ленивых объятьях, когда они, взмокшие, лежат тесно, окутанные светом свечного пламени и тишиной.       — Я опять видел тот сон, Аллард, - шепчет Люцерис, лбом уткнувшись в его плечо. — Будто мы летим на драконе сквозь бурю. Мне часто снятся драконы и замки... Что это может значить?       Что Аллард кормит тебя ложью, Рейгар.       Что ты совершенно не знаешь человека, с которым делишь постель.       Ответить честно Эймонд не может, а врать он устал, потому молчит, чувствуя, как холод разливается в солнечном сплетении вместе со страхом, вынуждающим обнять Люцериса крепко в безотчётном желании спрятать от него самого — от снов, от прошлого, от правды.       Нет, он не расскажет ему. Ни за что.       Даже с лезвием, приставленным к горлу, Эймонд будет клясться, что никогда не было ни Эймонда, ни Люцериса — только Аллард, полюбивший Рейгара, только покосившийся дом в долине, только нежность между ними и ни следа вражды.       Эймонд сжимает в руках сонного мальчишку, пока тот не прекращает каких-либо движений, низведя дыхание до мерных вдохов-выдохов, погрузившись в сны, являющие ему истину.       Откинув темнеющую прядь со лба, Эймонд скользит, едва касаясь, пальцами вниз по виску, по щеке к приоткрытым губам, ведёт большим по пухлой нижней — щекотно, видимо, Люцерис тревожится, его ресницы дрожат, но он не просыпается, так же чуть слышно дышит.       — Люцерис Веларион, - глубоким шёпотом произносит Эймонд и прижимается целомудренным поцелуем ко лбу мальчика. — Никому тебя не отдам.

***

      Утром они вновь расстаются, с тяжёлым сердцем разорвав объятья.       Расстаются, чтобы никогда больше не встретиться: на восьмой день Эймонд возвращается в холодный опустевший дом, где от присутствия Люцериса остаётся только строка на пергаменте:

Ненавижу тебя, Эймонд. Ненавижу.

      Зазеркалье даёт трещину, рассыпается осколками и обращается в прах.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.