ID работы: 12943717

lost in love

Слэш
R
Завершён
34
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
34 Нравится 5 Отзывы 5 В сборник Скачать

_3_49_

Настройки текста
Примечания:
      Рождение было безболезненным. В отличие от жизни.       Он был не более чем часть творения, созданная по замыслу более древних, более полных и всеобъемлющих сил. Осколок в великой мозаике вселенной. Далеко в пустыне, вне времени и места, его вылепили из воды и песка руки Сна из рода Бесконечных. Один вздох, переданный из легких его господина, и все в нем заструилось: кровь, энергия, дыхание, ощущения. Песчинка в Царстве Сна, и все же его рождение было наполнено мягкостью и любовью, которые достаются далеко не всем живым существам. Конечно, не людям, что кричат и вырываются из материнского тела неосознанным первобытно жестоким способом.       Человеческие философы столетиями ломали головы над тем, каков был человек по своей сути. Был ли он чист и невинен, очерняя душу через зло, принесенное миром, где это зло распространяется подобно дождю и туману? Был ли он от рождения грешен так же, как предтечи, что покинули великий сад, держась за руки? Заслуживали ли они боли, с которой происходило рождение?       Так или иначе, ответ на самом деле казался ему неважным. Более важным был вопрос о счастье. Какая разница, был ли человек невинен или грешен, заслуживал ли он за это боли. Заслуживал ли он счастья — вот в чем дело. Боль можно было объяснить чем угодно, но чем объяснялось счастье? Возможно, болью. Чудеса взаимопроникновенной двойственности. Без боли нет счастья. Боль осознается, когда счастье трескается и крошится. Счастье — своего рода причина грехопадения.       Понимать природу счастья и боли было его профессиональной задачей. Когда его лепили, ему дали естественное представление только об одной стороне медали. Иронично, но и закономерно: в окружении боли поиски счастья наиболее продуктивны. Итак, он носил боль как маску, являлся к растерявшим божественное потомкам бога и, принося кошмары, указывал им путь к счастью. Заставлял их радоваться пробуждению. Заставлял их любить жизнь.       Питался всем, что они ему отдавали: насилием, завистью, стыдом, тревогой, ненавистью. Он взрослел, умнел, наполнялся. Он был шедевром своего мастера, поэтому без труда проникал в глубины человеческой души, явленной во снах, и исполнял замысел господина. Верный, благоговеющий, пустой…       Он едва мог вспомнить себя таким. Не потому, что прошло слишком много времени, — хотя его сознание и не было таким широким и всеобъемлющим, как у его господина, он мог помнить вечность. Может быть, некоторые моменты не стоили памяти. Казалось, то время тянулось тысячелетия, и все же оно было настолько одинаковым, что могло быть без потерь сведено до одного мгновения. Теперь каждое мгновение он старался запечатлеть в вечности. Этому его научили люди задолго, задолго до того, как он начал ходить среди них, воруя их лица.       Хотя, прожив тысячи и тысячи лет в беспамятстве монотонной работы, иногда трудно замечать дни.       Конечно, дело не только в людях. Он был создан так, что умел насыщаться только одним способом. Ему не было доступно счастье по природе существования. Все равно как вертеть головой, пытаясь рассмотреть свой затылок. Все равно как живому искать бога — если видишь бога, то ты мертв. Поэтому его пищей были страх и боль. Наяву они ощущались острее и сильнее.       Хотя они не приносили ему никакого удовлетворения, он не чувствовал борьбы с собой, когда поедал глаза людей. Дарить боль в мире грез или в настоящем мире, разницы почти не было, работа оставалась работой, где бы он ею ни занимался. Тогда почему же он ушел? Конечно, он должен был помнить этот момент: перелом извечной простоты, конец тысячелетнего дня. Переход в явь был ярким, таким же ярким, как космические глубины Царства Сна, но все же по-другому. Эту яркость ощущал только он, она не существовала как таковая. Его первое настоящее чувство. Но нет, перед тем было еще… почему он ушел?..       — Ты уже долго их занимаешь. Можно мне покачаться?       Он опустил взгляд и увидел девочку лет девяти. Она стояла перед качелями и глядела на него наивным, слегка настороженным взглядом исподлобья. Туго сплетенные косицы были собраны сиреневой лентой, а на белых колготках темнел заметный коричневый след от грязи.       Дети вокруг неугомонно носились, яркие пятна с глуповатыми гримасами. Смех и крики были такими громкими, что он должен был удивиться, как его мыслям удалось сохранять такое неторопливое, тихое течение. Он сел на эти качели в тот ранний час, когда вокруг не было ни одного ребенка или взрослого. Какой это был день? Суббота?       — Конечно, — ответил он, спрыгивая с качелей. — Не слишком ли ты мала для них?       — Вовсе нет, — важно сказала девочка, ставя на сиденье сначала одну коленку, а потом другую, затем, с тяжелым вздохом, разворачиваясь и усаживаясь поудобнее.       — Падать — больно, — заметил он, прислоняясь к одной из опор. — Поверь тому, кто пережил не одно падение. Давай-ка я прослежу, чтобы ты не свалилась.       — Ладно, — согласилась она и замахала ногами, когда он помог ей раскачаться. Бросив на него взгляд, она неожиданно сказала: — У тебя классные очки.       Он ухмыльнулся.       — Неужели? Ну, спасибо.       — Ты в них что-нибудь видишь?       — Даже слишком много всего. Где твои родители, а? Разве тебя не учили не разговаривать с незнакомцами?       Девочка смутилась, неловко оглядевшись вокруг. Ни дети, ни взрослые даже не смотрели в их сторону.       — Учили, — коротко ответила она. Он ясно чувствовал, что, несмотря на стыд из-за нарушения запрета, она хотела поговорить. Ей было скучно и одиноко, ничто не подпитывало ее любопытства. — Мама скоро вернется. Она пошла в магазин, туда и обратно.       Он уже видел ее мать, молодую женщину, которая душила свою дочь любовью настолько, что та росла с одним только чувством вины. Еще несколько лет, и это чувство вины будет названо дочерней покорностью, затем — любовью. Только потом — зависимостью. Он наблюдал эту семейную картину не одну сотню раз. Удивительно, что люди считали себя такими неповторимыми в деталях, когда их страдания были почти неотличимы и водили их по кругу поколение за поколением.       — Почему не взяла тебя с собой? — спросил он.       — Я много попрошайничаю.       — Дай угадаю: ей так трудно тебе отказать.       — Так она и говорит! — удивленно сказала девочка, поглядев на него снизу вверх. Она и думать забыла о том, чтобы качаться. Он лениво поддерживал инерцию ее раскачивания. — Откуда ты знаешь?       — Я тоже когда-то был попрошайкой. Всегда просил отца взять меня куда-нибудь с собой. Он, конечно, соглашался, но потом понял, что я слишком много хочу, и начал оставлять меня дома.       — Это грустно, — легкомысленно отозвалась девочка, хотя он мог сказать, что сама она редко видела белый свет. У нее не было друзей, и она не умела их заводить. Толпа незнакомых детей смущала ее больше, чем взрослый незнакомец. — У тебя строгий папа?       Он прищелкнул языком.       — Еще какой.       — Теперь ты взрослый. Тебе не обязательно его слушаться.       — Это ты верно сказала. Но иногда даже взрослые слушаются своих родителей. Знаешь почему?       — Почему?       — Потому что родители заставляют их. Вот тебе пятнадцать лет, потом двадцать, потом даже тридцать, а мама все называет тебя попрошайкой. Не разрешает тебе делать то, что ты хочешь. Мой отец думал, что я должен слушать его вечно. Поэтому я ушел. Иногда детям надо просто уходить, понимаешь?       Она завороженно покивала, нисколько не понимая. Ей нравилось, что с ней разговаривали.       — Что скажешь? — спросил он. — Хочешь уйти?       Ее выражение из наивно-любопытного вдруг стало тупым. Потом волнение, неуверенность появились на ее лице.       — Нет, мне нельзя.       — Разве тебе тут нравится?       Она медленно покачала головой. Он цокнул.       — Тогда почему мама оставила тебя здесь одну? Ай-ай. Как-то нечестно.       Девочка не знала, что ответить. Она конфузливо съежилась.       — Ты могла бы просто вернуться домой. Дома лучше, правда? И мама сразу найдет тебя, когда вернется. Даже не испугается.       — Она будет ругаться.       — Потому что запрещает тебе ходить одной, да? — он остановил качели и присел на корточки, чтобы быть с девочкой на одном уровне. У нее были светлые глаза, голубые с удивительным льдистым оттенком. — Ну, я могу проводить тебя. А потом объяснить твоей маме, что ты не виновата. Готов поспорить, она подумает, что ты уже такая самостоятельная, даже перестанет постоянно проверять тебя в школе и дома.       Вот он, маленький удивленный блеск.       — Ну что, хочешь вернуться домой? — продолжил он. — Посмотреть телевизор. Заняться еще чем-нибудь веселым.       Девочка неуверенно ответила:       — Ладно.       Он дружелюбно протянул руку.       — Я Натанаэль.       — Клара, — девочка пожала ему руку. Ладошка у нее была крошечная и холодная.       Он широко улыбнулся, обнажая зубы.       — Ну, вот теперь мы и друзья.       По дороге домой он задавал ей кучу случайных вопросов, и она легко разговорилась. Речь текла, как бурные воды, прорвавшие плотину. Он взял ее за руку на светофоре, и она не отпустила его потом. Жила она недалеко — это был случайный пригородный район, и он даже не мог вспомнить, как оказался там. День и ночь он просто шел, прогуливаясь и выискивая любых случайных жертв, чья боль могла бы стать легким перекусом, а утро встретил сидя на качелях в детском парке.       В любом случае, он нашел легкий перекус.       У дома Клара снова неуверенно застыла.       — У меня нет ключей.       — Но есть запасной, — сказал он. — Хочешь, я отвернусь, пока ты его достаешь?       Она просияла и побежала доставать запасной ключ, спрятанный под ковриком, или в цветочном горшке, или у окна, но он был почти уверен, что…       — Я не могу достать, — пожаловалась Клара.       Он поднялся по лестнице и, потянувшись, достал ключ, который был положен под козырек крыши.       — Твоя мама совсем не рассчитывает на тебя, а?       Она не поняла его слов, но приняла ключ в свои маленькие ручки и открыла дверь. Это был хороший дом, содержащийся в порядке. Все игрушки на местах, все вещи там, где и должны быть, никакой пыли. Но легкая духота сгустилась, затрудняя дыхание. Шторы были плотно закрыты.       Все было довольно просто. Он дал ей немного времени, чтобы расслабиться и привыкнуть. Она была полностью поглощена мультфильмом, когда он метко вставил нож в край ее глазницы. Ему понравилось это мгновение тишины между беззаботностью и болью. Ему понравился и крик после. Вот ее широко раскрытые глаза, красивые и пустые от непонимания, а вот широко раскрытый рот, сначала без единого звука, а затем с нарастающим воплем, обращающимся в визг. Слезы с кровью. Картина.       Дети были замечательными жертвами. Они сами подходили к нему, так же, как они бездумно смело шагали навстречу ночным кошмарам во снах. Они были достаточно наивными, чтобы их смерть выглядела самой настоящей. Убийство взрослых напоминало ему какой-то примитивный фильм, где актеры играли искусственно, а замысел терял всякую значимость еще в начале. Это было скучно, потому что слишком часто боль одного повторяла боль другого, и все они знали, что заслуживали ее. Человечество дошло, наконец, до того состояния, когда люди становились сами себе палачами. Почему он не мог удивить кого-нибудь хотя бы раз? В конце концов, таково было его предназначение.       Но дети жили с болью, которую не могли понять. Она вызревала, заострялась и ждала момента, когда сможет ужалить их. Так что он мог бы сделать для них сюрприз и съесть весь ужас, что они почувствуют.       Диван был в крови. Немного крови на манжетах, но это ничего, решил он.       На экране большого телевизора старый мастер отправляет Пиноккио в школу.       — Теперь беги! — говорит он, дав Пиноккио книгу для обучения и яблоко на завтрак.       Вот кем он был? Маленькой марионеткой своего отца. Он сам стал себе голубой феей, дал себе руки, ноги и этот нелепый нос, а потом пошел в школу, пока его отец дремал у себя в кровати. Дело в том, что мастер любил Пиноккио. Он не сомневался, что его господин тоже любил его. Была ли это разная любовь, если она вынудила его бежать из Царства Снов вместо того, чтобы уйти оттуда под знаком заботы своего отца?       — Ха, — вдруг сказал он и обернулся к трупу маленькой Клары. — Знаешь что, дорогая? Пиноккио никогда не должен был оживать. История была правдоподобна первые десять минут, а потом эта дама с луны превратила ее в прекрасный сон. Посыпала песком глаза старого мастера. Вот что я думаю. — Он потрепал ее по коленке. — Хорошо, что ты этого не узнаешь. Но твоя мама… она узнает.       Он вытер лезвие о ее сарафан и убрал его обратно в ножны. Затем спокойно покинул дом, насвистывая.       И все же ни один глупый мультфильм не был ответом на вопрос. Он ушел, почему? Он знал почему. Он желал свободы. В нем созрел бунт. Конечно, он был гордецом, он знал это, и его господин тоже знал это. Однажды, когда они стояли на границе Царства, там, где прекрасные сверкающие здания из стекла, драгоценных металлов и камня заканчивались, обнажая бескрайнюю творящую пустыню, — там Морфей, глядя искоса, как это было ему свойственно, однажды сказал кое-что, и сказал не с укором, не с пустотой, но с улыбкой, тонкой, но наполненной, как порез на небесной карте, сквозь который струилась многоцветная космическая пыль: «Ты стал гордым».       Ну да, ответил ему Коринфянин. И что? Ты боишься, что моя гордость возвысит меня до тебя, господин? «Твоя гордость уже вынуждает тебя бороться со мной», — ответил ему господин. Тогда боишься ли ты вызова? «Нет. Но мне любопытно, почему ты хочешь бросить вызов мне, а не Создателю». Он с удивлением посмотрел на своего господина. Бороться с богом? Ему и в голову не приходила такая мысль. Возможно, он бросил бы вызов богу, если бы через бога мог дотянуться до Морфея. Но в этом не было никакого смысла. Зачем ему Создатель, когда его господин сотворил его, дал ему смысл, любил его, запрещал ему и был единственным достойным борьбы для такого существа, как Коринфянин?       Гордость набухала в нем до тех пор, пока не начала раздражать. Потакая ей, он вырвался из Царства Снов и пошел наперекор своему господину. Бросил вызов, как и было предсказано. Гордость стала инструментом, которым он воспользовался, чтобы уйти. Но причина…       Он знал. Должен был знать. Но ни одно слово — ни свобода, ни гордыня, ни бунт — не подходило. За каждым лежало что-то большее.       Ему пришлось задать себе другой вопрос. Хотел ли он остаться в Царстве Снов?       Рядом послышалось тяжелое дыхание. Он посмотрел вниз и увидел толстенькую собаку с острыми ушами и веселой мордочкой. Обнюхав его ботинки, она подняла к нему глаза и высунула язык.       — Ну, привет, — протянул он, а затем проследил взглядом за поводком. Хозяин собаки стоял неподалеку и смотрел на него темными печальными глазами. Он был высокий, темноволосый, бледный. Красивый, как Морфей. Но это была лишь красота формы и цвета — ничто по сравнению с красотой Морфея, который был прекрасен всем своим существом.       Конечно, он не хотел оставаться в Царстве Снов. Жизнь там состояла из однообразия, которое могли поддерживать только мертвецы. Но он хотел бы вернуться. Когда он только-только сбежал, ему не раз представлялось, как господин приходил за ним и возвращал его в Царство, как говорил ему, что он необходим, что его хотят там.       Ему нравилось, как по своей наивности, по своей хищнической натуре люди ластились к нему и боялись его. Ему нравилось, когда они разыгрывали то, что внешне походило на любовь. Но никто из них не хотел его, а он не хотел никого из них. Может быть, поэтому он и ушел. В конце концов, он был существом боли и страха, а не счастья и любви.       — Извините, — смущенно сказал молодой человек, подходя ближе. — Вы уже давно стоите здесь. Все в порядке?       Он взглянул на небо и обнаружил, что солнце уже садилось. Тени сгущались, делая мир вокруг объемным и резким в богатом оранжевом свете. Где бы он ни был, это была явь с ее яркими, но хаотичными, тесными и скучными пейзажами.       — Конечно. Просто задумался. — Он постучал пальцем по виску. — Много мыслей вот здесь.       Юноша слегка рассмеялся.       — Понимаю. Простите за вопрос, но вы… ваши очки…       — Нисколько не мешают моему зрению.       — О, хорошо, — плечи юноши расслабились. Он улыбнулся смелее, но это была слабая улыбка человека, который давно не знал радости, хотя и хорошо помнил о ней. Тоскливый тип. — Тогда, думаю, вам не нужна помощь. Извините, что побеспокоил. Я пойду.       Но, конечно, он не хотел уходить. Он едва мог отвести взгляд. Ему повезло, и его несмелое отступление было прервано — собака продолжала настойчиво вертеться вокруг, веселая и сверкающая маленькими круглыми глазами.       Коринфянин медленно улыбнулся.       — Симпатичная.       — Это Дора. Дора, — позвал он, — ко мне. Иди сюда.       Собака послушно, не теряя веселья, посеменила к нему и уселась возле его ног.       — А как зовут хозяина?       Юноша взглянул на него несколько растерянно. Затем неловко улыбнулся.       — Это собака моего бывшего. Меня зовут Джо.       — Карл, — он протянул руку.       Джо несмело ответил на рукопожатие. Его прикосновение было долгим и наполненным мягкостью. Все равно что опустить руку в горшок с медом.       — Итак, собака бывшего, а? В процессе раздела имущества?       — Не совсем. Я полагаю, все, что он не забрал, когда ушел среди ночи, осталось мне. В том числе Дора. — Джо взглянул на собаку. Его печальный взгляд придавал какую-то иконическую трагичность всему лицу, что было почти забавно. — Хотя я рад. Она хорошая девочка. Правда, Дора?       Дора только помахивала хвостом, высунув язык.       — А ты, эм… — продолжил Джо, — о чем ты думал? Если это ничего, что я спрашиваю.       Он ухмыльнулся.       — Как раз о моем бывшем.       — О, — удивленно произнес Джо. — Вы недавно расстались?       — Уже довольно давно. Вообще-то я сбежал от него среди ночи. Но это была настоящая любовь, понимаешь?       Взгляд Джо был хмурым, но осторожным. Его симпатия к красивому незнакомому мужчине боролась с личной обидой, которую он хранил в себе и которая не исчезала, сколько бы раз он ни высказывал ее своим друзьям, своему психотерапевту и случайным прохожим на улице.       — Тогда почему ты ушел?       Он наигранно пожал плечами.       — Иногда любовь становится не очень хорошей штукой. И делает нас не очень хорошими людьми. Некоторые просто не созданы для нее. — Он небрежно помахал рукой. — Не пойми меня неправильно, не думаю, что это относится к твоему бывшему. Не позволяй мне проецировать.       Джо чуть улыбнулся.       — Да, ладно. Может, я и понимаю, о чем ты. Так что… ты отказался от любви, да?       — Кто я такой, чтобы повелевать любовью? Я просто стою вне круга.       — Тогда что у тебя за круг? Что тебе нравится?       — Хорошая компания. Секс, иногда.       Джо недоверчиво рассмеялся, но его глаза с интересом искали взгляд Коринфянина.       — Ну так что, Джо, — протянул он, — ты хочешь спросить у меня еще что-нибудь, чтобы мы и дальше стояли посреди улицы, болтая на интимные темы? Или, может быть, ты пригласишь меня куда-нибудь?       Глаза Джо широко раскрылись. Изумленно, растерянно он отозвался:       — Я… да.       Парень был до скуки милым. Собака казалась интереснее.       У Джо была маленькая квартира в маленьком тихом доме, где соседи не шумели после десяти. Это было обжитое место, содержание которого говорило о хозяине гораздо больше, чем любые слова. Цветные пледы, много ламп, богатые книжные полки с томами в твердых переплетах, редкие цветы на окнах. Стол занимали учебники и раскрытые блокноты, в мусорной корзине лежали пустые металлические банки от колы. Множество плакатов и брошюр с концертов электронной музыки было прикреплено к стенам, на тонкой бечевке, протянутой зигзагом через пустую стену, висели фотографии. Была специальная доска для почтовых открыток.       Коринфянин взял одну, присланную из Барселоны, и прочитал записку на обратной стороне: «Дорогой Джозеф! Мы слышали, ты собираешь открытки. Вот тебе одна — этот монастырь называют «жемчужиной каталонской готики». Не так уж и мрачно, правда? С любовью, Ви».       Над столом он заметил несколько вырезок стихотворных текстов на итальянском, в которых без труда узнавались строки Данте.       «Был правдою мой зодчий вдохновлен:       Я высшей силой, полнотой всезнанья       И первою любовью сотворен».       Джо, закончив вытирать Доре лапы и кормить ее, вернулся в комнату и заметил его интерес. Смутившись, он произнес:       — Это из Данте. Мне нравится его «Ад».       В руке у него болтался пакет с едой, которую они купили по дороге.       — Хорошие строки. Но они написаны на вратах ада. Почему эти?       Джо, похоже, был удивлен, что он знал о Данте. В то же время он с явной охотой, слегка поломанной от неловкости, принялся объяснять:       — Ну, я всегда был очарован тем, насколько гармоничным кажется мир, который описывает Данте. Он сочувствует всем страдающим грешникам, но в то же время в своем сочувствии никогда не забывает их вины. И даже сам ад, мир мучений, в конце концов был создан любовью. В этом есть какая-то надежда.       Было трудно сдержать смех, и Коринфянин улыбнулся. Парень был прав во всем — и в то же время сокрушительно во всем ошибался. Во всем противоречивом несоответствии мира люди всегда стремились найти смысл, уповали на свет, гармонию и надежду. И Данте, этот пытливый, угрюмый старик, особенно грешил своим упоением. Мудрый, но влюбленный.       Он подошел к Джо, небрежно забрал у него пакет с едой и поставил куда-то на пол, в то же время двигая их ближе к кровати.       — Какая у тебя любимая книга? — спросил Джо, спотыкаясь о его ноги, послушный и нервничающий.       — Откровение, — ответил он и ухмыльнулся. — Занимательный кошмар приснился Иоанну, ты так не думаешь? Есть мнение, что, проснувшись в своей пещере на острове Патмос и записав все свои видения, он был в таком ужасе, что придумал конец о Золотом Граде и окончательном торжестве божественного добра над земным злом.       Джо, упав на кровать, завороженно поднял на него взгляд.       — Я такого не слышал. Это… это интересно.       — Просто моя работа, — отозвался он, задирая на Джо футболку. Тот поспешил стянуть ее через голову.       — Ты библеист?       Он не ответил. Забравшись на кровать, он провел по телу Джо костяшками пальцев. Худая грудь, бледная кожа, мягкость очертаний. Ничего похожего на красоту, которую он хотел бы держать в своих руках. Тогда он обхватил лицо Джо и чуть приподнял, чтобы внимательнее рассмотреть его глаза.       — Ты не снимешь очки?       — Пока рано.       — Ладно, — тихо, с благоговением выдохнул Джо.       Он скользнул к лезвию, бесшумно вытащил его и прислонил плоской стороной к виску Джо. Тот застыл в его руках. Это было мгновение осознания, яркое и холодное, как блики, скользящие по металлу. Приятный момент.       — Знаешь, любовь это еще не все. Представь себе жесточайшего садиста на свете, который будет любить тебя всеми своими садистскими чувствами до конца твоих дней. Готов ли ты принять такую любовь? — он аккуратно примерил лезвие к глазу. — Мой любимый был готов. Он был единственным, кто любил меня таким кошмарным существом. Тогда почему я ушел? Кажется, я начинаю вспоминать.       Он медленно, под гортанные крики, вонзил нож в край глазницы и принялся ловко подрезать зрительный нерв. Тело Джо билось под ним в неистовой борьбе, но все эти животные мучения ощущались невесомыми. Он едва замечал их, увлеченный работой и раздумьями.       — И гордыня, и бунт, и вызов… — бормотал он, аккуратно откладывая глаз в сторону. На тумбе возле кровати лежал открытый ежедневник с рукописными стихами. Завывания и болезненный скулеж звучали как приятная музыка. — Любовь действительно превращает нас в кого-то другого.       Он крепко схватил Джо за челюсть, другой рукой широко раскрыл его веко и заглянул в единственный темно-карий глаз, где под слоями густого цвета скрывались золотые жилы. Красивые глаза.       — Я обманул тебя, Джозеф. Я никогда не был вне круга.       Джо еще похрипывал и метался в мучениях. Звуки, которые он издавал, перешли в тупое гортанное мычание, довольно унылое.       Коринфянин поднял очки и съел первый глаз.       — Это похоже на полноценный обед, — сообщил он Джо, прежде чем принялся доставать второй.       Когда он закончил, оставив тело распластанным на кровати, на пути в ванную его встретила Дора, такая же веселая, как и прежде. Он присел перед ней на корточки и протянул руку. Она с большим интересом ее обнюхала, потом слизала кровь.       — Хорошая девочка. Уверен, хозяин скоро за тобой вернется.       Она посеменила в комнату. Он же, помыв руки, покинул дом.       Ему никогда не приходилось уточнять суть своей работы. Он был шедевром. Это значило, что само его рождение знаменовало идеально выполненную, гармоничную работу. Он создавал гармонию и определял правильность. Хотя он хорошо помнил, как однажды господин сказал ему: «Ты — зеркало». Это было в одном из счастливых человеческих сновидений, по которому они прогуливались. Рыночная площадь, теснота, множество теплых голосов и запахов — жареное, специи, травы и сладость фруктов. В лавке торговца украшениями висела музыка ветра из кусочков стекла, издавая низкие, густые звуки, похожие на прикосновение тяжелого гладкого шелка. Его господин остановился, чтобы повертеть в руках стекло, пока в отражении не появилось лицо Коринфянина. Его слова не были поучительными, даже не были напоминанием или размышлением. Он произнес их так, словно наконец-то нашел образ, который долго искал. Тогда он обернулся к Коринфянину, потому что ему не нужно было зеркало, чтобы смотреть, и на лице у него была редкая улыбка — не та, которая на губах, а та, которая читается во всем выражении, даже если его губы неподвижны. Как если бы он был доволен, что Коринфянин стоял здесь, рядом с ним, и услышал его мысли. Как если бы его мысли были их общими.       Коринфянин, конечно, был горд. Как любовь его господина могла не сделать его гордым? Как бы эта любовь не заставила его в конце концов бросить господину вызов?       Она могла бы. Но дело в том, что он был не просто зеркалом. Он был черным зеркалом. Забирать темное, рождая светлое, освобождать место для лучшего, обнажать пороки через страх — такова была его работа, и он хорошо с ней справлялся. Он почти весь состоял из зла за исключением той небольшой части его природы, благодаря которой это зло рождалось, — представления о чистоте, невинности и добре. Но эта часть, это был не он. Она существовала абстрактно, как какое-то понятие, вопреки которому он был создан, и находилась вне его самого. Ничего доброго, невинного и чистого в нем не было. Поэтому, хотя он был шедевром, когда дело доходило до любви, его суть оказывалась порченной. Господин любил его таким. Он мог чувствовать эту любовь даже вне Царства Снов, даже из-за какой-то жалкой стеклянной клетки. Но любовь — это еще не все.       Он был хорош, пока был полезен. Пока слушался и хорошо исполнял свою работу. Теперь, несмотря на любовь, за нарушение законов господин считал верным его уничтожить. В этом-то и была проблема, не так ли? Он больше не считал, что законы были верны. И не потому, что мир был устроен неправильно. Потому что сам Коринфянин теперь был устроен неправильно.       За гордостью следовал эгоизм. А за эгоизмом — и бунт, и вызов.       Резкий звук раздался рядом. Девушка, которая сидела на одной с ним скамейке, потрясла пустую пачку сока, а затем выбросила ее в ближайшую урну и снова принялась внимательно смотреть на него.       Он наконец-то вспомнил. Можно было заняться и другими делами.       — Я вижу что-то на букву «н», — сказал он.       Девушка перестала делать вид, что не косится на него, и с недоумением огляделась вокруг. Сквер был полупустой, черные голые деревья, освещенные уличными фонарями, окружали их, как тюремная решетка. На светофоре неподалеку толпились люди.       — Э-э, — произнесла она, — ночь?       — Настырную девчонку, — поправил он и взглянул на нее. Ей было не больше шестнадцати, и она не старалась выглядеть старше. Козырек кепки отчасти скрывал ее лицо, но он легко мог видеть потрескавшиеся губы и чуть задранный кончик носа. Когда она приподняла голову, в тени мелькнули маленькие, как у мышки, серые глаза.       Она не обиделась на его слова, хотя и заметно помрачнела. Затем вежливо спросила:       — У вас есть пять долларов?       — Только пять? — оскорбленно отозвался он, доставая бумажник. В бумажнике лежала визитка некоего Говарда Пикмана — он давно уже не помнил, кто этот человек и когда был убит.       Он дал ей сотню долларов, а потом, пока девушка ошеломленно смотрела на деньги, небрежно выкинул пустой бумажник в урну для мусора.       — Спасибо, — сказала девушка. — Вы какой-то богач?       — Мне нет дела до денег, — ответил он, и тут она взглянула на него с нескрываемым презрением. Он добавил: — Ведь я не убегал из дома. Но ты убежала, и тебе нужны деньги, поэтому они твои.       Он видел на ее лице мгновенное желание огрызнуться, но оно исчезло так же быстро, как появилось, и сменилось наигранным равнодушием. Убрав деньги в карман, она мельком оглядела свою одежду.       — Я что, уже похожа на бездомную? Я ушла только неделю назад.       — В этом-то и дело, а?       Она только закатила глаза.       — Как вас зовут?       Он ненадолго задумался.       — Можешь звать меня Джозеф.       Девушка обернулась и с сомнением оглядела его с ног до головы.       — Это не твое имя, да? — ее речь быстро стала грубой, когда она поняла, что он не представлял для нее угрозы. — Ты даже не похож на Джозефа.       — Неужели? И на кого я похож? Дам тебе еще пятьдесят долларов, если скажешь, — он нащупал в кармане второй бумажник.       Ее взгляд заблестел, но быстро потух, как будто она вспомнила, зачем ей нужны были деньги. Большая удача, что пока ей не пришлось делать за деньги худшие вещи, но само осознание, что теперь она будет зависима от воли других, не ее родителей, а незнакомцев, у кого она попрошайничает, заставило ее гордость в очередной раз удариться о границу, о которой она прежде и не подозревала.       Такова была реальность одиночества, вынужденного и добровольного. Когда ты один, ты горд, даже если презираешь и ненавидишь себя прежде всех людей вокруг.       — Не знаю, — сказала девушка. — Может быть, Энтони? Скотт?       — Еще кто-нибудь из Людей-Икс?       — Да ладно. Они вообще из одной вселенной? — она покачала головой. — Лучше, чем Джозеф. И вообще, зачем тебе ложное имя? Если только ты не… — она помолчала, затем осторожно продолжила: — Преступник, который украл у кого-то деньги.       — Я уже похож на преступника? — спросил он. — Я украл всего неделю назад.       Девушка теперь открыто рассматривала его, пытаясь понять, лгал ли он. Волнения и страха в ней не было, только какое-то смиренное уныние человека, который ждет неудач и всегда готов встретить разочарование. Вся ее суть начинала просачиваться наружу, и его аппетит становился все меньше и меньше.       — Ты серьезно?       — Конечно. В твоем кармане чужие деньги. Надо привыкать, а? В конце концов, такова жизнь бездомного.       Девушка фыркнула.       — Тебе-то откуда знать? — и в ее голосе снова прорезалось презрение.       Он ухмыльнулся.       — Ну, я тоже бездомный.       — Что, тебя выгнали из квартиры или что-то вроде того? — ее лицо почти нарочно выражало сомнение, но маленькие мышиные глаза едва не ожили от надежды.       — Скажем так, у меня было замечательное место, которое я любил. Место, которое можно увидеть только во снах. Но я ушел оттуда.       — Да? И почему?       — Я больше не подходил ему. Хотя я любил его, я стал там чужим.       — Разве можно стать чужим месту? — спросила она. — Все зависит от людей, которые… — девушка замолчала. — О. Я поняла.       Ее взгляд настойчиво искал его глаза за стеклами очков. Это была жажда невоплощенной душевной связи. Он смотрел на нее и мог видеть ее вывернутую наизнанку внутренность, деформированную сущность, не способную ни с кем и ни с чем соединиться. Это юное создание не было способно на любовь и тайно упивалось ненавистью к другим и к себе. Оно стыдилось прошлого, не желало настоящего и не надеялось на будущее.       Коринфянин мысленно посмеялся. Эта девушка перед ним была настолько жалкой, что ни один кошмар бы ей не помог. Единственное, что могло бы причинить ей боль, это сон, полный любви.       Он залез в карман пальто, достал бумажник, выгреб из него все наличные и отдал девушке.       — Держи. Постарайся протянуть подольше.       У нее на глазах он выбросил второй бумажник в урну. Затем встал со скамьи и направился туда, где одинокий скрюченный человек в пижаме стоял под вьющимся снегом и оглядывался вокруг, будто чужестранец.       — Эй, как все-таки тебя зовут? — услышал он голос вслед, но уже забыл и про девушку, и про деньги, и про имя.       Мужчина не замечал ничего вокруг себя, только каким-то глубоким, отстраненным взором оглядывал высотки, озаряющие темное небо. Люди обходили его, равнодушные, и только снег плясал вокруг него, словно осязая самое его существо.       — Так холодно, а вы без пальто, — сказал ему Коринфянин, улыбаясь.       Среди людей, как он заметил, затерлась притча о блудном сыне. История о раскаянии, об опыте, о преображении, о почтении, и о чем только она еще не рассказывала. И хотя ее мудрость казалась истлевшей, было и в ней нечто привлекательное. Он не считал, что блудному сыну следовало возвращаться. Идея приюта и помилования для раскаявшихся, помимо ее религиозной значимости, казалась слишком условной, чтобы действительно верить в нее. Сын должен был падать, и падать, и падать. Познать жизнь до самого ее корня. А его жажда познания мира так быстро угасла; это только обнажало ранимость и слабость человека перед миром, который он сам же для себя создал.       С другой стороны, возвращение блудного сына замыкало цикл. Все в жизни подходило к концу в начале и начиналось с конца. Он уважал эту закономерность. Более того, она ему нравилась. И даже если он раз за разом бросал вызов правилам, даже если он стремился уйти, ему все же предстояло вернуться домой — туда, где он был рожден.       А место, где он был рожден, представляло собой пустынный остров Царства Снов. Уединенный край, окруженный разливами ручьев и озерами, где его господин создавал своих существ из песка, воды и космоса. Разбросанные повсюду, как останки зубов чудовищного великана, острые скалы разрезали пустой пейзаж. Горизонт тянулся ровной линией, словно начерченной легкой рукой художника, а над ним простиралось прозрачное серо-синее небо, озаряемое мириадами бледных созвездий. Отраженные в зеркальной глади воды, они создавали на земле необыкновенные ямы, полные звездного света.       Оказавшись здесь спустя долгие, долгие годы, Коринфянин почувствовал что-то близкое к спокойствию. Бесстрастный мир ушедших дней вспомнился ему и стал утешением, которого он не просил и которое отверг, слишком гордый, чтобы нуждаться. Он выбрал противостояние не от отчаяния, а потому, что только в нем видел себя и только такой путь считал для себя верным. Он не горевал, чтобы искать утешения.       Его господин стоял напротив него, высокий, стройный, величественный. Столько времени среди людей, и Коринфянин забыл, как поразительны были существа из рода Бесконечных. Великолепны по самой своей природе. Лицо его господина было украшено мрачностью, ровные линии высекали знакомый рисунок его черт — разочарованно-сострадательное выражение того, кто наблюдает, как падает построенный им мир.       — Пришла пора тебе вернуться, — сказал Морфей.       Он стоял поодаль, словно ожидая, что сделает Коринфянин — приблизится или убежит. Коринфянин стоял на месте. Даже если бы Сон из рода Бесконечных не пожелал уничтожать его, даже если бы нашел какую-то лазейку, способную оправдать его, Коринфянин не собирался давать ему возможность помилования. Он был слишком горд.       Он засунул руки в карманы и огляделся вокруг. Его очки треснули, но он не спешил их снимать.       Большинство людей умирало в канавах, на дорогах, в результате несчастных случаев или собственной глупости. И все же, а может быть, именно поэтому самой лучшей смертью им представлялась та, что забирала их дома, в окружении родных и любимых. Глядя на свой дом и зная, что здесь он встретит свой конец, Коринфянин не чувствовал ничего.       — Неужели? — сказал он Морфею и цокнул языком. — Ну, мне нравилось там, снаружи. Хотя бы раз в столетие нужно вздохнуть свободно, а?       — Ты всегда был свободен. Настолько, насколько это было для тебя возможно.       — Да, — протянул он и наконец снял очки. Стекла едва держались. — Оказывается, быть кошмаром на побегушках Бесконечного — это такая скука. Мне надоели запреты. Особенно те, которые так легко нарушить.       Морфей наклонил голову, и что-то удивительно змеиное появилось в его лице. Его настроение менялось, как глубинное течение, неясное на поверхности. Он был красив, и по этой красоте Коринфянин тосковал уже очень давно. Он скучал по господину. Если бы Морфей приказал ему упасть на колени, он бы упал. Но Морфей никогда не нуждался в раболепии. Его гордость и достоинство всегда были выше таких вещей. Коринфянин с трудом верил, что когда-то надеялся сравниться с ним и даже превзойти его.       — Ты изменился, — сказал Морфей. Это звучало в точности как тогда, в том сне, когда он взял в руки стекло и произнес: «Ты — зеркало». Можно было услышать мягкие переливы музыки ветра.       Он неожиданно ступил ближе, и Коринфянин усилием воли заставил себя не отходить. Шаг Морфея был плавным, его темные одежды скользили по песку. Он надвигался, как сновидение.       — Тогда, сто лет назад, — продолжил он, — я уже знал это. Но я думал, что ты был сломан. Испорчен. Это разочаровало меня, но еще больше я чувствовал… грусть. Ты был так прекрасен. Теперь я вижу, что ошибался. С самого начала ты был моей ошибкой.       Его выражение было неумолимым, неподвижным, как рок. И все же во взгляде была знакомая любовь.       — Все мои творения имеют потенциал, который я не учел. Ты и Голт показали мне это. Ваш потенциал раскрывается на границах, уходящих за пределы вашего предназначения. То есть там, где вы становитесь в один ряд с людьми.       Морфей дотронулся до его лица, и плоть под прикосновением рассыпалась в песок, обнажая темные кости черепа. Коринфянин попытался отстраниться, но это было все равно что уходить из-под взора неба.       — Потенциал Голт оказался созидательным. Твой потенциал разрушителен.       — Если бы я не оказался среди людей, я бы не понял любовь, — сказал Коринфянин. Он не оправдывался, но хотел быть честным.       — И все же ты понял ее по-человечески, — отозвался Морфей. — И это разлагает тебя. Потому что ты не человек.       Коринфянин сделал шаг назад и надел очки.       — Делай что должен, мой господин. Я все равно уйду.       — Да будет так, — ответил ему Морфей.       Коринфянин направился в пустыню, наполненную звездными бассейнами. Это была дорога в никуда, но она его устраивала, как и любой путь, ведущий в противоположную от дома сторону. Он хотел, чтобы Морфей видел его спину. Чтобы остановил его. Даже если знал, что это невозможно.       Он чувствовал, как пальцы становились песчинками, уносимыми ветром. В какой-то момент его нога осыпалась, и он рухнул, зарывшись лицом в песок. Тогда ему пришлось ползти, и он полз до тех пор, пока от него не осталась одна лишь кость с тремя ртами.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.