Так уж вышло, что все мои коллеги — люди с здоровенным шилом прямо в заднице. То ли все радийщики такие, потому что иных я попросту не встречал, то ли конкретно те, кто попадается мне— сплошь холерики с приколом. Иногда это здорово достаёт, иногда—идёт на пользу, и пока что мне не до конца удалось разобраться, к какому пункту можно отнести мой теперешний опыт.
Мой соведущий вкинул мне тему психоанализа давно, развил её позавчера на эфире, мол, скоро у нас в гостях будет блогер - специалист в этой сфере. Так что мне без промедлений захотелось проверить работу мозгоправов на себе. Странно, что я не занялся этим раньше—с моей-то работой! Мне за вредность литрами молока должны доплачивать.
Сказано и сделано: я уже сижу перед кабинетом и всем видом стараюсь показать, что у меня всё великолепно и привёл меня сюда исключительно спортивный интерес. Кстати, чистая правда, мне же нужно знать, о чем я буду говорить в эфире. Я человек творческой профессии, так что моё жизненное кредо —тележурнал «Хочу всё знать». Это, разумеется, должно быть написано у меня на беспечном и вежливо улыбающемся лице. На самом же деле мой придурошный блаженный оскал, скорее всего, всё больше убеждает людей, что я сюда — за жёлтой справкой.
Как ни странно, я чувствую мандраж и начинаю изо всех сил любезничать и шутить с доктором. Он, видимо, и не таких придурков встречал на своём пути, поэтому я сдаюсь и чувствую лёгкую нервозность и растерянность, чего не ощущал давно.
—Что вас сюда привело?
/Мы с коллегами решили провести эксперимент и подопытной крысой был выбран я. Единогласно./
Нет, так говорить нельзя, но и ëрничать не хочется с самого начала, хочется разговориться, а потом вгонять его в тупик, как я умею, чтобы потом обсудить в эфире бесполезность шарлатанов с липовым дипломом, а заодно и уровень образования в стране. Или похвалить мужика, напротив. Этот вариант почти не рассматривается.
Немного думаю и говорю очевидное:
—Проблемы с ментальным здоровьем.
/А у кого их нет?/
Не помню как, но мы доходим до того момента, когда врач с тем же спокойствием как бы между прочим спрашивает:
— Не было ли у вас потерь?
И сразу добавляет:
— Вы можете написать, если пока не можете говорить об этом вслух. Начать можно с даты, с ваших чувств по этому поводу, с описания проблемы...
И я как под гипнозом его взгляда беру ручку и начинаю писать. Это бесовское наваждение иначе объяснению не поддаётся, потому что я в строчки начинает после очень недолгих колебаний литься всё, что я думаю.
«Вообще-то я выхожу из себя каждый раз, когда меня зовут на какое-нибудь душевыворачивающее интервью или намеренно подводят к ситуации «сказать больше, чем требуется». Ненавижу, когда выуживают информацию. Это, сынки, моя работа. Особенно радиоэфир, тут моя стихия, простите. Я вообще обычно говорю много, болтаю - быстро и громко, но всё, что выдаётся в эфир и сети, ясно продумано, даже если кажется эмоциональным: я импульсивен, но не дурак. Кто-то сказал: я чересчур концентрированный, меня надо разбавлять. Не задело, кажется, так оно и есть. Каждый раз всё равно приходит время закрывать эфир и ехать домой. Или по делам. Я, кстати, давно не виделся с родителями.
Вообще-то, вопреки расхожему мнению, мол, радиоведущие только и делают, что страдают чушью и чешут языком без умолку, я много чего делаю в своей жизни. Так уж получилось, что моим бате и матери достался прямо-таки чересчур шебутной сын. Но всё, что я делаю вне эфира, вне работы — скорей превосходная заглушка для эмоций, чем самовыражение. Дайте мне день с самим собой и я сойду с ума: мне больно и я устал. Я держусь за образ того, кто теперь смотрит с надгробия своей могилы: то, что произошло, случилось внезапно и во всём стало видно огромный пробел, нехватку и ошибку.
Настоящего глупо-смешливого меня оставили в январе и теперь меня же, но уже вдребезги разбитого, тащит дальше по жизни прочь от этого дня, а я смотрю назад и всё ещё вижу эту проклятую катастрофу. И когда я честно стараюсь браво по-плакатному глядеть вперёд, то всё равно мысленно улетаю в этот отстойный день. В настоящем же эта неуловимая мутная убийственная тяжесть всегда крутится на периферии, готовая обрушиться, как только дашь ей малейший повод.
Отлично помню, что всё налаживалось у нас в работе, появились спонсоры и мы, кажется, даже взялись за автомобильный проект. Отличный был старт, да и черт бы его побрал, в конце-то концов! Начинался очень снежный две тысячи восьмой. Сам знаешь,...»
Резкая мысль ударила и прошила током: это письмо приобретало адресата.
На этом месте я ясно ощутил, как строчки подергиваются дымкой, я на глазах у остающегося в ледяном спокойствии человека стремительно комкаю бумагу, заталкиваю её в карман, поднимаюсь и спустя какое-то время обнаруживаю себя за рулём.
Я не помню, как добрался до дома и надеюсь, что извинился или сказал спасибо или что-то в этом духе.
***
Стало жизненно важно каждый день возвращаться, отматывая время, и заново, заново хватать эти отстойные эмоции, притупившиеся, но знакомые. Без этого я уже не знаю себя и «забыть» для меня (яснее белого дня!) встаёт рядом с «предал и быть тебе вечным мудаком» либо «отшибло память, проклятый старческий склероз». Отвлечься - могу, забыть - увольте!
Забыть, как в похоронном зале было много людей и я причинял им свою трижды никому не сдавшуюся напускную заботу и учтивость, кажется, даже пытался снисходительно–мудро философствовать?
Как я с удивлением осознавал, что еду домой и могу крутить ручки радио, а ты остался и не придешь на запланированный черёд эфиров завтра? И на следующей неделе, в следующем месяце, на выпускной дочки, на день моего рождения через несколько лет?
Забыть, как чётко ощущалось, что я сам вернулся домой похороненным?
Скоро ровно пятнадцать лет.
Заранее думаю, что завтра сказать в эфире, да ещё так, чтобы не использовать соведущего и слушателя как носовой платок, не раскиснуть, не размякнуть.
Мои мысли мешаются после рабочего дня и я, наконец, оставляю себя в покое и уповаю на импровизацию. Формулировки будут завтра и (дай бог!) они будут хорошими и не сильно затянутыми.
***
—Так, понял. Куда ехать? - абсолютно не слышу свой голос, доходит с запозданием. Я такой весь из себя придурок, конечно, ни дать ни взять, актёр погорелого театра: сразу весь подобрался, башкой киваю, мол, да-да, сейчас приеду. Его жена в истерике звонит мне, ребята тоже поняли что дело дрянь уже хотя бы по моему лицу.
Три минуты назад я ел конфету «Ромашку», готовился к эфиру и всё было так отлично, ну зачем ты мне названиваешь!? Несёшь чепуху, выдумываешь то, чего никогда не было и не будет!? Скажи сейчас, что сочинила!
Мне было не стыдно за эти внутренние всепобеждающие по кретинизму и непринятию монологи. Чтобы испытывать стыд, надо было чувствовать хоть что-то. Во мне замерло что-то в один раз и на всю жизнь.
—Он где?
Где-где, умник, спрашивает еще.
***
И был я пацаненком-дурачком из сказки, которого товарищ учил уму-разуму, а теперь стал придавленнный тяжёлым дядька, у которого всегда, абсолютно каждую долю секунды на подкорке январь две тысячи восьмого.
Завтра я все-таки скажу своему соведущему вечные для нашего поколения сакраментальные «Говорите друг другу слова любви».
«Люблю», «ценю» — не пошло, не сложно, так в чем же тогда проблема, вперёд, у вас же
е с т ь возможность! Это отлично!
Единственные правильные и абстрактно-хорошие слова сейчас.
Плевать, это действительно то, что надо сейчас сказать. И тебе, и многим ещё хорошим ребяткам, которые со мной по жизни или которые хотя бы не сильно раздражают, за что им, конечно, пионерское спасибо.
Я честно рассказал Русику про этот опыт уже после задуманных эфиров и он понимающе закивал.
Какое-то время мы обсуждали причины нашего беспокойства без лишнего смущения.
Мы вообще в нулевых на всю страну цену на презики обсуждали и материли звонящих в студию, какое смущение, о чем речь?
Мы знаем друг друга лет двадцать и нас уже не удивить ни одной выходкой и ни одной темой.
Мы... Впрочем, ладно.
Я и раньше выглядывал кой-где в книжках умных товарищей словосочетание «снизошло озарение». Но клянусь, это было точь-в-точь то, что я почувствовал, когда мой соведущий указал мимоходом на то, что письмо осталось
недописанным.