ID работы: 13133370

Кузнечик

Слэш
NC-17
В процессе
37
Горячая работа! 75
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 97 страниц, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
37 Нравится 75 Отзывы 4 В сборник Скачать

Часть 11. Оскорбленная гордость. Светлая Личность

Настройки текста
      В Женеве было много русских, и все больше дворяне. Редкие типы вроде Шатова и Кириллова, впрочем, тоже изредка мелькали на улицах, иногда запримечивали друг друга, но все косились, брезгливо и надменно, друг на друга, и никогда не снимали шляпы. У Шатова не было шляпы, в своей фуражке он, в компании вполне приятно одетого, все по привычке по американской моде, Кириллова, и утонченных атласных костюмов Верховенского и Ставрогина, и изысканной сестры Даши, смотрелся чуть не шутом. Так иногда, по ипохондрии и язвительности своей, он и говорил в уме про себя: «Не Иван Шатов, а Ванька Шутов».       Никто, впрочем, как бы ни думал о себе Иван Павлович, шутом его не считал. Верховенский даже хвалил простоту и некоторую бедность его одежды, упирая на то, что Шатов — самый лучший пример Простого-рабочего-класса, вышедшего из крестьян и поднявшегося до студента, народной внешности дарование, притом совершенно русский, ни капли нет вмешанной немецкой, или польской, или еврейской крови — лицо России, молодое и злое, с горящими глазами и мчащее на безудержной тройке в светлое будущее. Шатов тушевался, не внимая похвалам так, как хотел бы того гордый своим красноречием Петр Степанович; иногда отмалчивался, иногда отвечал что-то через губу, в другой раз смущенно бормотал: «вздор», но, все же, совсем не злился.       Очарование, которым исполнился Верховенский, впрочем, не было «с первого взгляда», и взглядов, на самом-то деле, потребовалось дюжину. Первое знакомство с Шатовым, который зачарованно ждал встречу со Ставрогиным спустя год или более разлуки, прошло неудачно — Шатов дичился, раздражался, смотрел искоса и старался держаться ближе к Ставрогину, не замечая совершенно интереса, искрящегося в льдисто-голубых глазах Петра Степановича и совсем не примечая притом особого напряжения, стоящего между Дашей и Николаем Всеволодовичем.       Время шло, Петр Степанович «раскладывал карты» и «расставлял фигуры на доске», Иван Павлович томился любовными муками, обращенными к бледной фигуре Ставрогина, и, наконец, свершилось — Верховенский решился сделать ход. Игра была заведомо проиграна — это Верховенский знал наверняка, когда предложил Ивану Павловичу сыграть в казино, поставив на кон уважение Николя. Иван Павлович, в любовном безудерже, разумеется, проиграл. Ввалился на рассвете к Верховенскому, побитый, как собака, просить в долг пятьсот проигранных рублей. Верховенский его просьбу, конечно же, принял с большой охотой, но и попросил кое-что, помимо нотариально заверенной расписки, взамен — Шатов, имея все черты народного дарования, должен был вступить в революционное общество, которое Верховенский быстро сообразил около года назад и в котором уже состояли Кириллов и еще кое-кто из Петербурга. Шатов не думал тогда — то есть, непременно, имея очень недурной ум, он догадывался, но, все же, не хотел думать, — что совершает сделку с Дьяволом, так что весь его огонь, который воспевал потом Петр Степанович, всецело влился в идею. Сердце жаждало перемен, справедливости, равенства — а чего еще может жаждать правдолюбивое сердце? Так Иван Павлович и вступил в общество, так и навлек на себя беду.       Немного спустя после его присоединения к революционному движению, которое толком никак себя не классифицировало (Верховенский их просто называл «Наши», чтобы было незвучно и между своих понятно), между Петром Степановичем и Иваном Павловичем завязалось что-то похожее на взаимную симпатию. Ваня не кривился при виде Петра Степановича и не опускал голову — это было, можно сказать, хоть и пониже уважения, но высшим проявлением симпатии, на которое он тогда был способен. Кириллов, состоящий в том же кружке, эту симпатию, как добрый друг, не одобрял и все назуживал Ване, что с «Этим надо аккуратно, чтобы не вышло». Шатов слушал вполуха.       И однажды, месяц спустя, все же, вышло.       В последнюю неделю между Иваном Шатовым и Петром Верховенским завязалась престранная дружба. Оба между собой имели друг о друге пару «задних» мыслишек, оба прекрасно понимали, что в паре глаз напротив прячется как бы что-то личное, какой-то секрет, который совсем не обязательно знать, который вообще-то и неинтересен даже. И с этим пониманием, тем не менее, симпатии у обоих не убавлялось. Шатов, чьим секретом был некоторый надменный юморок над Петром Степановичем, даже, можно сказать, располагался еще более к Верховенскому, немножко ему неизвестному, но, в общем, очень недурному собой. Конечно, не ума палата, но вполне неглупый, то есть иногда толковый, иногда понимавший чуть больше, чем казалось на первый взгляд. А Верховенский просто тихо, пряча ото всех свою особенную симпатию, любовался и знал, что этого исключительного любования Иван Павлович по своей наивности никогда ни за что не заметит сам, а кто ему скажет — того изобьет. И обе эти симпатии могли существовать тихо и безобидно и дальше, и не случилось бы беды, если бы не одно но.       Солнце искрилось уже в зените, воздух у озера был влажный и как будто раскачивался, как волны, когда набегал легкий ветерок. Иван Павлович и Петр Степанович шли по набережной, один — быстро семеня, а второй — пытаясь за ним угнаться. Несмотря на быстрый темп ходьбы, беседа велась непринужденная, на самых уважительных началах — Шатов, по обыкновению разговоров с Верховенским, больше слушал, чем говорил. Его несколько раздражала высокопарная многословность собеседника, однако жаловаться было, в общем, не на что — Верховенский всегда давал самые развернутые и понятные ответы, не кривил душой и говорил хоть и долго, но всегда по делу. Сейчас, когда молодые люди шли мимо мирно покачивавшихся на волнах шхунок, а на небе не было ни облачка, заслышать можно было лишь краешек уже давно ведущейся беседы:       — Почему Вы, в конце концов, решили, что это так важно, и… именно сегодня, чтобы я говорил? — Шатов с уже взмокшими висками шел чуть не вприпрыжку, догоняя все торопившегося Петра Степановича, и голос его от быстрой ходьбы надсадно скрипел. — Я все время говорю, но… Никто обычно не слушает.       Верховенский обернулся к спутнику и важно, даже повысив тон от льющего через край энтузиазма, выговорил, обильно жестикулируя почти на каждом слове:       — А я заявлю! И именно сегодня! — Верховенский с сердцем махнул, как в наказ, указательным пальцем правой руки вровень с шагом его правой ноги, так что выглядело это более, чем убедительно — смотрелось совсем живо. — Что Вас должны услышать, непременно все и непременно сегодня же, так и заявлю, Шатов: обязаны! — Петр Степанович решительно кивнул на слове «обязаны» и серьезно посмотрел исподлобья в глаза Ване. — Они послушают, им придется. Вы не таите только обиды, — он небрежно отмахнулся, как от мухи, будто рядом, справа от него, семенил следом кто-то третий, очень назойливый, — меж этих болванов только мы с Вами толк имеем. А мы, к слову, тему развернем самую важную, но я Вам пока не скажу, какую. У Вас самое прекрасное всегда спонтанно, на эмоциях, это именно звучит как глас народа, когда Вы в гневе, уж не обессудьте, я в самом лучшем смысле. Иван Павлович, я Вам изо дня в день твержу: Вы да-ро-ва-ни-е! — Верховенский так увлекся монологом, что в запале протянул слово «дарование» по слогам, как локомотив тянет за собой вагоны. — И Вы дарование такого рода, что Вы… Светлая личность! С умом крепким и не сбиваемым, с огнем предводительства, как у греков, знаете, этот факел на эстафетах? Вас ждет вся страна, Шатов! Вы непременно должны говорить.       Иван Павлович слушал очень внимательно, сильно пыхтел, краснел, в конце раскраснелся так, что кожа вокруг рта на фоне горящих щек стала бела, как сметана, и Шатов, в конце монолога беспредметно улыбнулся и буркнул по своему обыкновению: «вздор». Верховенский улыбнулся, приняв этот неловкий обрубок хоть сколько-то содержательного ответа за согласие. Шатов всегда был таким прелестным, когда стеснялся; милее этого резкого «вздор» и сочинить было нельзя.       Собрания всегда проводились на квартире какого-то русского иммигранта, которому было за сорок, из либералов, но сильно заискивающего у молодежи и стремящегося всеми силами доказать насмешливым нигилистам, что он тоже почти социалист и точно совершенно так же горячо разделяет их убеждения несмотря на, как он говорил, «выбранный курс и средства». Поэтому свою квартиру всегда предоставлял для собраний охотно и даже нетерпеливо. Шатов его терпеть не мог и при встрече всегда здоровался через губу.       Народу собралось человек пятнадцать, в числе которых был и Кириллов, угрюмо сидящий возле окна и задумчиво крутящий ложку в кружке чая. Он как будто был не здесь совсем до прихода Шатова, появившегося в гостиной Ивана Павловича заметил совершенно случайно и тут же напрягся еще более, но уже включенный в действительность. Алексей Нилыч посмотрел на Шатова очень тяжелым, мрачным и пристальным взглядом, который Ваня снес с неловкостью и, чего-то смутившись, кивнул в знак приветствия, потупившись.       Народ был самый разнообразный: среди пришедших были и активистки женского движения, и рабочие иммигранты, кто-то из дворян, пара семинаристов даже, люди среднего и чуть выше среднего возраста, и барышни вроде лореток, но точно сказать было нельзя. Публика, словом, разноперая.       В гостиной стоял небольшой наборный столик, был диван, стулья, пианино… в целом, мебели было мало, даже больше было цветов. Открытые окна выходили на юг, поэтому в комнате было много солнца и теплого, колыхавшего занавески, ветерка. Когда собравшиеся заметили новоприбывшего Верховенского (до Шатова им не было дела), то как-то зашевелились все и стали как будто еще развязнее, чем до его прихода. Ивану Павловичу это решительно не понравилось.       — Господа собравшиеся! — громко объявил довольный эффектом от своей персоны Петр Степанович. — Тема сегодняшнего собрания безотлагательная, а потому вопросы и предложения оставьте на конец, очередь дойдет, будьте покойны, не сегодня, так через неделю. Прошу минутку вашего самого пристального внимания, — гомон в гостиной поутих, и Верховенский сыто улыбнулся. — Повторю для тех, кто был в дальнем углу: вопрос безотлагательный. И, разумеется, мнения я выслушаю от каждого, но больше, все-таки, сегодня мне бы хотелось послушать… — Верховенский обернулся к левому плечу и в растерянности не обнаружил Шатова возле себя. Он завертел головой, обернулся через правое плечо, продолжил цедить, раздраженный: — Ивана Павлыча… — вытащил затесавшегося где-то между двумя другими студентами       Шатова и нетерпеливо выволок его к публике. — Вот он. Пришел сегодня особливо и единственно — для темы.       Оваций, разумеется, никаких не последовало, только несколько дам легонько похлопали в ладошки, но с каким-то как будто снисходительным скептицизмом. Иван Павлович окинул всех недружелюбным взглядом, нахмурился и потупился в пол, а потом призывно-выразительно посмотрел на Верховенского. Петр Степанович не стал затягивать и приступил к теме:       — Господа! Я решительно настроен говорить сегодня прямо и коротко, потому как еще в прошлый раз по поводу нас все решено было раз навсегда. Мы уже определили нашу цель, и остается теперь только взять курс. Революция, особенно русская революция, всегда отличалась своей щедрой душой и тупым умом, нам же надо действовать на щедрые души и с умом холодным и ясным. Мы с вами, в первую очередь, деятели, что сильно отличает остроту наших умов от разнеженных умов мыслителей-либералов. А потому, как деятели, начнем сразу с действа, прямого, но осторожного: пора начать распространять прокламации. Ну? Каково?       Публика вся было вздрогнула и приготовилась к оживлению, но вдруг, точно вмиг и разом опомнившись, обернула головы к хмуро потупившемуся Ивану Павловичу. Петр Степанович тоже посмотрел на своего компаньона и вопросительно выгнул брови домиком:       — Шатов, мы все бы хотели знать, что Вы думаете.       — Хотели бы? — Ваня вдруг едко усмехнулся и покривил губами. — Ну, положим, типографию мы чрез этого (Шатов кивнул на растерявшегося хозяина квартиры) найдем, а что писать? Переводить с французского? Революция — хорошо, прокламации — хорошо, но революция — русская, это, стало быть, значит, особенная. Мы должны придумать свое, что зацепит нашего, русского человека, и получше того, что было в сорок шестом во Франции.       — Это зачем получше-то?! — возмутился какой-то щегольского вида прапорщик, тоже из иммигрантов. — Они же свергли монархию, у них вышло поди всяко пристойнее, чем у нас в двадцать пятом, так и знайте, сударь!       — Дубина! — вспылил Шатов, вмиг раскрасневшись. — То, что работает у них, где все с европейским лоском, все до ниточки, никогда не возьмет русского деспота, у них умы другие, там были инквизиции в каком веке? А у нас до сих пор больных кликуш розгой лечат! Им было, что перестраивать, а нам только построить предстоит!       — Позвольте-с! — не унимался прапорщик. — Это все литературщина, мы с Вами оппонируем фактами! Русская революция или французская — есть цели, средства и методы…       — Да как Вы не поймете! — взбесился Иван Павлович, тряхнув рукой в близости от своего лба. — Народы — разные, схема психической организации не одна и та же, у нас разные культуры и восприятие даже нравственности, мы взращены противоположными, как ворон и голубь, голубь никогда не станет есть падаль, но голубь и не забьет ворона, нельзя по одной и той же схеме растить и выкармливать двух разных птиц, никогда!       — Гениально! — Верховенский с жаром зааплодировал.       Шатова это до того подтрунило, что он в азарте махнул рукой и вскричал:       — Долой французскую революцию!       Несколько человек подхватило его запал и загикало:       — Долой, долой!       Кто-то вскочил за пианино и забрякал марсельезу — видимо, в виде шутки, эта шутка зацепила еще пару-другую человек, так по гостиной и расползлось оживленье. Все зашумело, задвигалось, опрокинули один цветочный горшок, горстка барышень-лореток задорно закричала: «народу — прокламаций!», их поддержали активистки женского вопроса, их — еще кто-то из гостей, хозяин квартиры в ужасе кружился на цыпочках вокруг своих драгоценных цветов.       Кириллов, сошедший со своего места у окна, решительно двинулся к Шатову, чтобы пригласить его выйти из гостиной, но Верховенский еще раньше перехватил Ивана Павловича со словами: «Господин Шатов, Вы устроили фурор!» — и повел к пианисту, чтобы комично подпеть вместе с Шатовым льющейся марсельезе.       В гостиницу Шатов возвращался вместе с Кирилловым. Молодые люди шли вверх по улице мимо аккуратных трех- и четырехэтажных домиков, таких маленьких, что каждый умещал в себя не более четырех-шести слуховых окошек со ставнями. На первых этажах домиков были преимущественно магазины и кафе, из которых сладко пахло выпечкой. Иван Павлович и Алексей Нилыч шли нестройно, один — то есть, взбудораженный Шатов — быстрее другого. Беседа меж ними тоже велась нестройная:       — Вы это видели, Кириллов? — чуть не взахлеб восклицал Ваня, с блестящими, как у кота, глазами. — Они мне чуть не аплодировали! Я Верховенского не беру здесь, у него рядом театральщина. Другие, Алексей Нилыч! Меня услышали сегодня впервые… впервые за… А, ну черт! — Шатов тряхнул кудрями и рассмеялся. — С ними ясно. А Вы? Как Вам, Кириллов?       Алексей Нилыч приостановился, внимательно заглянув Шатову в глаза, задумался на несколько секунд, будто нырнув в Ванины воспоминания, чтобы там найти свое выражение лица и точнее воспроизвести свои ощущения, а потом задумчиво произнес, отведя взгляд:       — Что, прокламации?       — Да к черту! — разозлился Шатов. — Что Вы думаете о моем выступлении?       — Что думать… — пробормотал Кириллов, уставившись на мощеный тротуар. Его взгляд нашел что-то интересное в расщелинах на стыке брусчатки. Шатов проследил за его глазами и растерялся сначала, а потом раздражился еще более, обнаружив там, на земле, куда смотрел его товарищ, тянущего на себе листик муравья. — Вы где-то правы, что деспот у нас свой. Где-то неправы. Про ворона глупо. Человек и ворон — не одно. Про инквизицию хорошо, про кликуш.       — Вы по мелочам пошли! — вспылил Иван Павлович, блеснув глазами на Кириллова, и ему тут же очень захотелось блеснуть глазами и на муравья, будто он тоже тут виноват. — Я Вас спросил про общее, как по-вашему, про печать, про сочинение своей, русской прокламации.       Кириллов немного подумал и процедил:       — Хорошо и уместно.       Шатов просиял совершенно искренне. Он видел, с каким трудом Кириллов подбирает слова, чтобы выразиться складнее — вследствие его падучей, речь Алексея Нилыча сильно страдала с самого детства, и потому ему требовалось куда больше, чем каждому, даже малообразованному человеку, усилий, чтобы собрать в голове по кусочкам весь свой словарный запас во что-то цельное и предметное. И, невзирая на малое воодушевление и какую-то особенную рассеянность, приключившуюся с Кирилловым в последнюю неделю, он собрался с духом, чтобы высказаться настолько, насколько это возможно для него, дружелюбно и по делу.       — В каких Вы мыслях, Кириллов? — вдруг, глубоко задумавшись о товарище, выговорил Шатов.       — В своих мыслях, Шатов. Не ваши хлопоты, не сильтесь. Не стоит того, — мрачно отрезал Алексей Нилыч, впрочем, совсем беззлобно. Иван Павлович пожал плечами.       Повечерело, когда Шатов проснулся. По возвращении в свой номер он вдруг почувствовал себя настолько уставшим, что сразу, не раздеваясь, лег в кровать и уснул самым крепким сном. Сейчас же, когда на улице стояла легкая лиловая дымка, спускавшаяся с гор, как пена с горлышка бутылки шампанского, и солнце почти спустилось за горизонт, он поднялся в своей постели с чувством такого облегчения, будто проспал сутки. Ужасно хотелось есть, Иван Павлович думал проведать Кириллова и, если тот у себя в номере, пригласить его вместе сходить на ужин в ресторан на первом этаже гостиницы, но, только было надумал Шатов встать с постели, как вдруг в дверь постучали.       «Кириллов, может…» — с тревогой проскрипело в голове, Шатов не был точно уверен, да и как он мог бы быть в чем-то уверен после того случая с проигранными деньгами?       Иван Павлович, подобравшись весь и вжав голову в плечи, как распушившийся и вставший дугой кот, осторожно, бесшумно поднялся и, не отворачиваясь от двери, приставным шагом обошел кровать и взял с прикроватной тумбы нож для писем, заложив руку с зажатым оружием за спину.       — Кто?! — крикнул Шатов, с каждым вдохом впадая все глубже в отчаяние.       Ему отвечал по-немецки тонкий, тревожный голосок какого-то ребенка, мальчика или девочки лет одиннадцати. Шатов осторожно приблизился к двери и заглянул в замочную скважину. Ребенок был один и держал в руке конверт.       Иван Павлович выдохнул полной грудью: «нарочного послали». Он осторожно открыл дверь и улыбнулся уголками губ маленькой девочке в косынке. Девочка протянула ему письмо и быстро, видимо, напугавшись, рванула прочь по коридору. Закрывшись в номере, Шатов прошествовал к окну, раздвинул ставни и, впустив в комнату прохладный горный воздух, вскрыл конверт и извлек оттуда две записки:

«Рад Вам заметить, что с Вами можно и без долгих приветствий, это Вам комплимент, что Вы — человек дела. Примите эти скромные парочку строк и ответьте мне сразу же, как сможете.

«Я отныне при каждом случае Вам припомню, что мы — неразлучные, Ангел честности и социализма! Пишет бедная Ваша отчизна, Распишитесь: » — гласила первая записка. «Светлая личность Он незнатной был породы, Он возрос среди народа, Но, гонимый местью царской, Злобной завистью боярской, Он обрек себя страданью, Казням, пыткам, истязанью И пошел вещать народу Братство, равенство, свободу. И, восстанье начиная, Он бежал в чужие краи Из царева каземата, От кнута, щипцов и ката. А народ, восстать готовый Из-под участи суровой, От Смоленска до Ташкента С нетерпеньем ждал студента. Ждал его он поголовно, Чтоб идти беспрекословно Порешить вконец боярство, Порешить совсем и царство, Сделать общими именья И предать навеки мщенью Церкви, браки и семейство — Мира старого злодейство!

P.S. Разрушимте браки, Шатов! Им давно пришел конец. Ваш П.В.» — гласила вторая записка.       Шатов был до того ошарашен, что взялся даже перечитать еще дважды обе записки, не упуская ни одной запятой. С особенной вдумчивостью и вниманием он прочитывал строки: «Вам припомню, что мы — неразлучные» и «С нетерпеньем ждал студента». От строк веяло каким-то напором, усердным и неуклонным как будто давлением, притом странно-ласковым, обличенным в дружественность. Иван Павлович так и застыл с записками в руках, уйдя глубоко в свои мысли. Означает ли это, что Верховенский настолько рассчитывает на него, как на «глас народа», ждет ли он от него прямых и безапелляционных решительных и дерзких действий по возвращении в Россию? Шатов, безусловно, готов был действовать но не один, что один человек против всего Зимнего Дворца? Это было просто невозможно. Начальственное настроение обеих записок в конце концов нависло над Шатовым, как грозовая туча, и сбрызнуло виски ледяной испариной.       Так Иван Павлович просидел с записками в руках с полчаса, то погруженный в тяжелые раздумья, то с совершенным опустением в голове разглядывающий горы, на которые выходили окна его номера. Какое-то странное ощущение чего-то скрытого, чего-то еще, сокрытого в строках, не отпускало. Быть может это и был тот секрет, глубоко залегший в глазах Петра Степановича и не имевший прямого отношения к революции… Но такое допущение затронуло мозг лишь краешком, не укрепилось в уме и растаяло без следа. Зато настойчиво вспоминался разговор минувшего дня, в котором Верховенский упирал на то, что Шатов — настоящая светлая личность. Значит, все-таки, про революцию написано.       Весь следующий день Шатов провел в номере. К нему попыталась было заглянуть Даша, справиться о его самочувствии, но он отослал ее, ответив, что мучается головной болью и никого не в состоянии принять. День, пасмурный и дождливый, утекал сквозь пальцы, как ливневые ручьи в водосток. Ваня почти беспрерывно лежал в постели. Записки, полученные прошлым вечером, он держал под подушкой, иногда доставая то одну, то вторую, чтобы бегло перечитать целиком и вчитаться в некоторые строки с особым вниманием, а потом злобно пихал их обратно под подушку. Состояние его было скверное и тяжелое, как нависавшие, налитые дождем тучи. Строки придавливали к постели и почему-то отзывались особой тревогой, которой не было прежде. Это было чувство премерзкое, липкое и почти доходило до отчаяния. Странность всей ситуации, выстроенной, как гауптвахта, грязная и тесная, обусловлена была именно ощущением кирпичности строк, как бы сложенных вокруг него, как бы не дававших выбраться из тесных стен возложенной в один миг ответственности за все: будто за страну, будто за свою даровитость и будто виноватая в секрете Петра Степановича. В этой мучительной гауптвахте строк провел Ваня весь день и только, когда на Женеву опустились туманные, после дождя густые сумерки, решился отослать нарочного Верховенскому с приглашением на вечернюю прогулку.       Встретились престранно: Шатов был в состоянии вакуумного напряжения, а Верховенский нежился особым восторгом. Шли по набережной, глядя на озеро, в блеске торчавших из-за горизонта последних лучей похожего на один большой, плоский опал.       Верховенский заговорил первый, голос его звучал глубоко, Петр Степанович был в настроении почти экзальтированном:       — Вы получили мои записки? — спросил он живо, из всех сил удерживая свой странный восторг.       — Получил, — ответил Ваня, скованный напряжением, голос его звучал ровно противоположно: то странное отчаяние все силилось прорваться в одеревеневшем тоне, и Иван Павлович говорил как бы через силу.       — «Светлая личность» удалась как нельзя лучше и очень кстати в свете нашего последнего собрания, так ли? — Петр Степанович сдержанно жестикулировал и все заглядывал в остекленевшие Ванины глаза.       — Все так… — пробормотал Иван Павлович и продолжил осторожно: — Но суть мне не совсем ясна… — он беспредметно улыбнулся и хмыкнул, тут же застыдившись самого себя. — Вы… Вы ждали от меня…       — О, нет, Вы, кажется, совсем ясно все поняли, — Петр Степанович дрогнул уголками губ, и глаза его живо блеснули, как тонущее в закате озеро. — И… В конце концов, Вы очень проницательны, но не к месту совсем стыдливы. И нечего здесь конфузиться, ведь дело совсем естественное.       Иван Павлович, напрягши плечи, потупился. Беспредметное отчаяние прорывалось из кокона.       — Вы здесь сгущаете, — пробубнил Шатов, почти уткнувшись в грудь. — Что такое один человек — на всю страну и Зимний Дворец?       — Что-о? — Верховенский на несколько секунд встал, как вкопанный, и округлил глаза. Он был застан врасплох, будто окаченный из ушата ледяной водой. Во всем выражении его лица читалось: «что за дичь?»       — Как «что»? — Шатов, огорошенный совершенно и ничуть не менее Петра Степановича, тоже приостановился. — Ваша «Светлая личность» — она ведь о восстании… То есть, как я — весь народ…       — А… — Петр Степанович ухмыльнулся как бы понимающе и медленно качнул головой. — Так Вы вот что… Но, сударь, я там не совсем о том писал… Впрочем, оставим это. Как Ваше нынешнее состояние? Вы, кажется, нездоровы? — как бы между прочим, аккуратно спрыгнув с темы, пробормотал Верховенский вкрадчиво.       — Не совсем… Впрочем, болен головой, — хмыкнул Иван Павлович, все не могший отделаться от странной тревоги.       — А кто из нас не болен? — ухмыльнулся в ответ Верховенский. — Что, конечно, к природе совсем не относится. Вы, кажется, недавно с женой покончили все сношения?       Иван Павлович нахмурился: он никому бы не позволил обсуждать его дорогую Мари, особенно с укором. Но в голосе Петра Степановича более было не то чтобы любопытство, но какая-то дружественная шутка, отдающая некоторой светскости. Поэтому, чуть подумав, Иван Павлович буркнул:       — Да, и совершенно благородно.       Верховенский медленно покивал и пожевал губами.       — Понимаю, такова женская натура — способна на благородство даже в самом, так сказать, странном своем виде благородства. Впрочем, оставим. А что Ставрогин? Вы не спешите, вопрос самый невинный. А между тем, ведь Вы тогда недаром сели за карты?       Кокон лопнул. Тревога окрылилась.       — На что Вы намекаете?.. — нахмурился Шатов, сжимая губы, чтобы не выдать дрожь.       — Ни в коем случае не намекаю, вопрос прямой и с тем самый важный. Ведь Вы, все-таки, немного его любите… В своем роде, конечно.       — Еще одно слово… — Шатов зарделся и проскрежетал сквозь зубы, почти задержав дыхание и как бы сквозь слипающиеся легкие выдавливая из себя воздух.       — Нет, прошу Вас, я с совершенным благородством. И предложение мое Вам… Словом, невиннейшее и естественное, потому как я убежден, что это природой заложено в каждом, и стыдиться тут нечего, — Петр Степанович снова заглянул Шатову в глаза, и взгляд его как будто был строгим и требовательным. — Знавал я одну барышню, из новых, — он, обернувши голову к Шатову, еще внимательнее уставился немигающим взглядом, а потом как бы беспечно, расслабившись, отвернулся. — Прекрасная личность, я бы даже сказал, с самым светлым умом и талантом, насколько возможен женский талант. У ней есть пассия, тоже мила, но без царя в голове, а между тем прекрасная ей пара и хороша, душевная. — Петр Степанович неторопливо стал раскладывать, иногда медленно покачивая ладонью в такт неспешному монологу. — Вы знаете… Я и молодых людей знаю, и тоже умнейших. Позвольте, я наконец перейду к делу: желаете ли и Вы принять свое природное начало со мной? Я Вас ни в коем случае не желаю унизить ( Верховенский торопливо покачал головой и сделал рукой отрицательный жест), потому как, повторюсь, вещь, природой заложенная. Ведь кому, как не нам с Вами, разрушить наконец браки, заковавшие нас с Вами, и женщин, и мужчин в кандалы и так заточившие нашу свободу, что здесь только социализм. О, Вы воистину Светлая личность, Иван Павлыч, и я Вас уверяю, что здесь не до революции касается, но до Вас с нами и наших благородных, человечных начал.       Иван Павлович ощутил, будто его вдруг ударили под дых — так разом вышел из него весь воздух. Он затих, ссутулился и побледнел, как гриб. Он понял, что предлагал ему Верховенский, и ТАК вдруг испугался: они были одни, на берегу озера, в сумерках, с занимавшейся, полневшей в небе луной — а что, если Петр Степанович захочет его поцеловать? Шатов оттолкнет его непременно. Но залегла в глубине души тревога и закралась вдруг крепкая мысль, что Верховенский хранит в кармане револьвер и, в случае отказа… словом, Шатов окажется на дне озера с простреленными легкими.       — Знаете… — пробормотал Шатов, потупившись. — Вы поспешили с выводами, я вовсе не то, что Вы решили… И глупо. Страшно как глупо. Впредь оставьте меня в покое. Я уважал Вас, — вдруг решительно выдал Ваня, и в глазах его блеснули слезы.       Не сказав больше ни слова, он круто развернулся и широкими шагами направился прочь.
Примечания:
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.