ID работы: 13369876

моя свобода

Слэш
NC-17
Завершён
324
автор
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
324 Нравится 22 Отзывы 47 В сборник Скачать

всё, что страшно потерять

Настройки текста
Примечания:
Пятница — это всегда угар. Пьяный, сумасшедший, с визгом и головокружением. Пятница — это жара, это бутылка за бутылкой, сигарета за сигаретой, поцелуй за поцелуем. Пятница — это праздник. Это Яшин день рождения, это дача где-то в залесье, это Машкина заговорщическая улыбка и шум электрички. Пятница — это шашлыки, звон гитары и дым самокруток то тут, то там. Пятница — это веселье, почти не омрачённое и не сбитое в яму. А суббота — это пиздец. Это отходняки, это тошнота с самого утра, это распахнутые кровью глаза. Дрюха смотрит в зеркало, а оттуда на него зыркает настоящее чудовище. Лохматое, бледное, с выступившими по телу венами. Страшное, в общем. Страшнее, чем обычно. Князь думает, что от ещё одного стакана воды его просто вырвет — но всё обходится. Просто в горле отвратительный ком крутится пьяным глобусом, и кости ломит так, словно вчера были очередные разборки в душном баре. Миха гогочет, Балу тычет нагло пальцами в бок, Поручик молчаливо курит, сидя на веранде. Машка хихикает, жмётся своими хрупкими лопаточками к дереву стены, тянет из трубочки что-то цитрусовое, холодное, сладкое. Яшка — Яшка тоже курит, зацепившись пальцами за сетку гамака. Всё как всегда. Спокойно. Нежно. Потому что Фиски нет. К вечеру становится лучше. К вечеру — ярче, громче, к вечеру — снова весело. Яша проставляется, именинник же: вот вам, судари, пиво, а вот и водочка, и конина, хорошая-хорошая, армянская, подарочная. Князь качает головой, поджимает губы — но всё-таки пьёт. И ещё. И ещё. На пробу, ага, только попробовать, только потому что я тебя, Яша, уважаю, да, только поэтому. Мне же плохо, Яха, сука ты эдакая, я не жрамши весь день, меня полощет весь день — но я тебя, тварина ты эдакая, люблю, а ещё ты сегодня стареешь, лошок. Только поэтому Андрей пьёт стакан за стаканом, уже не глядя: разгон, загон, конечная. Пьёт, потому что у Яши день рождения. Не потому, что Миха скачет, не потому, что Миха тоже пьёт, как всегда, не думая, и лезет к дровам. Баню, говорит, топить надо. Париться, говорит, надо. Машка кивает — да, конечно, токсины все выведет, и шлаки тоже, и вообще. И никто, никто, конечно, не думает, что нельзя сорок градусов мешать с другими сорока, потому что в итоге получится восемьдесят — слепая цифра их старости, до которой вряд ли, кто доживёт. Обоссанные дровишки горят, на удивление, хорошо. Седоглавая спичка только касается вонючей берёзы — вспыхивает, только успевай заслонку закрыть. Миха беззубо смеётся, откидывая голову, и Машка хихикает — красиво. На огонь же, ё-моё, можно бесконечно смотреть. Чудо света, блин. Со своими всполохами, как в сказках. Андрюха такие рисует иногда. Едва заметные, скрытные, бушующие. На море похожие. На волны. Как на корме пиратского, блин, корабля. Всех взять на абордаж, выстрелить, изничтожить к чертям собачьим весь юг. Время северного флота. Из тёплого — только огонь. Только пламя, его лепестки-семицветики. Такие отрывают и желания загадывают. Заветные. Святые. К богам возведённые. Жалко, что Миха в бога не верит. Проще было бы. Помолился — и готово. Свечку там зажёг, огнём этим повертел — и всё сделано. Балу разбегается, плюхается в бассейн — детский, надувной, разноцветный, заклеенный пластырем где-то на стыке левого уголка. Все ржут, все надрывают животики, как в детстве. Из бани — в бассейн, из бассейна — в баню. Они бегают кругами, они носятся, как угорелые, как будто бы алкоголь — это и правда топливо. Солдатики, а вместо крыльев между лопаток торчат ключики. Блестящие такие, ржавые. У Михи он сейчас вертится на триста шестьдесят нон-стопом. Потому что он круче, потому что у него не только ключик — ещё и сход, спуск с горы. Со скалы. Ещё не время прыгать. А вниз — всегда быстрее. Даже если пешком, а не полётом. Под кайфом он, в общем. — Андрюха, пошли, попаримся, — Миха хлопает по плечу, прижимая к себе. Князь смотрит: пьяно, расплывчато, мутно. Взгляд не фокусируется, разбегается миллионом разноцветных акриловых мазков. Но он кивает, конечно, кивает, потому что — а как ещё? Миха зовёт, значит, надо идти. Обязательно надо идти. Даже если развезло хлеще обычного, даже если ноги вообще ватные, и стоять можно только вот так, в непонятную обнимочку, от которой клинит сердце и что-то ещё, ниже, но об этом Дрюха не хочет думать. Жарко пиздец. Конечно, подкидывали-то все, не глядя, не проверяя. Как дети, блять: и мне, и мне тоже дайте. Вот и получилось — жарко. До того жарко, что они сидят и передают ковшик с холодной водой: обливаются, шипят, тянут тяжёлый воздух через зубы. Миха говорит что-то про то, что здесь и свариться можно — а Дрюха гуляет взглядом своим глаз-стекляшек по бёдрам, по выступившим на предплечьях венам — рваные, кривые, как татуировки. Тут и там, как огромные родимые пятна. Князь знал одного парня, у которого такое пятно было на половину лица. Кликуха была — Леопард. Забавный такой. На ухо тоже почти рычал, перебиваясь жалобным мяуканьем. — Мих, — Андрюха тычется лбом в плечо, бодает, жмурясь. Голова кружится. Ещё немного — и сердечный приступ. Надо выйти, надо плюхнуться в этот блядский бассейн, надо расслабиться. Надо как-то выползти из этого состояния, надо, чтоб холодная вода окутала всего — тогда и голова пройдёт, и член перестанет дёргаться в темноте раскалённого дерева: Миха же так близко, и весь в испарине, поблёскивающий серым... — Дрюх, ты чё? Смерти захотел? — Горшок подхватывает его куда-то под талию, ладонью хлопает по рёбрам, и Князь кусает губу. Миха подтягивает его к себе, ещё ближе, ещё: как будто бы он не помнит, не чувствует, что они оба голые. Ему похуй совершенно: он трогает привычно пальцами чужую коленку, острую, расплывающуюся в ссадине, и тянет за волосы, заставляя поднять голову: — Ё-моё, тебя чё так плавит-то, а? — А тебя не плавит, Мих? Плавит, конечно. Пиздец как плавит. Потому что, блин, жарко, потому что Андрюха — худенький своей крепостью, томный, тягучий. Красивый. С ним, вот таким, Фиса не сравнится. Она хорошая, она красивая — но Князь... Князь, сука, это вообще пиздец. Это сплошное головокружение, это приход, разноцветные шарики и чужие пальцы, затягивающие жгут. Это вспышка, это как урок физики в девятом классе, когда разговаривали про ракеты и сверхновую. И сейчас сверхновая взрывается. Потому что Дрюха смотрит на него такими глазами, каких Миха никогда и ни у кого не видел. И не увидит. В этих прищуренных ленью и растормошённой негой ланьих зрачках он видит целое, нахуй, море. Кипр. Птички, цветочки, свежий воздух. Надо когда-нибудь съездить. Прямо сейчас, например. — Пиздец плавит, — хрипло признаётся Горшок и целует. Влажно, горячо, глубоко: они оба сейчас — как запотевшее дерево. Оба не думают, у обоих ощущение галлюцинации: наконец-то Миха не видит этого проклятого Шута. Наконец-то у него вместо сломанных мыслей перед глазами красивое и осязаемое. Вот, думает, вот это приход, ё-моё. Вот это то, чего он так хотел. Чего он так хочет. А Дрюха просто не понимает. Его целуют, он целует в ответ — но это же так. Пьяный угар. Это же всё не по-настоящему, это же всё его галлюцинация. Он же лежит сейчас, где лежал: под кустом, на салатовой, валяющейся траве. Лежит, захлёбываясь комом в горле, лежит, слушая горловое пение Михи — на деле, конечно, просто рваный вой. Родной вой, лесной. Дикий. Они же все — звери. Кровожадные и маленькие, бесхребетные, с едва прорезавшимися зубками. Поэтому можно ответить. Поэтому можно вот так вот скрести чужую грудь короткими ногтями, плавиться под горячими прикосновениями к талии. Можно стонать, когда Миха переходит поцелуями к шее — ну, свой Миха, выдуманный, конечно. Настоящий-то сейчас, наверное, с Фиской сосётся. Сосётся с Фиской — а Дрюха просто смотрит полуприкрытыми, косыми, и думает всякое. Вот и всё. Только вот Миха гладит ногу, от колена и до бедра, как будто женскую, как будто Фискину, и Князь кое-что понимает. Понимает, что, блять, Фисы на даче нет. А ещё понимает, что в баню они вдвоём пошли, потому что уже ночь на дворе, и все остальные в дом ушли. — Мих, Мих, стой, остановись, Миш, — заполошно шепчет Андро, перехватывая запястья. Горшок смотрит: недовольный, непонимающий, похожий на кота Матроскина. Потому что, блять, когда тебя останавливает твой же приход — это вообще не весело. — Дай мне хоть так это сделать, ё-моё. — Мих, — испуганно качает головой Князь, вжимаясь спиной в мокрое насквозь дерево. — Мих, ты чего? — Дай мне хоть так это сделать, блять, а, — Горшок жмурится, тянет воздух зубами и качает головой. — Знаю я, что он бы нахуй меня послал. Но ты-то чё выёбываешься? Блять. Блять, думает Дрюха, судорожно бегая взглядом по чужой горечи. Понимает: оба думали — оба проебались. Оба мозги пропили окончательно, оба были уверены — оба проебались. Надо что-то делать. И желательно, вообще-то, что-то, придуманное головой, а не головкой, на которой уже, от таких простых прикосновений, искрится смазка. — Мих, — тихо говорит Князь, поглаживая большими пальцами грубые ладони. — Мих, я настоящий. Я не твой приход. — Чё? — Это я, Мих. Князь. Я настоящий. Молчание. Горшок моргает, медленно, как на изрезанной плёнке. Смотрит: волосы мокрые, лохматые, взгляд — панический, как перед дракой. Губы — уже припухшие, потому что Миха кусаться любит, пусть зубов передних и нет. И тело — взволнованное, худое, подёрнутое крепостью мышц и горячими каплями. И правда. Реальный. Настоящий. — Бля, Дрюх... — Миха сглатывает. Трёт глаза сводами ладоней, тянет самого себя за волосы, пытаясь прийти в себя. — Бля, Дрюх, я, это... — Всё нормально. — Я хуй знает, типа, ё-моё, это, ну, пиздец, конечно... — Всё нормально. — Ты, блин, тоже, сразу бы врезал — я бы понял, отстал, ё-моё, нет, молчишь сидишь... — Миш, — пальцы ложатся куда-то на щёку. Мажут по скуле, словно стирая запотевший румянец, соскальзывают к уху. Горшок смотрит на Дрюху, поджимающего губы, смотрит на язык, очерчивающий губы. Прикипает взглядом. Каждый раз — губы. Потому что Князь, блять, охуенно целуется. — Миш. Всё нормально. Ладонь сползает ниже. Гладит шею, ключицу, плечо. Сжимает мягко, словно пытаясь заземлить — Миха, типа, я тут, смотри, на тебе, заметь. Князь дёргает бровью, дёргает уголком рта — он весь сейчас дёрганный. И вздёрнутый. — Я сам хотел. Они похожи. Отражение друг друга. Светотень — так в реставрационнке учили. Дубликат предмета копирует только саму суть, а форма — форма переменчива. У них суть одна, у них всё — одно. Общее. Поэтому, наверное, Миха чувствует, как дёргается сердце — копирует суть Дрюхи. Поэтому, наверное, они тянутся друг к другу. Снова поцелуй, снова — руки по телу. Миха щупает плоскую грудь и чувствует, как заходится такое же сердце. А Дрюха чувствует беспокойную аритмию. Но интереснее, конечно, становится потом: пальцами по бокам, по спине, по расчерченным длинными фискиными ногтями лопаткам. Миха трогает его, как девчонку, а он и не против: да, и талию, Мих, и бёдра, и всё, что ты только хочешь. — Знаешь, почему Анфиса не поехала? — сипло спрашивает Горшок, оставляя укус на груди. Аккурат у самого сердца. Дрюха шипит, цепляется за волосы, тянет — не мстит, просто так жить легче. — Знаешь? — Я... — Потому что пока я её трахал, я тебя по имени позвал, Дрюх. И кусает снова. Зализывает, кусает, зализывает. У Князя по коже — слепки чужой челюсти. Он дышит уже совсем тяжело, запрокидывая голову, приоткрыв рот. Держаться практически невозможно, потому что он представляет: Миха, вспотевший, схватившийся за бёдра, насаживающий на свой член и — стонущий его, Дрюхино, имя. Блять. — Мих, Мих, — Князь ловит лицо ладонями, тянет на себя. Целует, пока мозолистые руки ходят по напрядённому животу, целует, пока пальцы трогают полыхающие укусы. — Мих, — Дрюха облизывает губы, задевая кончиком языка пустоту чужого рта. — Трахни меня. Тишина. Только дрова коптятся в печке. Горшок хлопает глазами, продолжая мелко перебирать прикосновениями рёбра Князя. Тому щекотно, тому приятно: тот гнётся с готовностью, сам целует ключицы истукана и притирается щекой. — Пожалуйста. Трахни меня. Дрюха скатывается на пол. Миха — следом, ещё не понимающий, не осознающий. Всё как-то само собой: вот Князь наклоняется, локтями впечатываясь в несчастный полок, давно уже провисший, построенный слишком низко. Вот Дрюха жмурится, кусая губы, кивает многозначительно на оставленный Машкой крем. Что-то там для нежности, что-то там от сухости. У Михи дрожат пальцы. Крем растекается раскалённой слизью. Князь говорит не переживать, говорит, что всё нормально, что нужно просто быть немного аккуратнее, чем с Фисой. Дрюха шепотом просит — давай уже, Мих, не бойся, не первый раз же, всё нормально... Узко. Горшок чувствует, как сжимаются мышцы, чувствует тесноту, сковывающую палец. Чувствует, как Дрюха делает глубокий-глубокий вдох, а потом резко выдыхает. Миха толкается дальше, натыкается на что-то разгорячённое, выпуклое — и Князя почти подбрасывает. — Ты чё? Всё нормально, Дрюх? — Да, Мих, да... — Точно? — Мих, — Князь стонет, кусая губы, и кивает. — Точно. Сделай так ещё. И Горшок делает. Давит, задерживаясь, смотрит заворожённо, как выламывает Дрюху. Как дёргаются бёдра, как стреляют игольчатые позвонки, как губы разрывают стоны. Миха смотрит, тычась членом в ягодицу, и каждая судорога Князя — слабая, поверхностная фрикция. Жаркая и донельзя желанная. — Ми-их, — скулит Дрюха, кусая собственное запястье. — М-мх, Мих, Мих, давай глубже... И Горшок даёт. Второй палец, до возбуждённого сжатия. И история повторяется: смазка пачкает дрожащую ногу, стекает под колено. Миха наклоняется, целует плечо, шею, затылок, шепчет — пиздец, Дрюх, такой ты красивый, ё-моё, невозможно, блин. И третий палец. Туже, сложнее, но Князь впускает. Разрешает, пытаясь расслабиться, ходить пальцам туда-сюда, разрешает изводить его, целовать, кусать. Разрешает слушать, как некрасиво хлюпает крем, разрешает чувствовать, как он сжимается с непривычки, с забвения ласки. Разрешает самому себе стонать на каждом толчке, разрешает терпеть мелкую боль, разрешает гнуться. Разрешает Михе говорить что-то ужасно смущающее, что-то такое, от чего, кажется, можно кончить и так. Но хочется больше. Хочется по-другому. Поэтому Дрюха разрешает Михе войти. Разрешает надавить головкой, навалиться, сжать поясницу до красноты, ткнуться лбом в затылок. — Пиздец ты, блять, узкий, Дрюх, — хрипит Горшок, жмурясь. Тесно почти до больного: так застревает рука между поручней в душном автобусе. Он легонько толкается, ахает, зубами царапая мочку уха Князя — а тот скулит. Почти всхлипывает, сжимая кулаки, короткими ногтями впивается в собственные ладони. Разрешает. Миха входит до конца, стонет, скрещивая руки на плоском животе, прижимаясь грудью к спине. Привариваясь. — Андрюх... — Миш, давай, — Князь хватает воздух ртом, отводит одну ногу в сторону. А Горшок толкается, Горшок тычется головкой глубже, Горшок захлёбывается теснотой на самое ухо — стонет, сукин сын, что-то невнятное, поцелуем прикипает к мокрому виску. У Дрюхи срывает крышу почти сразу: он понимает, что завтра снова всё будет болеть. Будет ломить тело, будет болеть горло, а ещё не будет голоса. Будут только многозначительные взгляды и общее молчание, потому что он скулит неприлично громко. Здесь — всё наслаждение, здесь — всё выплеснувшееся терпение. Здесь — вся боль. Всё ожидание. Всхлип. Хлюпанье. Стон. Миха сходит с ума, Миха понимает — не было такого. Ни с кем. Чтобы так горячо, так узко, так тесно. Чтобы так плавило — от стонов, от распластанного тела. Чтобы так красиво. — Миша-ах!.. — Блять, Андрей, — Горшок подлезает рукой и обхватывает член. Князь тут же срывается, беспомощно скребёт дерево, которое давно прогрызла вода. Пальцы смыкаются, ладонь гладит неумело головку, скользит дальше, возвращается. Миха дрочит неритмично, срываясь, и толкается тоже. Всё — вразнобой, без правил и обязательств. По идеологии. Когда Миха кончает — он сжимает зубы на чужом плече. Когда кончает Дрюха — он ударяет кулаком по несчастному полоку, грозящему обвалиться. Они дышат тяжело, часто, до гипервентиляции. Князь скулит остаточно, тихо, едва слышно, когда Миха выходит. Выдыхает, когда он жмётся поцелуем к уху. И замирает, когда тот говорит: — Ты — моя галлюцинация, ё-моё. Ты не настоящий.й Губы касаются шеи. Касаются второго уха. Пальцы, липкие, мокрые, поглаживают укусы на груди. Обводят контур въевшихся вмятин. — Этого не было. Слышишь, Княж? Спину обдаёт внезапный холод. Баня почти остыла. Дрюха оборачивается на трясущихся ногах, едва не падая — Горшок подхватывает под бёдра. Сжимает, целует в щёку, убирает светлые волосы, прилипшие ко лбу. Смотрит на губы. Потом — в глаза. И снова на губы. Всегда — на губы. — Да. — Голос пропадает. Дрюха сглатывает, кусает губы. Укусы расползаются по телу ядом. Миха заглядывает в глаза коброй, щурится и кивает. Понял. — Этого не было.

***

Пятница — это всегда мокрая земля. Рыхлая, рассыпающаяся под ногами. Ботинки проваливаются. На кладбищах всегда такая. Перешагнуть лужу, сорняки, одуванчики. Седоглавые, пушистые, лохматые. У Михи волосы такие были. Ломкие уже, усталые. Обвисшие. Старость же никого не щадит. Андрея, вон, тоже. Он просто по вене не гонял, поэтому ещё держится. И Агатка рядом. Держит тоже за шкирку, упасть не даёт. Хорошая. Красивая. Понимающая. Всегда всё понимала. И то, что Андрей Миху больше всех любил, понимала. Памятник отливает седыми лучами. Тоже уже седоглавый. Как скала. Миха разбежался — и прыгнул. Как и обещал: спел. Потому что помирились спел. Громко так, чётко, разгневанно. По-молодому. По-моложавому даже. Цветы опускаются на землю растаявшим букетом. Багровые гортензии — кровавая смерть. Красивая смерть. Легендарная. Миха хотел легендой быть. Иконой. Сдвинуть Романовых, стать новым императором русского мира. Тухлого, как рыба под пиво. Или как очень плохая водка, которая воняет, стоит только крышкой щёлкнуть. — Привет, Мих. Снова по снам гонзаешь, а? Он садится рядом, шелестит пачкой сигарет, достает две. Кладёт рядом с цветами одну, сжав пальцами у основания. Вторую поджигает поблёскивающей, как погребальный камень, зиппкой. Агата подарила. И Оля Михе такую же дарила. Оля же тоже не глупая. Тоже всё понимала. Они с Агаткой вообще мировые. Столько натерпелись. Ходили везде за ними, сопли подтирали, кровь подтирали, блевоту, слёзы, смерть. Дрюха тоже так ходил. За Горшком. Всё подтирал, впитывая марлей. Проглатывал, как проститутка. Чтобы по глотке — и вглубь. — Сашка быстро растёт. На тебя похожа очень. Андрей помнит, как Миха выбил бегом дверь. Всклокоченный, с распахнутыми глазами, дрожащий. Схватил за плечи, встряхнул, облизнув губы, выпалил, что Оля беременна. И поцеловал. Прижался, держа крепко, стискивая почти до боли. Скользнул даже языком по кончикам зубов: Князь, честно, сам не понял, когда успел послушно открыть рот. Привычкой, наверное. Томимым желанием. — Я скучаю, Мих. Они потом ещё как-то раз спали. И ещё. И каждый — до скулежа. До ломких костей и зажатых усталостью мышц. У Князя каждый раз потом шея не гнулась — вся пестрила, как трескающаяся рубашка. А Миха не разрешал. Даже когда с Фисой расстались. Нельзя, говорил. Запрещал — а сам выдыхал горячо на ухо, выгибаясь в спине, прихватывал синяком где-то за ухом и шептал несуразное что-то. А потом Миха уходил. И не возвращался. — Я тебя люблю, Миш. Андрей не боится запачкать джинсы. Андрей не боится порвать косуху. Это всё, сука, такая мелочь. Такой бред, в самом-то деле. Глупость, самая настоящая глупость. Даже был бы бабой — не боялся бы. Шмотки — херня ебаная, если подумать. Так. Образ. Андрей не боится. Это не образ. Он и правда бесстрашный. Ему уже нечего бояться. Он своё отбоялся.

всё, что страшно потерять —

надо потерять

Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.