ID работы: 13576706

дома стоит эта громкая тишина

Джен
G
Завершён
7
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
7 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник Скачать

.

Настройки текста
—А ведь знаешь, Ленок, я никогда не хотел становиться фельдшером.     Я медленно перевела на него взгляд, хотя сам он на меня совсем не смотрел. Дед, куря уже третью за день сигарету, локтями облокотился о ветхие перила, наблюдая за морем. Уставший, как всегда. Желтые от табака сухие пальцы ломано и неестественно зажимали между собой сигарету, изредка поднося к тонким губам, синим от холода.     —А кем хотел?     Глубоко вздохнув, коротко, почти незаметно улыбнулся, будто бы раздумывая над ответом. Пусть тот уже давно был заготовлен.     —Моряком, —мечтательно — такой тон был для него непривычен — протянул мужчина. —Только глянь-ка, —дедушка за плечо подтянул меня ближе, брезгливо при том кинув взгляд на, вероятно, блохастого и бездомного щенка, ютящегося у меня на руках, однако на сей раз от комментария воздержался, увлеченный намного больше тем, что собирается сказать, —огромные корабли, сотни плаваний, постоянно море вокруг. Как думаешь, свободны они, моряки? —он ностальгически затянулся, не отнимая восхищенного взора от водной глади.     Свобода…     —Ты об этом мечтал?     —Я и сейчас мечтаю.     Тихо фыркнула, едва не подавившись облаком дыма, попавшим в глотку. Дедушка редко со мной говорил. Наверное, в большей степени виной тому были нескончаемые смены, после которых дед порой приходил домой ближе к утру, весь потрепанный, сонный, он обменивался со вскакивающей от щелчка двери беспокойной бабушкой несколькими громкими фразами и уходил в комнаты. Иногда увидеть его после таких рабочих смен получалось лишь вечером. Весь его образ — жесткий, хмурый, громкий и своенравный, но по-своему родной и теплый — неизменно подкреплялся с каждым днем, прожитым в этом доме. У него и впрямь всегда был громкий голос. Даже когда дед не ругал меня за что-то — будь то разбитая тарелка или не выключенный вовремя свет — говорил он всегда строго и басисто, часто прерываясь на сухой кашель и пытаясь отдышаться. Первое время к голосу его привыкнуть было по меньшей мере непросто — привыкшая в тому, что взрослые, если и замечали меня иногда, то говорили крайне тихо, будто не мне вовсе, я бесконечно долго думала, что родственник на меня кричит за проступки, однако же было все зачастую не так.     Дедушка часто ходил к морю. Особенно нравилось ему, поблагодарив жену за обед, в пасмурные дни брать меня с собой и подолгу стоять так, часто даже не говоря ни слова. Как же тогда я не ценила этих моментов. Порой, когда настроения на подобные прогулки совсем не было, я, все еще кротко следуя за родственником, уныло глядела по сторонам, ища себе более интересное занятие. А все-таки, как же приятно было с ним молчать. Возможно, дед моего присутствия и не замечал совсем, или забывал про него, — и сама бабушка говорила, что хожу за ним, как тень.     Бывало, у соседей где-то громко гремела под вечер посуда, женский крик пробирался сквозь стены, уснуть бывало сложно, и я подолгу лежала в огромной тогда кровати, разглядывая потолок. Как раз в один из таких вечеров в комнату ко мне зашел дедушка, едва успевший вернуться с работы. В такие моменты видеть его было больно: вынужденный каждый день работать не покладая рук, чтобы содержать нас — редкие и почти случайные заработки бабушки в последние наши «полносоставные» годы при закрытии завода не давали больших надежд, — старик был сухой и бледный, с большими, темными кругами под глазами — они, вероятно, были унаследованы мной именно от него хотя бы на уровне наследования обычаев и учений. Худой — питался он заметно нечасто, — но не столь еще старый. Тогда ему было около шестидесяти. Мужчина присел на кровать рядом со мной, мельком взглянув на единственный работавший в комнате источник света — настольную старую лампу, пластик которой давно пожелтел и выцвел на солнечных лучах, что гурьбой падали из окна. К тому дню родственника не видела я уже третьи сутки.     —Привет.     Он внимательно оглядел мое лицо, что единственно не укрылось одеялом, от которого, казалось, до сих пор воняло верблюдом.    —Здравствуй, —полез в нагрудный карман заношенной рубахи, выудив оттуда маленькую плотную запечатанную пленку, внутри которой медленно плавали высохшие маленькие сиреневые цветочки и нечто похожее на крылья мотыльков. На такой же фиолетовой ленточке к закладке приложен был леденец, разноцветный и округлый, к слову, размеров совсем не маленьких. Да, дед любил, когда я портила сосалками зубы. —Как школа? —дед свои действия не комментировал и даже, вроде как, игнорировал равносильно шуму из соседней квартиры. Вот только тогда определить почву конкретно его слов — была то настоящая заинтересованность или просто удобный предлог начать разговор — мне удавалось редко.     —Все хорошо. Только мне по лицу на физкультуре мячом прилетело.     —Да? —дед невесомо коснулся моей щеки, приглядываясь. Но так как «старость-не-радость» он, видно, ничего особого разглядеть не смог. —Больно хоть? —я покачала головой. —И небось от Бароновой-то твоей? —на этот раз утвердительно кивнула. Дедушка без особого сожаления к моей бедной щеке хрипло усмехнулся, невольно кашлянув, и закатил глаза, легонько качая головой. —Женщины…     В комнату через приоткрытую дверь заглянула бабушка, подозрительно наблюдая за нами, и так и замерла в проходе.     —И кому я говорила спать идти… —претензионно вздохнула, очевидно, обращаясь непосредственно ко мне, и долгим взором наградила лампу на столе, где обложкой вверх лежала какая-то книжка в красном переплете, и пустую белую стенку, к которой почти вплотную придвинута была кровать. И если сейчас моей основной проблемой являются вылезающие из матраса пружины и просто ужасная скрипучесть, то тогда таковой была щель между самой кроватью и стеной, куда меня постоянно засасывало посреди ночи, прямиком в чистилище, и я жила так почти три месяца, пока не соизволила обратиться к родственникам за помощью. К тому же в то время я была значительно более худой и вообще проваливалась во все щели: то в заборную, то в кроватную, то в дверную, то в мостовую.     —Да кричат же, —ответил мужчина вместо меня. Он всегда находил мои эмоции и слова прежде, чем я успела их выразить.     Вечерами, когда он мог возвращаться со смены, дед часто заходил ко мне в комнату и сидел на краю кровати, молча и отрешенно вглядываясь в мое лицо и нетронутые обои на стенах. В те моменты он казался мне особенно холодным, а его рука, лежавшая, как правило, у меня на лбу, наоборот — обжигающе теплой. И он не уходил ровно до тех пор, пока я не засну.     Мы не ходили в какие-либо парки развлечения или кино. Бабушка прививала мне бесконечное уважение и любовь к книгам, а дедушка — к морю. Я до сих пор до невозможного люблю море. Сама же по себе я обожала гулять. Парки, скверы, библиотеки, набережные, рынки, редкие выставки, серые грязные пляжики и троллейбусы — вот он, список тех мест, куда меня водили. И никакие кино для меня сравниться бы с этим не могли.     Мы часто пили чай все вместе раза эдак по четыре на дню. Хотя впоследствии я все равно полюбила кофе больше.     Деду не нравилось, что я слишком много училась. Он считал своим долгом в выходные отрывать меня от домашних сочинений и задач и тащить куда-нибудь, лишь бы я подольше не видела учебников. Бабушка всегда смеялась, и я думала, как непедагогично было с ее стороны это ему позволять.     В дни, когда, возвращаясь со школы, дома никого не было, — бабуля была на заводе, а дед на карете скорой помощи — а дней таких было немало, я много гуляла по окрестностям, заведомо сделав все домашнее задание еще на переменах между уроками. В то время я обошла все ближайшие районы, выучила все расписание электричек и троллейбусов, да и в принципе вжилась в этот город. Мне уже не чужды были эти старые обшарпанные стены советских домов, разваливающиеся буквально на глазах ни к чему не пригодные сараи, гнилые лавочки на покосых ножках, часто скачущее электричество, ковры на стенах и безлюдные мертвые улочки. Вероятно, именно глядя на них, я почувствовала, что такое красота. Я настолько впитала в себя все эти темные дворики, запах душистых сосен и редкой сирени в конце мая, эти пыльные тропинки, эту бесконечную пятимесячную мерзлоту и этот морской ветер, что мне казалось, всю свою жизнь я жила только здесь и нигде более. И я чувствовала здесь не только себя. Я будто видела эти улицы глазами всех своих предков, сотен людей, что здесь жили, что видели здесь эти же повороты, места этих же дорог, эти же старые скрипучие ивы и дышали этим же воздухом. Я бесконечно полюбила этот маленький, Богом забытый городок. Забытый. Именно это слово и привлекало меня в формулировке больше всего. Наверное, во мне просыпалась нездоровая гордость за это место. Его заброшенность и изолированность были как будто привилегией, индивидуальностью. Эта бесконечная тишина, блестяще-жёлтый от пыльцы ветер в начале июля, скребущее тресканье цикад и снег, снег, снег. Наверное, то был период моей жизни, когда хотелось забыться раз и навсегда.     Но не было ничего роднее дома. Он по праву звался именно домом. Когда я видела дедушку с бабушкой, то чувствовала себя счастливым, по-настоящему счастливым ребенком. В доме Аглаи и Даниила все было совсем иначе. Я там чувствовала какую-то печаль. Будто я сама и внедряла ее в дом. Никуда не выходила из него кроме редких «выгулов» во дворе. Никто из них не ходил туда со мной. Только Аглая порой, замечая, что я слишком засиделась, молча проходила ко мне по траве, останавливаясь и так же безмолвно ожидая. Я не помню в точности ни ее лица, ни лица отца. Лишь только помню, что в те моменты она казалась особенно красивой. Теневые кружева цветущего жасмина спадали на ее лицо, шею, плечи, обволакивая ее в чудесный, приторно сладкий аромат цветов. И даже ее взгляд, задумчивый, почти безразличный, был тогда для меня невозможно красив. Ее молодое лицо не высказывало и намека на присутствие нервных тканей, такое безучастное и спокойное, оно часто раздражало. Как жаль, что я тогда не осознавала — таким оно станет и у меня. Бледным, частично лишенным мимики, со скучающими глазами.     Мать.     Я почти никогда не позволяла себе так ее называть. С одной стороны, какая из нее вышла мать? А с другой, то, что именно она родила меня на свет, было уже хоть чем-то.     Мать. Ладно, пусть будет мать.     Первые годы после переезда я не хотела даже признавать родство с ней. Маленький, глупый и заносчивый ребенок, конечно, я не понимала тогда ничего. Только потом, лет в десять, в меня поселилось какое-то чувство сострадания. Сострадания и безразличности. Да, я пыталась убедить себя всеми возможными силами, что мне на нее все равно. Я ей не нужна — и ладно. Не попыталась после этого хоть раз меня увидеть или просто связаться — пускай. Даже на публике никогда о моем существовании не заикалась — как хочет. Мне плеватьплеватьплевать. Я тогда на уже подсознательном уровне осознавала: зацикливаться на одном человеке — прямой путь самоубийцы. Пара лет — и я забыла их лица. Еще пара месяцев, и забыла их голоса. Никто. Они просто осколки старых воспоминаний, ненароком впившихся в мою плоть. И там оставшихся. Ведь все мы знаем: если выдергивать орудие из раны, кровь польет лишь сильнее.     И вновь, мать… Помню лишь, что она была безумно красива. Молочно-белая тонкая кожа, сквозь которую, как сквозь корку тающего льда, проглядывали бледные деревья из вен. Тогда казалось, будто по этим венам течет далеко не кровь. Ледниковая вода. Ее стройная фигура, тонкие, почти неосязаемые запястья и резко выступающие ключицы. Нет, я была не похожа на нее совсем, только эти странные, и выглядящие на мне совсем не эстетично черты. В сущности, всё мне досталось от отца. Эти нелепые лохматые рыжие волосы, водянисто-никакие глаза цвета матчи, нос с какой-то странной, почти не видной горбинкой, который был равносильно далек как от ровного, так и от носа какой-нибудь античной греческой богини. Кстати, глаза мои почему-то всегда выглядели как-то совсем неестественно и абсурдно, как будто с эффектом цветной линзы. Ни светлые, ни темные, отдающие желтыми дикими бликами, за еще и с невидимой границей радужки и белка. Ни то, ни то. Опять эта ебучая неопределенность. А вот о Данииле у меня остались лишь только абстрактные клочки пары-тройки моментов, некие темные сгустки в памяти — даже воспоминаниями толком не назвать. Оно и ясно, если от Аглаи у меня осталось два плевка в самой дальней подкорке мозга, то от него и вовсе и половины плевка не наберется, ведь, если редкие моменты я проводила с матерью рядом, то с отцом, считай, почти не виделась.     Да, желанной дочерью я явно не была. Первое время за это было по-детски обидно. Каким несправедливым я видела тогда мир. Единственное, что я не понимала, так это то, как они вообще допустили такую опрометчивость, как я, если оба ребенка не хотели. Все-таки двадцать первый век, будем откровенны, средства контрацепции давно существуют, для их нелюбителей система внедрения и продвижения абортов взлетели до небес! В конце концов, какова была почва подобного решения? Я предпочла бы не родиться, чем родиться с ярлыком ошибки.     Одним словом, в том доме и правда было очень тихо…     Тут же были громкие разговоры, приходили дедушкины коллеги с работы, бабушкины подруги, здесь пахло сигаретами на балконе, а по всем комнатам разносился запах свежезаваренного чая и салата.     Пожалуй, дедушка заселял в дом какую-то особую атмосферу. Сложно определить ее каким-либо словом. Она была столь противоречива и многогранна, что невозможно определиться среди множества эпитетов. Какая-то строгая и отчужденная, но одновременно с этим молчаливо приветливая.     Совсем уж неверно будет сказать, что после его смерти ничего не изменилось. Дом будто наполовину опустел. Особенно материально: все его многочисленные рубашки и брюки были выброшены или проданы, лишь парочку бабуля сохранила на память вместе с его военной формой, а некоторые перешли мне; все его рисунки — он, кстати, очень недурно умел рисовать — и научные журналы либо где-то затерялись, либо были убраны в самые дальние углы шкафов и комодов, настолько, что, наверное, вряд ли я бы смогла найти их сейчас.     Менялся не только интерьер, менялись и мы с бабушкой. Она сильнее. Доселе легкая и почти парящая, всем открытая и порой грубоватая, теперь она стала мягкой, максимально ограничилась в общении и как-то заметно постарела. Насколько же плохо ей без него стало. Я себя на ее фоне ощущала особенно неблагодарной и гнилой, бесчувственной фарфоровой фигуркой, у которой мир застрял лишь на ее собственной полке. Я так часто наведывалась к нему на могилу, наверное, стремясь искупить вину за то, что не смогла заплакать ни когда он умер, ни когда его хоронили. Надеялась, правда надеялась, что вот-вот и наступит момент, придет осознание, и я разревусь. Но этого все не происходило. Я наведывалась много и часто. Кладбище стало мне даже по-своему родным.     С тех пор мы с бабулей стали намного более сплоченными. Вероятно, ей многое пришлось осознать в тот период. Запах сигарет давно выветрился. Выветрился и запах тех приходивших иногда людей, что постоянно говорили о том, как я выросла за период их отсутствия. Остались только мы вдвоем и черно-белый портрет дедушки с черной ленточкой. Но его личность, этот человек не выветрились из моей памяти. Он остался. Надолго остался в ней, и я совру, если скажу, что этот образ не был дорог мне. Это был человек, много в меня вложивший, многому научивший, заставивший не раз понять, что даже у меня, у чужой ошибки, может быть любящая семья. И ошибкой они меня не считали. Любящая иногда по-своему, но безусловно ценная. Я отдала бы многое, лишь бы еще раз увидеться с ним. Можно без слов. Просто взять эту огрубевшую желтую руку. Встретить этот усталый взгляд, всегда на самом деле источавший тепло.     Но всегда приходит момент, когда вместо чужой руки ты протираешь посмертный портрет и могильную плиту.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.