ID работы: 13655742

Boswellia sacra

Евровидение, La Zarra (кроссовер)
Другие виды отношений
G
Завершён
6
автор
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
6 Нравится 5 Отзывы 1 В сборник Скачать

0.

Настройки текста
      Под глухое ворчание электрочайника пальцы судорожно перебирают блистер. Две таблетки. Нет, три. Четыре… да хоть бы и все разом. Фатима быстро выдыхает через нос, морщится, когда снова не выходит сглотнуть ком в горле. Как глупо, думает она, глупо и смешно. Почти смеётся, но вспышку истерического смешка ещё в зачатке душит лёгкая боль в прикушенной губе.       Дождавшись горячей воды, Фатима торопливо глотает таблетки, запивая кипятком пополам с остатками минералки. Замирает, опустив голову и вжавшись обеими ладонями в прохладную поверхность стола. Вот так. Сейчас всё пройдёт. Нужно просто подождать. Обязательно пройдёт…       В воображении неуместно вырисовывается заголовок очередного сомнительного новостного сюжета — явно что-то из того, на что Редд-Амиэль начала бы ворчать, едва сдерживая ругательства, а после пригрозила бы ей, Афди, лишением возможности выйти в сеть. Чтобы не снова. Не как пару дней назад. Не как сейчас.       Долгие секунды, одна за другой, проходят в тишине, в которой единственным шумом становится шум крови в ушах. Сердце всё ещё безбожно частит, и Фатиме хочется то ли всадить себе промеж рёбер тонкие косметические ножницы, то ли просто закричать, срывая бесценный в её положении голос. Зажимая рот ладонью, она сипло, совсем нездорово хихикает. С мимолётной злостью сознаёт, что это идеально вписывается в образ «дивы», в самом плохом смысле слова.       Фарфоровое личико, кукольный взгляд, клочок картона заместо сердца и пустота там, где должна быть душа. Ненастоящая, наигранная, подделка. Безманерная манерность, помноженная на полное отсутствие ума и чувств. Напудренная куколка, изукрашенная, искусно выряженная и выставленная на обозрение. Омерзительная? Тут уж исключительно закатить глаза к потолку и безудержно смеяться до колик, но получается только прижаться лбом к столешнице и, до боли вцепившись пальцами в корни волос, беззвучно выть.       В жизни много, что происходит, и, как водится, не всё — хорошее. Но, если сменить очки на линзы, перекрасить волосы в блонд, начать иначе себя вести, иначе смеяться, краситься, одеваться, научиться лучше брать высокие и низкие ноты и свободнее ощущать себя на сцене она смогла, то сейчас… что ж, есть вещи, изменить которые никак нельзя.       Фатима часто осмысляла и переосмысляла то, что есть для неё музыка, какова роль творчества в её личной терапии, насколько искренни слова и строки, и, естественно, она долго думала над предложением поучаствовать евро-конкурсе песни. Тем более, глава французской делегации заверяла, что никакого отборочного конкурса не будет, только прямая дорога на ливерпульскую арену. Фатима, подавляя мгновенное согласие (с обязательным возгласом, мол, да это же мечта), сомневалась. Хотелось быть живой и настоящей, самой собой, как она есть, — сентиментальной, открытой и смешливой, временами хаотичной, — но нужно ли бы оно было кому-то ещё?       Так или иначе, сейчас она здесь.       И всё не так плохо: её голос в порядке, родные, друзья и команда верят в неё даже тогда, когда у неё самой не получается даже хотеть верить в успех, но Фатима прячется, плачет, закидывает в себя таблетки и хочет исчезнуть.       Не те черты лица, не тот акцент, не то произношение, не тот голос, не та музыка, не тот характер, не тот стиль общения, не тот юмор, не тот образ, не тот макияж, не те наряды, не то лицо, не то тело, не тот артист, не тот человек.       Что-то, — всё в ней, её суть и её происхождение, — не то, и ничего страшнее и темнее, чем она сама, нет и не может быть.       Фатима встаёт с места, кружится по комнате, не находит, куда себя девать. Комната, — холодная, немая, мёртвая, — навевает чувство отсутствия. Здесь невозможно спрятаться от самой себя, и вовсе не потому, что это не родные стены, что здесь нет домашней атмосферы, любимых Зельды и Кики, дорогих душе безделушек, нет. Просто она такая.       «Она — это комната или я сама?»       Окидывает взглядом своё отражение в ростовом зеркале. Несимпатично, но созданный СМИ персонаж уродливей в разы. Пусть.       Бежать, бежать, бежать.       Отсюда, от собственных мыслей, от чужих громогласных голосов, от себя. Воздух ощущается невыносимо плотным и слишком горячим, чтобы безболезненно вдохнуть, но разорвать тишину кажется непомерно тяжким грехом, и Фатима старается дышать так тихо, как только может. Пусть рвано, пусть не в полную силу; главное — просто дышать.       Она садится на край софы в пустом холле, кутается в старый заношенный свитер, слушает приглушённое жужжание белых ламп и с задумчивым видом изучает то шахматную плитку на полу, то собственные дурацкие туфли. После принятия таблеток всё какое-то серое, блеклое, смешанное в однообразную замыленную картинку, от которой рябит в глазах. Чувствует себя пустой и, — не безудержно, но близко, — холодно-одинокой.       От уголков сознания отражается тихое шуршание дождевых капель об оконное стекло — смутным ощущением неправильности. Согнувшись и обняв саму себя, Фатима не может видеть своих ладоней, но осязает на них фантомную пыль, отчего-то представляющуюся голубовато-серой. На короткое время нет ни тревоги, ни вины, ни стыда, ни злости, ни глухой боли в голове и груди, и очень жаль, что только на короткое.       Забывшись, Фатима не замечает, что в какой-то момент в холле появляется кто-то ещё, а Моника, присевшая на софу напротив, погружённая в свои онлайн-дела, также не придаёт значения чужому присутствию. А когда поднимает взгляд — не знает, что делать.       Начистоту — они ведь даже не друзья и знают друг друга исключительно поверхностно. Ни для кого не секрет: такие мероприятия, даже масштаба песенного евроконкурса, редко сводят настоящих друзей — слишком разные люди, слишком разные судьбы, слишком разные взгляды, чувства, стремления.       Моника молчит и через силу слепо бегает пальцами по экрану смартфона, имитируя занятость и полную вовлечённость в бурную жизнь соцсети. Почти чувствует витающее в воздухе напряжение и готова поклясться: Фатима обязательно ушла бы куда подальше от её незнающего взгляда и присущего всем людям эгоистического любопытства, но только если бы имела силы. Откуда-то из глубины приходит мысль о том, что всегда есть та грань, с пересечением которой чужое внимание больше не имеет того веса, что мог бы заставить убегать и прятаться. Земля всегда кончается, дальше — только тёмные воды.       Не друзья. Просто знакомые, просто люди, которых на несколько месяцев объединила музыка, но которые неизбежно разойдутся, окунувшись каждая в свои заботы и позабыв обо всём малом и немалом, что успеет их связать. Так или иначе, отчего-то Монике совершенно невыносимо наблюдать боль, о силе и внутреннем наполнении которой она не имеет ни малейшего понятия. Так случается: изводится чужая душа, изматывается, бьётся на осколки, и твоя — вместе с ней. И даже не так важно, знаешь ты, почему человеку рядом больно, или нет. Он рядом, ты рядом — и всё на том. Всегда есть шанс вытянуть из любого омута. Всегда…       Решившись, Моника встаёт и не без осторожности пересаживается ближе к Фатиме. Переборов желание положить руку на плечо или ещё хоть как дотронуться, просто пытается заглянуть в лицо. Ненавязчиво, надеясь, что, если такой жест и окажется для Фатимы некомфортным, она не замкнётся ещё больше.       Мысленно перебирая фразы, которыми можно было бы начать диалог, Моника не уцепляется ни за одну, — вспоминая себя в похожие моменты, не находит ничего, что не оттолкнуло бы, — и потому просто смотрит. Со всей прямотой, на которую только способна.       — Как… мне к тебе обращаться? — спрашивает и почти краснеет до корней волос — настолько ярко ощущается нелепость заданного вопроса, особенно сейчас. Однако же, справедливости ради, за всё прошедшее время Монике и вправду не случалось обращаться к Фатиме вот так, по имени — таковы уж непринуждённые разговоры на уровне одного лишь местоимения «ты».       — Друзья зовут меня Фати, — поджимает губы и напрягает лоб, впрочем, не спеша отодвигаться. Только взгляд становится невозможно холоден.       — Хочешь подружиться? — всё ещё попытка свести всё к шутке — осторожно, почти бережно. Фатима слишком пряма, чтобы вот так, посреди разговора, отвести взгляд, и Моника, уже не боясь, что их зрительный контакт может разорваться, выпрямляется. Их лица снова наравне друг с другом.       — Я? — невесёлый смешок. — Если я ещё не окончательно выжила из ума, первой подошла ты, так что…       — Ты не в порядке, — Моника не даёт закончить, сразу переходя к сути. Замечает, как нервно дёргается краешек чужих губ. Фатима прекрасно знает о своих красных глазах и опухших веках и не нуждается в напоминании.       — Сама догадалась или подсказал кто? — резко, пылко, почти ядовито. — С недавних пор вдруг всем есть дело до того, отчего ж кто-то ещё смеет портить их день своей кислой физиономией.       Ситуация из последних сил балансирует на грани между определениями «непростая» и «ужасная». Что-то не то, что-то не то…       — Я не знаю, что у тебя произошло, но на тебя без слёз не взглянешь. Может быть, я могу чем-то помочь? Может быть, ты хочешь поговорить?       И только теперь Моника осознаёт, что ещё успела уловить в словах Фатимы, не считая раздражения и задушенной горечи; что-то более важное, на фоне чего остальное — просто фасад. Бессилие. Фатима яркая, живая, инициативная, и в любой другой час она нашла бы, как ответить иначе, подобрала бы слова и сгладила все углы, но сейчас она просто перегорела. Вот и весь не-секрет.       — Не плачь, — только и остаётся прошептать Монике, когда, словно в подтверждение этим мыслям, она чувствует, как Фатима близка к тому, чтобы сломаться снова. — Пожалуйста.       Фатима продолжительно смотрит на Монику, открыто, как делают это дети, и пытается улыбнуться. Выходит фальшиво, губы дёргаются, кривятся, плечи мелко дрожат, и она тихо, почти неслышно смеётся. Легко, одними только частыми мелкими выдохами. Хмурится и щурится, пытаясь удержать лицо, и всё же не может. Опустив голову, стискивает зубы и, шипя и едва не давясь воздухом, всхлипывает, вновь давая волю слезам. Вздрагивает от ощущения тонких горячих ручейков, бегущих вниз по щекам и шее. Беззвучно, но так надрывно, что её боль остро отзывается и в Монике — комом в горле, зудом под веками, ответными слезами, обжигающими лицо.       Моника рывком придвигается ближе, быстро и без раздумий обхватывает Фатиму руками, сжимая в неуклюжем объятии. Возможно, это не совсем то, что принято делать в таких ситуациях. Наверное, не то, что утешило бы Фатиму. И это вовсе не то, что привыкла делать Моника. Но, — отчасти поразительно, — это всё же работает. Фатима не обнимает в ответ, а хватается так, что едва не душит — будто и нет в её случае никакого другого спасения, кроме как объятия полузнакомого человека со странными, — для неё самой, — спасательскими замашками. Моника не отталкивает, а после и не удерживает, когда она решает отстраниться.       — Я не знаю. Я просто устала. Знаешь, вся эта беготня, попытки прыгнуть выше головы, мол, «да я со всем справлюсь, да я камень, да я машина, да будет всё по высшему порядку», а потом корчишься в углу комнаты посреди ночи, кричишь в себя, воешь и почти не понимаешь, жива ты ещё или нет, — Фатима, словно боясь, что слова вдруг или исчезнут, или станут слишком тяжёлыми, спешит, тараторя, переходя с английского на французский, путаясь в мыслях.       Моника склоняется чуть ближе к лицу Фатимы, тёплые пальцы осторожно и бережно охватывают раскрасневшиеся, влажные от слёз щёки.       — Фати, — тихо, вкрадчиво. — Не спеши: поранишься ведь.       В ответ — сдержанный смешок. Почему-то она, положа руку на сердце, не очень любит, когда в этом коллективе её зовут Фатимой или Фати. На Афди не отозвалась бы даже если б позвали, «Зарру» выносит только с артиклем. Будто и нет никакой Фати — только блистательная Ля Зарра, недосягаемая богиня, готовая снисходить к смертным.       Сквозь хаос в голове невпопад пробивается мысль из полузабытого бредового сна: «Хорошие девочки плачут над книжками, плохие — над жизнью».       Ответить больше никак не выходит.       Взгляд падает за спину Моники, и Фатима смотрит на арочного вида окно, за которым дрожит лёгкая весенняя морось. Как помехи, как белый шум. Фатима прикрывает глаза, и как будто тает, падает в невесомость, притом оставаясь на месте. Моника вновь тянется обнять, готовая согревать своим теплом и гладить по спине, но Фатима выскальзывает из её рук, отворачиваясь всем телом и почти заваливаясь куда-то вперёд, но её прихватывают сзади, тянут на себя — и вот она уже лежит на чужих коленях.       — Фати, — слышится так приглушённо, будто сквозь стекло, сквозь белый шум, окутавший её со всех сторон. И больше ничего.       Фати… так её называет мама. Раньше называла чаще.       Морось струится, мелькает перед мысленным взором, баюкает, и кажется то чистыми облачными полями за иллюминатором самолёта, то клубящимся папиросным дымом, то морской пеной или песчаными барханами с выцветшей фотокарточки. И как будто кружатся все эти образы, подхватывая и унося далеко, сквозь время, сквозь года и воды, в совсем другой мир — других забот, других красок и света тоже другого, поярче, потеплей.       Фатима вполовину прикрывает глаза, вспоминая.       Мир ширится, возвышается, и она чувствует себя ничтожно крошечной и по-детски беззащитной. На внутренней стороне век вырисовывается картинка: долгий путь, далёкая страна, родная страна.       Маленький городок, такие же маленькие домики, нагромождённые друг на друга, где ровно-гладкие, где с обшарпанными, расцарапанными временем стенами, беспорядочно расположенными оконцами. Горячий воздух, чистое синее небо, солнце — большое и яркое, больше и ярче, чем где-либо. Улыбающаяся мама, прячущая лицо за пёстрым, — красным с цветным орнаментом, — веером, смех сестёр, делано-строгий взгляд отца. Большая собака, которую так хочется обнять обеими руками, апельсиновое дерево, кошачий силуэт в мягких вечерних сумерках, множество кадров, отчётливо запечатлённых памятью, но никогда не ставших фотоснимками.       И где-то посреди всего — крошечный человек, смешливый ребёнок с тёмными кудряшками, щербинкой между передними зубами, потешным, пуговкой, носом, в горбинку которого так нежно целует мама. Маленькая девочка с битыми в постоянных слишком активных играх коленями, в вечно помятом платье, правая бретелька которого, как нарочно, всегда спадает с плеча. И её спутанные сны об объятиях с синей птицей, и нежный разрез глаз, спрятанные за спиной руки и сцепленные замком пальцы.       В голове оседает густой, молочно-белый туман, сотканный из смутной болезненной тоски. О чём-то давно забытом, оставшемся высохшими дорожками слёз на лице, фантомным ощущением самых родных объятий на подрагивающих плечах и важностью присутствия. Фатима жмурится и крепко зажимает в кулаке край юбки — только бы снова не заплакать. И отчего-то наплывает чувство необычайно свободного полёта, и почему-то хочется любить весь мир и кажется, что есть только безграничное счастье и душевная лёгкость.       — Фати, — вновь прорывается голос сквозь белый шум, — Фати, а отчего ж у тебя такие руки холодные… — вновь прорывается и вновь затухает.       Фатима могла бы ответить, мол, а вот всё, что ещё осталось в голове живое — всё жарче некуда, почти что полу-тлеет, полу-плавится, исходит дымом так, что ни вздохнуть, ни закричать. Но, лёжа на коленях Моники, молчит и только улыбается — печально и ласково.       Фати…       «Милый черноглазый ребёнок», — назвала её когда-то незнакомая добрая женщина в большом цветастом платке, и Фати подумала, мол, ведь нет, не чёрные у неё глаза, а карие, но так это было нежно и тепло, что она только тихонько хихикнула и смущённо поджала губы.       Маленькая Фати машет по-детски пухленькой ручкой, то ли зовя прийти снова, то ли напоминая о том, как давно они попрощались, а Фатима продолжает улыбаться, чувствуя, как по вискам струятся горячие дорожки слёз.       А ты помнишь те десятки пересвеченных фотокарточек, давно утерянные в разъездах, помнишь тех людей, незнакомых, но таких открытых и светлых, что они казались невозможно родными, помнишь, как тебе казался непонятным их говор, как мы бегали в пустыню, как песок был похож на особенное, другого цвета море, как мелькали пёстрые платки?       Фати укладывают спать рано, а над её кроватью высится большое окно. Она лежит и подолгу смотрит на лоскуток темнеющего неба, как голубой перетекает в ультрамарин, и её поражает, насколько здесь глубокая синяя ночь, и кажется, что нет синевы лучше… а утром вся семья будет сидеть в крохотной жёлтой кухоньке, и все будут долго говорить, и, если до этого хотелось грустить, то больше не захочется.       А потом, в какой-то другой час, когда загостится в чужом доме, Фати увидит огромную вазу, такого тёплого песочного оттенка, расписанную аккуратными чёрными линиями, тонкими и толстыми, как будто художник не отрывал инструмента от поверхности сосуда. Хаотичный рисунок… и маленькая Фати с каждым взглядом будет видеть в нём что-то новое. Отчего-то подумается, что именно такую вазу можно было бы иметь у себя и плакать над нею всякий раз, как станет особенно больно.       Пока ты была маленькой, особенно больно тебе не было, но жизнь вокруг, такая цветасто-яркая, такая тёплая, светлая, так счастливила тебя, что тебе часто, так часто очень хотелось плакать от этого «хорошо» обо всём вокруг.       Старые фотоснимки, пески, пенистые гребни волн, дым, облака, морось… наваждение. Этот нежданный день встречи с самой собой, когда вдруг случилось снова болеть и плакать о малом и многом, но чувствовать, что, раз помнится, раз верится, раз любится, то, стало быть, внутри ещё жив человек. И всё ещё пройдёт, заживёт, и когда-нибудь этот человек так же будет плакать о сегодняшнем дне, но без боли, и обнимет, приласкает себя прежнего, скажет, мол, у нас всё ещё есть самый лучший синий цвет и тепло самых ярких солнечных лучей.       Фатима приподнимается и садится, чуть отодвигаясь от Моники.       Моника улыбается. Чуть поколебавшись, Фатима отвечает тем же.       На улице всё ещё моросит лёгкий дождь, но ведь и не так уж страшен он, когда вы вооружены зонтами. И есть какая-то особая красота даже в сером дождливом дне: как в зимнюю пору, когда в разы дороже ценится простое тепло.       Они гуляют, делают нелепые фотографии, чтобы после посмеяться над выражениями лиц, дурацкими ракурсами и позами, сомнительным фоном, по очереди пьют забористый травяной чай, передавая друг другу большой картонный стаканчик, и говорят, говорят, говорят.       Фатима вспоминает навязчивые сны, где всегда нечем дышать, просит Монику рассказать о каком-нибудь самом добром воспоминании, Моника тихо смеётся, отшучивается, но всё-таки рассказывает. Вдвоём долго рассуждают о том, что, всё же, такие вопросы ставят в тупик, и что нужно очень долго копаться у себя в голове среди кучи хлама, который, в самом-то деле, вовсе и не хлам даже, а наоборот — и в самых незначительных моментах находится что-то светлое; и хочется рассказывать что-то ещё, и радоваться, и повторять, что всё же было оно не зря, и так хорошо, что все эти воспоминания есть, и что жизнь не стоит на месте.       Разговор утекает в какое-то другое русло, — больше эмоций, больше переживаний, — и они начинают делиться чем-то совершенно сокровенным и уже совсем не стесняются ни смеха, ни слёз, и случайное, ненамеренное и резкое сближение становится самым искренним. Радости, разочарования, страхи, травмы, расставания, творческий затык-подъём-затык в период локдауна — много всего.       — Помню, был такой болезненный разрыв, что хотелось кричать человеку, мол, да ты для меня как будто умер, а то, что осталось — это уже не ты, я тебя таким не знала и не хочу помнить, а тот, что был — я бы отдала ему всю свою жизнь, даже если у меня оставался всего один день, — Фатима качает головой, ускоряя шаг, и Моника ловит её ладонь, слегка тормозя. — Вообще места себе не находила, хотелось просто лежать и смотреть в потолок, ну, возможно не только в потолок, но так, попеременно: потолок, стена, пол и в обратном порядке, и так день за днём.       Моника понимает. Точно так же у неё не было, потому что разные люди и разный опыт, но у неё было по-своему, и это «по-своему» тоже болело и не давало покою.       — И тогда в какой-то момент мне стали сниться бабочки… неделю снились, наверное, в каждом сне новая бабочка. Я в них не разбираюсь, но то ли совки, то ли бражники. Я находила их у себя в саду, всегда на земле, присаживалась рядом, рассматривала, подставляла руки, и бабочки заползали и сидели у меня в ладонях. Это ощущение чужой хрупкости и твоей ответственности за эту хрупкость, за эту жизнь — оно непередаваемо, знаешь? Бабочки всегда улетали, а я смотрела вслед, пока только могла разглядеть удаляющееся порхание. И в тот раз всё было так же, но только я никак не могла найти свою бабочку. Они всегда были в разных местах в саду, поэтому я не чувствовала беспокойства, только лёгкую вину: чего ж это я так долго, меня ведь ждут…       По последовавшей продолжительной паузе Моника понимает, что что-то самое важное ещё впереди, но молчание тяжёлое, и она не давит. Фатима задумчиво смотрит сквозь свой прозрачный зонт и опускает его, складывает; облака пока не рассеиваются, но и дождь больше не идёт.       А они так и не заметили, как, дав большой круг, вернулись обратно к отелю. Ну, что ж, раз такое дело…       — А потом вот как внутренний голос какой-то: под кустом гортензии надо посмотреть — там и найду. Отодвигаю лист, который был у самой земли, и вижу себя со стороны, — свои руки, свою склонённую голову, — как будто глазами бабочки, а потом и её саму вижу. Она шевелила хоботком и пыталась ползти, но… её кто-то придавил. Я опоздала. Тогда мне не было страшно, я просто легла на землю рядом, смотрела и обещала, что ещё как-то смогу помочь, что-то сделать, исправить, изменить. Когда проснулась, помню, много плакала, и было мне тревожно и виновато, страшно до боли в груди. В сад ещё дня три не выходила, про гортензии и думать не могла. Думала про чужую хрупкость в моих руках, краем уха услышала новостной сюжет про стрельбу где-то в другой стране, написала песню…       Поднимаясь по лестнице, вращая в пальцах ключ-карту от номера, Моника осмысляет услышанное. Вроде бы, Фатима уже рассказала всё, что хотела, но в воздухе витает чувство незавершённости: как будто есть ещё что-то крошечное и невысказанное, что своим присутствием расставит все точки.       — У нас же один этаж, разве нет? — мягко дёргает Фатиму за рукав, когда та не останавливается, а начинает подниматься на пролёт выше.       — Осуществлю попытку несанкционированного курения в здании. В окно, естественно, — и тихий хрипловатый смешок.       Теперь очередь Моники смотреть на Фатиму снизу вверх — та стоит выше на пару ступеней. Взгляд глаза в глаза, ощущение дома и такое огромное молчание.       Фатима берёт лицо Моники в ладони, нежно, почти невесомо целует в лоб. Непривычно и неожиданно, но Моника чувствует это до болезненного правильным. Фатима трогательно-лучезарная, по-детски простая, и в омуте её тёмно-карих глаз живёт невиданная теплота. Монике хочется рвануться вперёд, ухватить руками, прижать к себе и больше никогда не отпускать это взявшееся из ниоткуда чудо с ласковым взглядом и непомерно сильной нежностью в сердце, но она стоит недвижно и, затаив дыхание, даёт себе волю лишь чувствовать, внимать и запоминать.       Но это мимолётно, и уже через мгновение Фатима отстраняется. Ничего не говоря на прощание, они только успевают перехватить взгляды и неловкие улыбки друг друга, когда разворачиваются каждая в свою сторону. Фатима, на ходу выуживая из пачки сигарету, а из кармана зажигалку, поднимается к приоткрытому окну, Моника, постояв к ней спиной, делает медленные шаги по направлению к выходу с лестничной площадки.       — Знаешь, а бабочки больше никогда мне не снились.       Моника останавливается и оглядывается, но, как ни старается, не может разглядеть лица Фатимы — только её силуэт на фоне окна, окутанный вуалью табачного дыма.       И на годы запомнятся тебе только нежный разрез глаз да сцепленные замком пальцы, да это неясное молчание.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.