ID работы: 13684029

Ломай

Слэш
NC-17
Завершён
37
snow god бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
20 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
37 Нравится 15 Отзывы 4 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Ковш с нагретой солнцем водой измазан послеобеденной тенью, комар бил крылом по её усеянной пылью глади из последних сил, жужжал так звонко, что Тобирама прижал ладони к ушам. Оглохнуть можно. Можно с ума сойти. Дрожащие руки потянулись вверх, впутались в волосы и сжались. Боли нет. Тобирама захрипел полуоткрытым ртом. Затуманенный взгляд зацепился за верхушку мелких листьев, потемневших от слоя пыли. Судорожно перебирая коленями, Тобирама подполз к уродливому суги — ему мало воды, земля в горшке потрескалась, и меж щелей путались засохшие корни. Послеполуденное солнце и пыль на них тонким слоем. Тобирама прижал сжатую в кулак ладонь к предплечью, куце, бестолково затёр по рубашке в попытке добраться до корней сквозь глубокие трещины. Может, она умерла не несчастной. Может, смирилась с тем, что двое её сыновей мертвы, и прожила неплохую жизнь. Может, Тобирама совсем не знал её, поэтому думал, что она несчастна, что переполнена скорбью. Он заелозил пальцем по запястью, сцарапал кожу ногтём, только так можно достать до корней. Они прятались в мелких трещинах, земляных шрамах. Голова тяжёлая, бестолково упала на плечо, когда Тобирама повернулся, но краем взгляда всё же задел рукоять куная. Им можно разворотить трещины. Сделать шрамы больше. И понаставить много-много новых. Запах свежей крови под послеполуденным солнцем похож на гниющее дерево — Тобирама нервно выдохнул через нос, горло сдавило подступающей рвотой, он вскинул голову вверх, рвано вдыхая ртом. Виски пульсировали, от каждого стука темнело в глазах. Исступлённо, дрожащей рукой он потянулся к ветвям суги, и замычал, когда коснулся, пальцы судорожно схватились за мелкие пыльные листья. — Всё будет хорошо. Ему чудилось — дрожащие пальцы в его волосах, нежностью хотели утешить, крепкая ладонь сжимала плечо, силой хотела защитить. Ему совсем не чудилось — всхрип, похожий на стон, глухой и глубокий. Сперва показалось, что с этим звуком комар в ковше утонул, отмучился, но затем был второй — ещё всхрип — и третий — уже всхлип. Плач! — несколько холодных слез упало на запятнанную послеобеденным солнцем, пылью и кровью ладонь. Тобирама рывком прижал ко рту запястье, вгрызся зубами в кожу, прокусывая плоть до мяса. Всхрип. Всхлип. Вскрик. Плач. Рык. Тело кричало. Голова рыдала. Даже когда кость заскрежетала о кость, а рот наполнился кровью, воняющей гнилым деревом, — они стонали, скрипели, трещали, кричали. А Тобирама молчал, тихонько покачиваясь. Он исступлённо подался вперёд, вздрогнув, повалился на бок, взгляд заметался по спальне, будто бездумно, но когда негнущаяся ладонь нащупала кривой и потрескавшийся ствол суги, а большой палец прижался к земле, всхрипы утихли. Нервно и рвано по большой трещине дрожащим пальцем — крепкой ладонью по спине, одними отсыревшими губами: — Тише, тише, все будет хорошо. Возможно, Тобирама её слишком хорошо знал, поэтому был уверен, что умерла она несчастной и полной скорби. Нельзя потерять своё дитя и продолжить спокойно жить — Тобирама видел под её футоном повязку с гербом клана, которую носил Итама. В которой Итама умер. Тобирама видел, как она засыпала, сжимая дзюбан Каварамы в ладонях. Он похож на застиранную тряпку, изодран и порван, но она наглаживала его перед сном, будто это рыжая макушка её самого младшего мальчика. Нельзя потерять своё дитя и продолжить жить так, будто его никогда не было. Она была несчастна и полна скорби, хоть у неё и осталось два сына. Она была несчастна, хоть они и достигли мирной жизни. Если корни начали гнить, то это уже не остановить: останься у неё хоть три сына, она была бы несчастна. Может, она была бы несчастна, даже если бы выжили все. Если это происходило однажды, то не проходило уже никогда. Тобирама тяжело перевалился с плеча на спину, большой палец куце наглаживал корни, торчащие из глубокой трещины, а посиневшие губы шептали сипло и глухо: — Успокойся. Давай же... Возьми себя в руки. Всё повторял, плотно сомкнув глаза, пока голова не перестала стонать и скрипеть, пока на плече не ощутилось нежное прикосновение сильных рук — пальцами по шершавому и гнутому стволу, не глядя, к кромке поредевшей от жажды листвы, стряхивая на ладонь пыль. У вдоха ртом горький привкус гниющего дерева, Тобирама закашлял в ладонь, содрогаясь, и приподнялся на руках, сипло тяня воздух носом: если тело и голова снова начнут стонать и скрипеть, то их уже не остановить так просто. Если Тобирама не пришёл к нему сразу, то он сам придёт. Он наверняка на подходе к дому, может, уже шёл по коридорам, или ещё ближе — прямо сейчас откинет сёдзи и кинется на пол, будто ему сломало колени. Тобирама сел, обтёр лицо ладонью, застонав сквозь зубы: присохшая, вязкая кровь на губах, подбородке и шее, красная, изодранная рука — ему это не понравится. Взгляд растерянно прошёлся по полу, Тобирама покренился вперёд, исступлённо хватая ковш, и дёрнул на себя, пролив немного на пол. Мелькнула мысль, что не хватит воды, чтобы отмыть всю кровь. Не хватит времени. Не хватит сил. Не хватит упорства. Слабость залезла так глубоко, что Тобирама почувствовал, как кололо в костях. Скинув через голову рубашку, он вылил всю воду на подол и обтёр ею лицо, грудину и руку. Голова кружилась от тошнотворного запаха гниющего дерева, хотелось выйти на воздух, проблеваться, а потом продышаться, но когда Тобирама услышал своё имя его голосом, остался только оглушительный звон в ушах и ослепительный свет в глазах. Глухота и слепота. Тревога и дрожь. Тобирама торопливо натянул рубашку и, пальцами нащупав суги, обломал край веточки и сжал между пальцами. Шептал себе под нос едва различимо: — Терпи... Не сопротивляйся, не спорь, не отказывайся, и ему наскучит. Что бы он ни сделал, что бы ни сказал, что бы ни предложил — «да». Тобирама ведь это умел. Он ввалился в спальню так грузно и шатко, что первой мыслью было — упадёт. Ему сломало колени. Но пара шагов к Тобираме твёрдые и ровные, будто открывший сёдзи и вошедший в спальню — два разных человека с одним лицом и одним телом. Будто Тобирама будил кого-то, кто спал у него внутри: весёлый голос падал до хрипа, игривые глаза выжидающе сужались. Он сейчас здесь был — подошёл в два коротких шага, мягко присел, подогнув под себя ноги, лицо вытянулось, заскрипели зубы. — Откуда это? У него ровный, обманчиво мягкий голос. А ладонь, обогнувшая истерзанное зубами запястье, тёплая, когда-то любимая ладонь, так давно нелюбимый Хаширама. Подзабыто неумелые и неуклюжие прикосновения его теперь грубые, резкие, под ними кожа синела от накатившей слабости. Чёткий след от зубов (остервенелый рот, хватающийся за кожу) с запёкшейся кровью внутри, воняющей гниющим деревом. След от зубов, который останется шрамом. Тобирама тёр между пальцами колючую веточку суги медленно, почти нечувствительно, чтобы он не заметил, и шептал, едва шевеля губами: — Хаши... — двигал средним и указательным, ощущая на плотной остринке пыль, что скатилась между пальцами, и слышал в голове глухой глубокий стон. — Наша мама умерла. Взгляд у брата настойчивый, выжидающий. Густые короткие ресницы припущены, а за ними карие глазища, похожие на покорёженный ствол суги. Тобирама сипло вдохнул носом и закашлял в плечо — раскалённый воздух вонял гарью лесных пожаров и гниющим деревом. Гнил пол, гнили стены. В карих глазищах Хаширамы гнило покорёженное суги. Под загорелой кожей запястья билась живая жила, словно большая река вихрилась меж облысевшего леса. Тобирама моргнул и вздохнул, когда Хаширама хлёстко ударил его ладонью по щеке. Впустую. В носу скрёбся едкий запах гниющего дерева, рот царапал горький вкус старого суги. Хаширама вплетался пальцами в тяжёлые, слипшиеся от пота, посеревшие волосы, Тобираму тошнило. — Откуда это? Тобирама слышал его, смотрел в чернющие глаза и не понимал. Будто слова его лишь бессвязный рык. Должно быть, это так: разве есть смысл в злом, нетерпеливом хрипе, когда у него (у них обоих) умерла мать. Она долго жила, и всегда была несчастной. Тобирама знал, что это так. А ещё он знал, что это он — её несчастье. Ладони у Хаширамы тёплые, а взгляд дрожащий, он смотрел на Тобираму сквозь слипшиеся ресницы, плотно сжав губы, дышал медленно и как-то прерывисто. Когда последний раз Тобирама видел его таким: после смерти отца? Хаширама был опечален, но губы у него не дрожали. Буцума оказался лёгкой потерей для сыновей, они оба мало скорбели. Может, смерть Итамы сильно отозвалась в Хашираме? Болезненная потеря, непосильная для отца, он пережил Итаму на полгода, а Хаширама навсегда сделался уставшим и печальным. Каварама..? Тобирама исступлённо дёрнулся, дышать — тяжело, держаться — ещё тяжелее. Но Тобирама не дал себе вспомнить его. Нельзя. Ни сейчас. Никогда. Первая смерть в их маленьком доме — тонкорукий Каварама с парой рдеющих веснушек на носу. Никто из них не остался таким, каким был до неё. И Хаширама знал, кто его убил. Их. Их всех. — Ты принадлежишь мне, у тебя нет никакого права делать с собой это. Чакра брата залечила изодранное запястье быстро, не оставив следа. Но Хаширама чёрств, хоть и спокоен, он взялся за рукав рубашки и потянул в стороны, ткань с нарастающим треском порвалась до плеча. Настойчивый рывок на себя заставил привстать, Хаширама подался вперёд, а Тобираме казалось, что он глохнет от треска рвущейся рубашки. Брат её изодрал в клочья. Взгляд у него уставший, но пытливый, он внимательно осмотрел тобирамины ладони, заглянул между пальцев, с тыльной стороны и внутренней, огладил те шрамы, которые видел прежде. Все видел, но Тобираме не доверял, сколь бы прилежен и тих он ни был. Тобирама никогда ему не лгал. Хаширама никогда ему не верил. Предплечья, плечи, шея, спина, грудь — он не торопясь осмотрел Тобираму, огладил каждый шрам. На некоторых задержался надолго: рваный шрам между рёбер, полученный в детстве, был так похож на тот, что зиял на мягкой щеке Каварамы. Хаширама его любил. Тобирама его ненавидел. Искал же брат свежие, незнакомые, скрытые. Можно подумать, от него возможно что-то скрыть. Можно решить, у неё не осталось ничего, кроме скорби. Два старших сына и дочь сестры: скромные, тихие похороны без слез и криков отчаяния. Она была такой безликой и пустой, что вернувшись домой, Тобирама забыл, что она умерла. Без неё всё так же, как с ней. Должно быть, после смерти Итамы она не жила. Не смогла или не захотела, даже ради Хаширамы. Или ради него. Ведь она так и не узнала, кто убил Кавараму. Скорбь её могла стать отчаянной, а не безликой. Хаширама надёжно хранил секрет. Брат не позволил пойти спать, подождал, пока Тобирама переоденется из траурного кимоно в рубашку и штаны, и сказал идти с ним. В резиденцию. Его ждали дела, он не мог тратить много времени на церемонии и слезы, а у Тобирамы всё-таки остался едва заметный шрам от зубов. Тобирама зашёл в кабинет, брат ломано-гибким взмахом руки указал на стол: — Сядь. Тобирама зашаркал ногами вглубь кабинета, несмело упёрся ладонями в крышку стола, приподнявшись, и сел, посмотрел на брата: высокий, широкий и крепкий. Похож на ствол суги. Ветер, влетевший в открытое окно, тянул за собой его волосы, похожие сейчас на голые ветви. Тобирама же — лист. Он под ветром трясся, едва не срывался. Ему падать не с вершин величавого суги, а с кроны того, который остался в углу спальни. Тобирама упадёт, но не умрёт. Хаширама подошёл тихо, лукаво-заботливо потянул ладонь к бледному лицу Тобирамы, чтобы огладить щеку, наклонился, чтобы прижаться губами ко лбу, а сквозь поцелуй ощущалась мягкая улыбка. Горло жгло острым запахом гниющего дерева, Тобираме он всегда напоминал запёкшуюся кровь — терпкость и сладость, может быть, немного горечи. Тошнотворный запах. Хаширама подошёл, опустил ладони на тобирамины колени и поймал его взгляд: рдеющие глаза встревоженно распахнулись. Брат смотрел не моргая, карие глазища не блестели, будто неживые. Он обождал, пока Тобирама куце опустит взгляд, и поцеловал в лоб, в переносицу, в кончик носа и помедлил перед тем, как прижаться к губам. Он всегда так делал: всегда ждал поднятой головы, стремящегося навстречу лица. А ещё он знал, что Тобирама не потянется. В Хашираме оставалось мало гордости, когда ему хотелось Тобираму, но в этот раз он не поцеловал. Сквозь свет заходящего солнца не сразу узналась липкая чернота его глаз. — С ногами на стол. Вечер ощущался колючим и жгучим, Тобирама бы одёрнул воротник рубашки, будь у него такая возможность, оттянул бы рукава, закрывая запястья, но он лишь опёрся на руки сильнее, одним рывком забираясь на стол, поджав под себя ноги. Хаширама одобрительно кивнул: — Отлично, — мягко улыбнулся, погладил Тобираму по волосам. — Какой молодец. — обошёл дугой, снял хаори, повесив его на спинку стула, и сел. — Раз тебя нельзя оставлять одного, то будешь сидеть здесь. И Тобирама сидел, неподвижно, неслышно. Хаширама несколько раз поворачивался и ёрзал на стуле, вскидывая растерянный взгляд: может, думал, что Тобирама здесь умер, может, забывал, что Тобирама здесь есть. Тобирама сам забыл, что он здесь. Где он. И с кем. Смотрел на пальцы брата, похожие на сучки, тонкий слой грязи под ногтями, и забывал, что он есть. Хаширама сидел за бумагами до глубокой ночи, кабинет освещал тусклый свет свечи. Наверное, уже за полночь было, когда Тобирама подал голос: — Я хочу ссать. Приподнялся, стискивая зубы — ноги затекли, если сейчас встанет, то не удержится. Для начала их нужно вытянуть, разогнать кровь, а уже потом подниматься, — для начала нужно дождаться разрешения Хаширамы. Тобирама покорен и учтив, брату не за что на него сердиться. Тобирама раньше был послушным, и сейчас, когда Хаширама, не отрываясь от свитка, прожевал едва различимо: — Нет. Он покорно сел. Он даже не вздрогнул, когда по запястьям поползли корни, связывая руки. Будто Тобирама собирался бежать. Убегать, скрываться, стоило только отпустить. Вот Хаширама и держал. Вот он и боялся. Тобирама заёрзал по столу, корни заскрипели, Хаширама оторвал взгляд от свитка и посмотрел пронзительно, долго: кажется, ждал, когда Тобирама порвёт путы и выскочит прямо в окно. Может быть, был так напряжён, потому что клокотал от мысли, что не успеет за хирайшингири. Но Тобирама не бежал, даже не думал об этом. Он сидел покорно, тихо, как сидят дети рядом со строгими учителями. Нужно подчиниться, подождать, показать насколько ты готов их слушаться, и они дадут послабление. Раз Хаширама сказал «нет», то значит Тобирама должен сидеть и не мешать. Подожди — и Хаширама отпустит. Подчинись — и Хаширама оценит. До глубокой ночи, и даже когда в животе жгло и тянуло от каждого вдоха, подчиняйся и жди. Тобирама терпелив, он сидел ровно, хоть и ноги мелко тряслись, а внутри распирало до тошноты, он молчал. Стиснув зубы, дышал мелко и рвано. В нём пульсировало лишь одно желание, оно почти затмевало разум, но Тобирама сидел и молчал. Время далеко за полночь, масляная свеча догорала, а из трёх десятков свитков на столе остался только один, когда Хаширама произнёс: — Ты не уйдёшь от меня ни сейчас, ни потом. Никогда. Тобирама побледнел, уши закладывало, он едва разбирал слова брата, но кивнул. Подчиняйся и жди. Это не так уж и сложно. Внутри тянуло и ныло, член исступлённо дёргался от напряжения внизу живота. К горлу подступила горечь, когда он почувствовал концом мокрое пятно на фундоши. Закрыл глаза и глубоко выдохнул: он не мог обблеваться раньше, чем обоссаться. Мокутон рвал кожу запястий, но боли не было. Только кипящее в груди отвращение — мокрые фундоши и плотная ткань штанов, Тобирама вдохнул кислый горячий запах и вздрогнул. Из члена вырвалась ещё одна струя мочи, просочилась сквозь одежду и упала на стол с грохотом (как услышалось Тобираме). Колени дрожали, а по виску катилась капелька пота, хотелось стереть её плечом, но он знал — если ещё раз даст слабину, то остановиться уже не сможет. Хаширама добьёт последний свиток и отпустит его. Да, отпустит. Тобирама медленно вдохнул, ещё медленнее выдохнул, в низу живота жгло, а в кабинете воняло, когда затуманенный взгляд заметил струйку мочи, что тянулась вдоль стола, и под нервный всхрип Тобирамы упёрлась в тыльную сторону ладони Хаширамы. Брат поднял голову, Тобирама попятился назад, моча потекла по бёдрам, на поджатые под себя ноги, на стол, а оттуда — на пол. На стол от одного края, до середины, омыла брошенный Хаширамой свиток, а Хаширама замер: неморгающий липкий взгляд карих глаз устремлён на лицо Тобирамы. Тобирама, когда оказался пустым, застонал, будто кончил, и обмяк в луже собственной мочи. В луже пара и вони. В отвращении и презрении. Запрокинув голову вверх, он сжал губы. Униженный Хаширамой. Сломанный. Растерзанный им. Брат встал, рукава и подол его кимоно, кисть руки и край волос мокрые, а глаза такие тёмные, что не отличить радужку от зрачка. Эти глаза всегда темные и острые, когда Тобирама рядом, с тех самых пор, как отец наказал Хашираме беречь единственного младшего брата. Отец не знал, что Хаширама начал беречь Тобираму задолго до его просьбы. Брат не страшился мочи, не спугнула бы его даже рвота. Он спокоен и собран, не поменялся в лице, когда опустил ладонь промеж ног Тобирамы. Ровный голос, почти бесцветный, был глухим и уставшим: — Обмочился, значит. Тобирама кивнул. Обмочился. Голова кругом. Противно до тошноты. Просто омерзительно. Хаширама отпустил его руки, на запястьях кожа порвана в мясо, но боли нет, желания разгибать ноги тоже. Тобирама упадёт, если встанет. Точно упадёт. Как лист полетит с кроны в самый низ, куда-то ниже пола, где унижение сильнее, а омерзение острее. Всё тот же глубокий и топкий голос, всё те же слова подняться, но с досадой, как с Тобирамой всегда говорил отец. Тобирама встал, Хаширама стянул с него рубашку, штаны и фундоши. Кожа между ног холодная, мокрая и немного липкая. Тобираму немного качало, он едва держался на ногах, едва различал в темноте и за рябью в глазах Хашираму: в его руках рубашка, он елозил ею по столу, собирая мочу. Быстро, умело, будто делал это раньше. Будто делал это сотню раз. Ни сотню, ни даже десятка раз. До Тобирамы — ни разу. Движения размашистые, осторожные, но без брезгливости, как если бы тёр Тобирама. Как если бы Тобирама увидел, что край стула и пол мокрые, и дерево теперь воняло не гнилью и кровью, а мочой. Всем этим разом. Почти вяжущая кислота. Тобирама упёрся ладонью в стену и осел, тяжело дышалось, холодные бёдра слипались при соприкосновении, в глотке засела колючая горечь. Хотелось вывернуться наизнанку, голова бы перестала идти кругом, задышалось бы легче. Стало бы лучше. Или поспать. Отдохнуть. Прийти в себя. Хаширама закончил с полом быстро. Взял в охапку вещи Тобирамы и пошёл к двери, оставляя за собой мелкие мокрые капли, чтобы Тобирама не заблудился, когда отставал. Идти по следу, идти по запаху, вглядываясь в пол, чтобы не наступить. Хаширама отвёл его в маленькую комнату, в которой сам иногда оставался ночевать. Там есть футон, душ и туалет — можно не приходить домой и вовсе. Хаширама натирал его мылом так же умело, как рубашкой тёр стол. Вымыл от макушки до пяток, обтёр полотенцем и уложил на футон. Тобирама уснул почти сразу, как голова опустилась на подушку, уже сквозь сон он ощущал на себе тяжесть одеяла, поцелуй в висок. Ночь Тобирама запомнил смутно. Он проснулся глубоко за середину дня, возле подушки на полу лежала одежда, чистая, аккуратно сложенная, а сверху маленькая записка хашираминым ровным почерком: «Моча, дерьмо, сопли, рвота меня не пугают. Хорошенько это запомни». Плотно обогнуть проволоку вокруг ствола, совсем немного изогнуть, закрепить форму. Через время ещё раз: обогнуть, изогнуть, закрепить. Главное — не гнуть сильно. Можно сломать. Совсем по чуть-чуть. Чем причудливей изгиб, тем больше времени и упорства. А Хаширама терпелив, нетороплив и упорен. Хаширама умел гнуть и не ломать. Он позвал Тобираму к себе на ужин. Хаширамин день всегда заканчивался с саке, суши и Тобирамой, но не часто это случалось в его доме. В пустом доме, где нет ничего, кроме футона. Если ему что-то нужно, это приносят. Всё, что Тобирама привык видеть в других домах, для Хаширамы — хлам. У него есть футон и Тобирама. Где спать и с кем спать. Брат сидел возле открытых сёдзи, опираясь на руку позади себя. По Тобираме он лишь скользнул взглядом и отвернулся. Взмах ладонью — молчаливое приглашение сесть рядом. Тобирама засеменил к столу, остановился напротив брата и замер: если он сядет здесь, то сможет выпить и поесть. Хаширама вскинул голову, ровные брови надломлены у висков, он знал, что Тобираме хотелось остаться на расстоянии. Даже если Тобирама сядет по другую сторону, Хаширама позовёт к себе. Пресыщенный взгляд карих глазищ тяжёлый, выжидающий. Пара шагов и Тобирама опустился на подушку у танкецу, пара секунд и Хаширама поднёс ему ко рту чоко с саке по самые края, пара вдохов и пустая масу упруго опустилась на стол. Губы припухли почти сразу, горло щипало. Тобирама предпочёл бы чай, но Хаширама наполнял чоко, только теперь две: себе и ему. Тобираму развезёт рюмок с десяти, Хашираму — с десяток бутылок. Один глоток — и чоко пустое. То, что осталось на столе, всколыхнулось, пролив саке по бокам, когда Хаширама опустил на стол ладонь. Это чоко для Тобирамы или для него: если Тобирама много выпьет, то толку от него будет мало. А прищур хашираминых глаз выдавал, что «мало» ему не хватит. — Когда в последний раз мы были вместе? Три дня назад, в резиденции, Тобираму тошнило — казалось, что кабинет воняет мочой, — за окном шумели, смеялись дети, где-то вдалеке пронзительно лаяла собака, яркое солнце повисло в середине неба, а Хаширама втрахивал Тобираму в боковину стола. Три дня назад. Пятый раз за неделю. Тысячный раз за всю жизнь. Забыл? Не наскучило? Тобирама туго сжал губы, когда брат приподнял чоко над столом. Если Тобирама возьмёт, то разольёт, то разобьёт. Пальцы медленно похолодели, когда ладонь Хаширамы сжала бедро. Крепко, тесно, ещё чуть-чуть — и больно. Ещё чуть-чуть — и страшно. Пятый раз за неделю. Тысячный раз за всю жизнь. Забыл? И всё ещё страшно? Можно подумать, у них ещё были мать и отец. Можно подумать, Тобирама ещё мог разбить им сердца. Хаширама неторопливо перебирал пальцами по бедру, спешить некуда: голову горячило саке, тело же — Тобирама. Отдаваться ему, захмелевшему, Тобирама не любил. Слишком сильный, слишком резкий, слишком крепкий. А Хаширама любил пьяным брать Тобираму. Любым любил, но пьяным — особенно. Он лишь пригубил саке, остальное же протянул Тобираме. Толчок. Чоко упала на пол с глухим стуком. Хаширама замер, ладонь, что ласкала бедро, притихла, но не отпустила. — Зачем ты это сделал? — голос тихий, зычный, немного уставший. Тобирама сжал ладонь в кулак, кончики пальцев онемели. Дрожь в руках стала крепче. Страх ждал не где-то там, где Хаширама напьётся, а здесь. Смотрел темнющими глазами, сжимая бедро. — Я случайно... Прости. Он правда «случайно», он искренне «прости», но брат почерствел. Убрал ладонь с бедра — Тобирама чуть не потянулся за ней следом — и взял поднос с суши. Пальцы кололо, они ощущались слабо, тело прошибало мелкой противной дрожью, Тобирама мягко пошатывался, а Хаширама перевернул поднос вверх дном. Рис и рыба разлетелись по полу, Тобирама проморгался, исступлённо посмотрел на брата и не увидел на его лице ничего. Сведённые брови и сжатые губы. Хаширама спокоен. А ещё — он устал, чернющие глаза блёклые и пустые, как у дохлой рыбы. Брат швырнул поднос обратно, налил саке и повернулся полубоком, опустив локоть на стол, будто его сейчас будут развлекать. Будто сейчас он будет куражиться. Тобирама прикрыл глаза, подался вперёд и опустился на руки. Локти с трудом не сгибались под тяжестью тела, губы жгло, стягивало вдохами, голову тянуло вниз, в ушах отстукивал пульс. Он едва слышал Хашираму. — Ты ведь умный мальчик, догадался, что нужно делать? Ты всегда был догадливым. Тобирама склонился над прилипшим к полу суши, качнулся, но удержался. Упасть Хашираме в руки как в первый раз, когда Тобирама был догадлив, в тот самый первый раз, когда он предложил Хашираме себя. У Тобирамы больше ничего не было, но брат никогда большего и не просил. И сейчас он ничего не просил. Тобирама сам решил покрениться ближе к полу, дрожащими губами прикоснуться к холодной рыбе. И вздрогнуть. Униженный. Крепкая ладонь опустилась на спину, пальцы огладили позвонки, вплелись в волосы. — Всё, до последней крошки. Чтобы ничего не осталось. И так ничего нет: ни чести, ни достоинства, ни гордости. Рука не напирала сверху, Тобирама сам должен опуститься. У него это всегда отлично получалось. Он наклонился к полу до упора, сухая губа коснулась холодных досок. Запах рыбы и пыли. Вкус риса и грязи. Тобирама не знал, как часто и как хорошо в хаширамином доме мыли полы, но он заелозил по доскам ртом, почти в слепую собирая губами рис. Уничтоженный. Исступлённо вылизывая пол, Тобирама видел лишь размытый силуэт голых ног брата. Он почти задыхался: собрать все мелкие рисинки языком, не вдыхая и не выдыхая, чтобы ни одна не свалилась. Ухватиться за слипшиеся губами и проглотить, не жуя, будто это вкусно, и улыбнуться. Развлечь Хашираму. Увлечь его. Раньше же как-то получалось. Тобирама замычал сквозь закрытый рот, задышал тихо и рвано носом. Тошнило, шатнувшись вперед, он выпрямился и замер. Голова кружилась, лицо горело, а губы болели — в них пара-другая заноз, содрана кожа. Тобирама, наверное, выглядел так, будто сражался и проиграл. Давно проиграл. Всегда проигрывал, но первый раз — в тот яркий осенний день, когда раскачался на качелях так высоко, что упустил из виду Кавараму. Проиграл с одного удара в висок. Проиграл не на поле боя, а на холме возле поселения, где играли все дети Сенджу, но в тот раз их было лишь трое. Враг притаился так близко, что Каварама заметил его лишь за миг до того, как отлетел в сторону. За мгновение до того, как умер. Каварама со своим врагом ел, спал вместе с ним, вместе учился и вместе сражался. Каварама — самое сокрушительное поражение Тобирамы. Хаширама же — самое долгое. Он огладил тобирамину щеку, сжал пальцами нижнюю губу и сдавил, из мелких трещин проступила кровь. — Думаешь, стоит тебя целовать? — он собран, спокоен, карие глазища смотрели прищуром в упор, а губы изогнулись в краткой улыбке. — Я хочу, но не стану. Тобирама думал наперебой: столы, стены, стулья — если он каждый раз будет елозить по ним губами, Хаширама перестанет его целовать? Если будет тереться бёдрами, плечами, грудиной о пол, Хаширама перестанет его трогать? Насколько сильно не хотел, насколько часто не станет? Лихорадочный взгляд прошёлся по хашираминому лицу: прищур выдавал настороженность, морщина между бровей — встревоженность. Тобирама устало уронил голову на плечо: неужели эта морщина всегда была такой глубокой и острой? Первая порывистая мысль — расправить морщину пальцами, пройтись по всей длине большим, прижаться губами и вспомнить её ещё маленькой складкой между бровей. Когда Хаширама не был так чёрств и печален, когда Тобирама ещё не жалел, что отдался ему. Так давно, что не верилось даже, что прильни Тобирама щекой, брат ласково гладил по волосам, а не хватался за них потуже, покрепче, чтобы отшвырнуть от себя. Хаширама не станет целовать его грязный рот, Хаширама не станет ласкать его грязное тело. Тобирама надеялся, что не станет, но всё равно следил затуманенным взглядом, как брат взялся за бутылку саке — там отпито лишь три полных чоко. Больше половины, столько, сколько Тобирама никогда за раз не пил. Брат занёс бутылку над его головой, чуть наклонил, и маленькая капля прокатилась по щеке. Саке — слёзы шиноби, лишь с саке они могут разделить боль потерь и утрат. В его горечи утопить свою. Тобирама захлебнётся в слезах. Глаза прикрыты, выдохи гулкие, рваные, в глазах рябило, а губы дрожали, — Тобирама не мог успокоить себя. Обтерев щеку тыльной стороной едва ощутимой ладони, он поднял лицо кверху. — Не упусти и капли, — голос брата казался приглушённым, тяжёлым. Он напряжён, хоть в руке и нет сомнений, когда вплёлся пальцами в волосы, тесно и крепко, как всегда — не сдвинуться, не дёрнуться. Можно только пошире открыть рот, чтобы тугая струя ударила по языку, а не полилась прямо в глотку. Тело пробило крупной дрожью, когда Тобирама сделал глоток, саке потекло с уголков губ, хлынуло через ноздри. Не дрожь. Судороги. Пальцы сконфуженно сжались, Тобирама попытался вдохнуть, но не смог. Со слепым спокойствием он подумал, что так и умрёт. Хаширама чуть отпустил хватку в волосах, Тобирама скосил на него взгляд и не увидел ничего, чего не видел прежде: слепое бесчувствие. Какая досада — умри Тобирама сейчас, с ним бы до конца остались только спокойствие и бесчувствие. Слепота и глухота. Брат опрокинул бутылку бесстрастно, его не волновало, что Тобирама задыхался, и, как бы упорно ни глотал, саке вырывалось изо рта. Мокрое лицо, шея и плечи, пропитанные саке волосы и кимоно. Опухшие губы едва шевелились, когда Хаширама прижал к нижней палец, шире открывая рот. Саке потекло в глотку, Тобирама исступлённо дёрнулся, судорожно схватился за руку брата негнущимися пальцами и промычал нечто бессвязное. — А? — брат просунул палец глубже в рот и крючком зацепился за зубы, чтобы сделать рывок, подтаскивая к себе. — Ты чего-то хотел? Допить? О, нет, остальное — мне. Остальное — на Тобираме. Горячие губы, обсасывающие волосы у висков и ушей, язык, вылизывающий кожу, рот, вцепившийся в кимоно на плечах. Хаширама нетороплив, в его привычке пить медленно, закусывать мало и хмелеть долго: он развязал оби на тобирамином кимоно, прижался открытым ртом к грудине и сжал губы. Можно подумать, там и правда есть что-то. Можно подумать, он правда Тобираму раздел, чтобы напиться сполна. Будто саке растеклось по животу, замерло в пупке и достигло перевязи фундоши. Хаширама взялся за неё зубами, потянул вниз, обнажая лобок, и отпустил. Выпрямился. Тобирама видел его лицо через туман, но задумчивый взгляд всё равно узнал. Хаширама погорячился. Тормозной путь от грудины до фундоши, чтобы прийти в себя. Не так уж и мало для слепого бесчувствия. Не так уж и много для человека, который за этим и позвал. Кожа на его руках грубая, натёртая мечом. Тобирама упёрся ладонями в пол, Хаширама прижался к его пояснице, ощупал позвонки, сжал ягодицу и огладил бедро. Наспех и вскользь. Чтобы прильнуть губами к колену и застыть, гулко вдыхая носом. Кожа на его губах мягкая, распаренная горячим дыханием. Тобирама запрокинул голову, Хаширама сместил поцелуй на бедро глубоко между ног. Медленно качнувшись назад, Тобирама продышался, проморгался. Нужно успокоиться и не дать себе забыть, что перед ним Хаширама. — Хочешь, я возьму у тебя в рот? Одна ошибка — и удовольствие станет пыткой. Голос брата ровный, а глаза — бесстрастные. Не мог он мгновение назад исцеловывать тобирамины ноги. Не с такими глазами, не с таким голосом. Но это всё ещё он. Сидел тихо и ждал, поглаживая колено Тобирамы, что лежало у него на бедре. Руки грубые, но тёплые, ласкающие. Они могли остаться такими, угадай Тобирама с ответом, среди которых нет верного. «Да» Хашираму не устроит, «нет» Хашираму разозлит. — А ты бы хотел? — раболепная дрожь в голосе Тобирамы всегда брату по вкусу и сейчас он хоть и нахмурился, но не почерствел. — Да? — безликий пустой голос. Бесстрастие, бездушие даже когда говорил, что «да», что «хочет». Пальцы скользнули по колену вверх, Хаширама задумчиво взялся за перевязь фундоши и ослабил ленту. У Тобирамы не стоял. Какая досада. Какое разочарование. — Нет? — короткий скользкий взгляд на лицо Тобирамы. Хотел увидеть раскаяние, вину? Но там лишь растерянность, может, немного страха. И дрожь. Она точно там. Хаширама не мог проглядеть дрожащие мокрые губы и ресницы. — Не хочешь меня, значит? Не хотел. Половину из той тысячи раз за всю жизнь не хотел. Хаширама всегда чуткий и неторопливый, а поцелуев и ласк обычно хватало, чтобы разгорячить тело. Тобирама давно не хотел Хашираму, он просто послушен, прилежен и податлив. Это нужно брату. Сейчас же он, насупившись, стянул с Тобирамы фундоши, приподнял конец вялого члена пальцем и сдвинул с головки кожу. — Хаши... — прошептал Тобирама, осторожно сгибая колени. Хаширама наклонился стремительно, а в рот взял мягко, но Тобирама всё равно вздрогнул. Не был готов. Хоть в тысячный раз, хоть в десятитысячный, он будет дрожать под Хаширамой, будет едва дышать. Под локтями — танкецу, Тобирама тяжело упёрся в неё, запрокинув голову. Знобило или кидало в жар, он до конца не понимал, отчего било мелкой противной дрожью. Хаширама сжал губами конец, прижал язык к уздечке. Тесно, быстро, умело. Впустую. Брат, должно быть, рассержен. Тобирама поднял голову, в глазах темнело, может, поэтому подумалось, что это так похоже на их первый раз, разве что тогда он без страха запускал пальцы в густые тёмные волосы брата. И сейчас с чего-то захотелось. Наверное, он пьян. Скорей всего, он глуп. Мягкие волосы, податливые, такими Тобирама их запомнил, такими они оставались до сих пор. Хаширама замер в то же мгновение, как тобирамина рука опустилась на его загривок. Притих. — Тебя так весело ломать. Улыбнулся. И Тобирама улыбнулся: он заслужил, чтобы его ломали. Заслужил стать щепками. Трухой. Мелкими вдохами-выдохами не надышаться — голова кружилась. Тобирама тяжело, свистяще сопел, пока не услышал собственный полусмех, спрятанный за всхлипом. Отчаянный, похожий на рёв. Тобирама хотел бы ощупать каждый волосок на голове брата — мелкие проволочки вокруг уродливого ствола суги, — но рука соскользнула с затылка. Вялая, безвольная, как член Тобирамы, как весь Тобирама, Хаширама поймал её, прижал к своим волосам у уха, задевая запястьем живой висок, и толкнулся вперёд, всасывая член до лобка. Можно подумать, что ему нравилось: язык упруго прижимался к мягкому куску плоти, губы сжимались и разжимались чутко и пытливо. Он выпускал Тобираму со рта, а потом спешил обратно, утерев слюну с подбородка тыльной стороной ладони. Можно подумать, он вне себя: стеклянные чернющие глазища опасно сужены, пусть и всё также спокойны, глубокая морщина между бровей дёргалась. Не умел проигрывать. Не умел сдаваться. Никогда не проигрывал. Никогда не сдавался. Тобирама ощущал, но не чувствовал. Тепло, тесно, немного щекотно от вдохов и выдохов брата, но чувств никаких, как если бы Хаширама ласкал коленки или пятки. Тобирама уже давно только ощущал, а все чувства были в жирном слое тревоги. Можно подумать, что Тобирама умел только бояться. Но разве это не правда? Отвлекись на секунду от брата, убери с его головы дрожащую ладонь, посмотри на мокрое пятно на полу, что оставила рыба, на чоко взгляни, на сёдзи, за сёдзи, и скажи, что они тебя не пугают. Допустим, здесь страшно, потому что дом хаширамин. А в поместье, в Конохе, в стране Огня — любом месте мира Шиноби! — там от чего тебе страшно? Тобирама — и есть страх. Глубоко посаженные глаза под тяжёлыми веками, раболепно согнутая спина, когда Хаширама выпрямился сам и потянул за собой. Это всё он. Он заставлял вскинуть голову навстречу хашираминому поцелую, подталкивал в раскинутые для объятий руки. Это всё страх. Страх — и есть Тобирама. Обрезать лишнее — короткие ветки, ветки, растущие вниз, сдвоенные, — под самый ствол. Оставить только самые крепкие, самые ровные, прореживать листву, обтирать от пыли летом, зимой — держать в доме. Крона — самая уродливая часть тобираминого суги, над ней Хаширама поработал хорошенько: ни одной ровной или крепкой ветки, только кривизна и надломы. Тобирама обтирал листья, когда пришла Тока и безрадостно сказала, что Хаширама ждёт его в резиденции к концу рабочего дня. Недолго ждать и опоздать нельзя. Тобирама совсем скоро был готов увидеть Хашираму, разве что не растянут. Брату по душе мало вещей, а пихать пальцы в Тобираму — одна из них. Когда он добрался до резиденции, Хаширама уже ждал. Полутень падала на лицо брата, глаза — холодные, не блестели. Тобирама плотно закрыл за собой дверь и замер в ожидании. Сбоку от окна Хашираму не видно с улицы, хотя обычно, если идти у самого края, как на ладони и он, и стол, и дверь. Но там обычно никто не ходил. Брат исключил и малейшую возможность того, что его увидят. Тобирама встревоженно сжал плечи. Хаширама его ждал, а теперь его ждёт что-то недоброе. — Раздевайся. И голос холодный — может, даже холоднее глаз, — ровный, бесцветный. Тобирама несмело поднял на брата взгляд, нащупывая пальцами подол рубашки. Чёрные глазища не моргали, губы не шевелились, даже волосы не ерошило ветром. Хаширама, сидящий сбоку от окна, скрытый вечерней тенью, лишь наваждение. Дитя тобираминых страха и тревоги. Вот только рубашка упала на пол, варадзи, штаны и фундоши остались рядом с ней. Под светом закатного солнца тело Тобирамы казалось больным. Грязным, серым и тонким. — Иди ко мне. Тобирама сделал шаг и замялся. Ещё шаг — и ему будет видна улица, как и улице — он. Похоже, Хаширама этого и хотел. Должно быть, иначе не выйдет. Тобирама подошёл, Хаширама встал. На полголовы выше, шире в плечах, тяжелее, сильнее. Рядом с ним всегда острее ощущалась собственная ничтожность. Пресыщенный, усталый взгляд, глаза чернющие, а руки грубые. Он огладил тобирамины плечи, грудину, живот, мягко сжал в ладони мошонку, туго прижал палец к анусу. Тобирама напрягся, мышцы под пальцами сжались, брат сильнее надавил на вход. На сухую — неприятно. Даже поглаживания шершавые, царапающие. — Надеюсь, в этот раз ты не разочаруешь меня, — тон подзабыто назидательный, но всё ещё бесстрастный, немного печальный на последнем слове. Тобирама уронил голову на плечо, посмотрел растерянно. — Залазь на стол. Тобирама подчинился. Хаширама сложил печати, с пола между половиц повылезали корни, в свете заходящего солнца они похожи на дождевых червей, росли и крепли, пока не стали человеческим очертанием, а затем и вовсе — Тобирамой. Маленький шрам на губе, родинка у уголка глаза, рыжина на кончиках ресниц. Хаширама всегда был внимателен к деталям. Пугающе внимателен. Двадцать пять лет не отводил взгляд, чтобы создать не клона Тобирамы. А Тобираму. — Что ты собираешься делать? — собственный голос предательски дрожал. Дрожал каждый раз, когда Тобирама говорил с братом. Сейчас там что-то кроме тревоги, но оно так глубоко, что не дотянуться. Появилось в тот миг, когда Тобирама посмотрел в свои глаза. И не узнал в них себя. — Что и всегда. Ломать. Крушить. Уничтожать. То, что Хаширама так любил. Так, чтобы от Тобирамы ничего не осталось. Брат устало откинулся на спинку стула, упёрся головой в стену, его лицо полностью скрыла глубокая вечерняя тень, но Тобираме хватило и его рук, плотно прижатых к коленям. Хаширама сдержан и молчалив больше обычного, когда расстроен. Солнце почти село, голое тело напротив казалось грязным (совсем как у Тобирамы) и сильным (едва ли похоже на него). Когда оно сдвинулось с места, Тобирама вздрогнул, попятился назад. Чем дальше от края стола, тем лучше его будет видно с улицы. Отступи он хоть на шаг, будет как на ладони. Дёрнулся и застыл. Дышалось тяжело, пальцы кололо, а грудь сдавливало: этот клон, этот Тобирама развёл его колени в стороны и потянул на себя. Рука, похожая на хаширамину, сжала плечо, но нежнее, мягче, чем Тобирама привык. — Я защищу тебя. Зашептали губы над ухом. Его губы его голосом, но без тревоги, без страха, будто с этим Тобирамой Хаширама не прожил всю жизнь. Будто этот Тобирама не предложил Хашираме себя и не отдал до последней капли. Слабость и дрожь, выдохи задушенные, взгляд исступлённый, но без страха. Тобирама забыл, что на поцелуи нужно отвечать. Зачем нужно. И кому. Тобирама задыхался. На этот поцелуй ему хотелось ответить. Тому, чьи руки нежнее хашираминых, тому, кто сказал: «я защищу тебя», когда Хаширама говорил: «тебя так весело ломать». Но брат всё ещё здесь, окутан тенью, его немигающий усталый взгляд тяжело давил на бёдра. Он наблюдал, он ждал. Он придёт в жгучую ярость, запусти Тобирама пальцы в серебристые волосы, обогни ладонями сильные плечи, подавшись навстречу. Придёт в безумие. Тобирама запрокинул голову, когда чужие губы прижались к шее, повернулся. За окном полумрак. Солнце уже село, а луна ещё не поднялась. Солнце село в то мгновение, когда Тобирама убил Кавараму. Когда Хаширама тащил его маленький остывающий труп за озеро, в лес, наступил полумрак. Когда отец спустя несколько недель нашёл этот маленький клочок мяса и костей, уже едва напоминающий Кавараму, не осталось ничего, кроме темноты. Луна не поднялась даже когда все в клане решили, что Кавараму убили Учихи, не стало светлей, когда Хаширама обещал молчать. Солнце Тобирамы погибло вместе с Каварамой. Тобирама убил его. Их. Их всех: отца и мать, Итаму и Хашираму, брат бы не был тем, кто он есть, не умри Каварама. Может, для них всех в тот день солнце пропало, а луна не поднялась. Должно быть, поэтому Хашираме Тобираму ломать так весело. Поцелуй в шею упругий и прыткий. Тобирама, не убивший Кавараму, спокоен и нетороплив. Он похож на Хашираму. Только мягче, нежней, осторожней смял губами сосок. Тобирама свёл зубы, рвано вдыхая через нос. Сердце билось рьяно, пальцы кололо, а плечи дрожали. Какое удовольствие, должно быть, беречь себя. Какое счастье, скорей всего, оберегать других. Шептать на ухо: «я защищу тебя» и защищать, а не ломать. За глубокой тенью блестели карие глазища Хаширамы, Тобирама повернулся к нему лицом и поймал пальцами серебристые волосы. Мягкие. От настоящих не отличить. Хотелось вторую ладонь запустить в свои. Может, это он не настоящий. Хорошо, если так. Тобирама, не убивший Кавараму, крепок и силён. Он смог сберечь себя и защитить других. Не убей Тобирама Кавараму, и он мог быть таким. Упруго подаваться навстречу, сжимая ладонь под коленом, чтобы закинуть ногу себе на плечо и целовать напропалую куда-то в голень. Не бояться наклониться так близко, что видны трещинки и царапинки на губах (хоть он и не вылизывал пол), смотреть неотрывно рдеющим взглядом. Жить. Дышать. Взрослеть. Заниматься любовью. Стареть. И не бояться. Этот Тобирама так мог. Этот Тобирама так делал. Хаширама наклонился вперёд, лицо его казалось острым, почти костлявым, губы тонкими и сухими, а веки — тяжёлыми. Похож на отца. Тобирама запомнил Буцуму осунувшимся и постаревшим. От мужчины до старика за два убитых сына. Чернющий неморгающий взгляд смотрел, как в Тобираму вошёл палец. Не на сухую, но всё ещё неприятно. Лицо, прильнувшее за поцелуем, полуразмыто и не узналось сразу. Тобирама на мгновение забыл, что это он. Себя забыл, пока смотрел в застывшие карие глазища. Забыл уже давно и с тех пор ничего, кроме этих глазищ, не видел. Сам же не хотел никого, кроме Хаширамы. Любил. Доверял. Отдавался. Не помнишь? А день, когда Хаширама впервые взял без остатка и слепо терзал, зажав ладонью мычащий в отчаянии рот, тоже забыл? Похоже, с тех пор Хаширама полюбил ломать Тобираму. Должно быть, это и правда весело. Он подставился под поцелуй по привычке, подвинулся на край стола и откинул голову назад, когда в анус упёрся горячий конец. Хаширама любил входить рывком, а потом ждал, пока живая жила на виске перестанет рьяно биться. Сейчас же Тобирама наполнялся медленно, едва ощутимо, крепкая рука держала под поясницей, а другая — мягко сжимала член, гладила большим пальцем головку. Разве не так было в их с Хаширамой второй раз? Брат дрочил ему неумелой рукой и шептал едва различимое: — Я сберегу тебя. Тобирама вздрогнул, голова тяжело упала на плечо. Блестящие чернющие глазища. И больше ничего. В Хашираме ничего нет. Может, никогда и не было. Может, не стало в тот момент, когда умерли два младших брата и отец. А может, Тобирама замечал лишь неморгающий усталый взгляд, а Хаширама глубже и добрее. Отдавался Хашираме, скуля от боли и отчаяния, тем же вечером, когда Итаму убили. Учихи. Недалеко от поселения Сенджу. По другую сторону озера. Какое совпадение! Тобирама тогда кинулся в ноги Хаширамы и клялся, захлёбываясь слезами, что не он Итаму убил. А Хаширама молчал, взгляд карих глазищ был пустым и уставшим. Он не плакал и не кричал, просто зажал рот Тобирамы ладонью и стянул с него хакама. Хаширама не поверил ему. Взамен Каварамы брат забрал у Тобирамы тело. Взамен Итамы — душу. Этого ничтожно мало, но у Тобирамы больше ничего нет. Тобирама заслужил быть сломанным. Униженным. Уничтоженным. Хаширама заслужил право его ломать. Для Каварамы Тобирама был — «любимый аники». Для Итамы — тоже «аники», но уже не любимый. Для Буцумы — «невинное дитя». Для Хаширамы же — дитя виновное. Он покренился вперёд, ломано-острое лицо выглянуло из глубокой тени, чтобы смотреть, как между тобираминых бровей явится острая морщина. Неморгающий глубокий взгляд на Тобираме, скривившемся в отвращении от первого глубокого и плавного толчка. Неприятно. Но Тобирама всё равно схватился за покатые плечи, гулко выдохнув сквозь сжатые губы. Прижался и замер. Куда бы ни смотрел, везде видел неморгающий взгляд карих глазищ. Везде Хаширама был холоден и бесстрастен. Тобирама не сводил с него глаз, но всё равно упустил момент, когда он подошёл. Клон, поцеловав в щиколотку на прощание, распался на тугие переплети и ушёл туда, откуда появился. Несколько лет назад Тобирама заметил рядом с поместьем Сенджу молодое дерево суги. Суги не росли в этих местах, тот, что у Тобирамы, ещё тонкой веткой подарил Хаширама, в день, когда умер отец. Не приживались и всё тут, но этот не только прижился, но и стал настоящим деревом. Каким Тобираме никогда не стать. Тобирама — уродливое суги в пыльном углу спальни. Его слишком часто гнули, часто резали под самый ствол самые сильные и пышные ветки. Хаширама склонился над Тобирамой, сжал в ладони ступню, оставив мягкий поцелуй в то самое место, куда прижался клон, перед тем как исчезнуть. Коротко прильнул губами куда-то под колено, оставив едва ощутимое прикосновение. Шершавые ладони, похожие на древесную кору, огладили бёдра, Хаширама опустился на пол так резко, что Тобирама вздрогнул, бездумно сводя колени, но вовремя опомнился. Смазка — на ладони. Ладонь — на члене. Член — стоял. Тобирама вымученно стонал — скорее даже болезненно, но брата заботил лишь кусок плоти между тобираминых ног — пока Хаширама быстро, умело дрочил. Тобирама спустил ему в руку с гнусавым испуганным всхлипом. Хаширама не проигрывал и не сдавался, а Тобирама — его главная победа. Самая первая, самая грязная и самая честная. Единственная победа, которой Хаширама гордился. Её одну не выпускал из рук. Цена — два брата и отец. Хаширама не нарушал обещания: даже когда умерла мать, он продолжил молчать. Он не скажет, даже если Тобирама попросит. Корни — сила маленькой хлипкой ветки. Чтобы дерево не выросло, их нужно подрезать. Неторопливо, аккуратно избавляться от пышных переплетений. Тобирама срезал лишнее кунаем, тяжёлые руки дрожали, но тонкая белая копна редела быстро. Не дать вырасти. Затолкать в тесный горшок. Убрать в пыльный угол. И держать там, пока не станет самым уродливым суги. Самым жалким. Самым слабым. Сотворённое руками Хаширамы уродство. Щадящее тепло последних летних дней нравилось Тобираме, но из тени он всё же не вышел. Думал, ближе к закату сходить к пышному дереву у забора, если выйдет. Он узнал упругие шаги брата ещё со входа в дом, отставил горшок и кунай. — Ты где? Голос Хаширамы был немного липким и горьковатым. Тобирама встревоженно вскинул голову, сморгнув тяжёлую сонливость с ресниц, и поднялся с пола в один рывок, тут же делая несколько торопливых шагов к сёдзи. Открыл же их Хаширама, вошёл, медленно расшаркивая ногами, и подошёл не близко. Рукава его коричневого кимоно залежалые, а оби завязаны наспех. Он очень ровный и очень высокий. Ствол дерева. Стройное суги. Попятиться бы, когда брат мягко и скользко шагнул ближе, скидывая со своих крепких тяжёлых плеч кимоно. Коричневая мятая ткань неряшливо повисла на оби, прикрывая лишь бёдра и ноги. Хаширама красив, Тобирама всегда так считал, но это давно перестало быть важным. Остролицый, с огромными карими глазищами и тонкими красными губами, когда-то будившими в Тобираме страсть. Сейчас же — страх. Одну лишь тревогу. Хаширама шагнул ближе, Тобирама замер, ожидая прикосновения, но брат прошёл мимо, к настежь открытым сёдзи. Крыльцо, ступеньки под соломенным навесом и пыльный полуденный двор, Хаширама замер на самом краю тени навеса. Протянул руку, окуная её в свет и пыль, неторопливо перевернул с тыльной стороны на внутреннюю, собирая тепло ладонью. — Возьми кунай и ударь меня, — голос ровный, спокойный, всё ещё немного липкий, но уже без горечи. — Один раз или несколько. Сколько захочешь. Сколько получится. Брат шагнул вглубь двора, взгляд Тобирамы скользнул по его крепкой спине, к лицу, в надежде найти в карих глазищах, сощуренных на свету, насмешку. Лгать — не в природе Хаширамы. Ложь нужна тем, у кого нет силы. Честолюбец Хаширама не скажет того, что унизит его даже в глазах Тобирамы. Он серьёзен. Ему нужна рана от тобираминой руки. Или несколько. Похоже, тех, что Тобирама уже оставил, ему недостаточно. — Можешь взять Райджин, — теперь ушла и липкость. Осталось спокойствие. Пугающее спокойствие. Дрожь в коленях появилась до того, как Хаширама повернулся, подкосились ноги, когда Тобирама вскинул на него скользкий встревоженный взгляд. Большущие карие глазища, точь-в-точь как у Каварамы, вплоть до пышноты длинных рыжих ресниц и родинки у уголка нижнего века. Тобирама их всегда любил и всегда боялся в них смотреть. Хаширама поднялся по ступенькам, наклонился за кунаем, что остался у свитков, и лишь тогда подошёл. — Но... почему? — бестолковая осторожность в словах, прикрывшая дрожь. Тобирама чувствовал, как немели кончики пальцев на ногах и руках, как кололо горло. Хотелось прокашляться, но он лишь тихонько выдохнул носом. — Потому что я так хочу. Бей, куда вздумается, и не бойся. Теперь в брате нет спокойствия. Ничего нет. Если ничего нет, то и кунаю ранить нечего? Тыльной стороной ладони Хаширама обтёр рот. Тонкий, красный и широкий, точь-в-точь как у Итамы, вплоть до вздёрнутых кончиков губ. И его Тобирама тоже любил, но боялся слушать. Хаширама смотрел глазами Каварамы, говорил губами Итамы. Смотрел безлико и бесстрастно, говорил, что Тобираму весело ломать. А может, это они. Невинные мальчишки, навсегда оставленные на холме возле поселения Сенджу, не могли вынести, что Тобирама продолжил жить, пока они лишь тосковали по жизни. Его милые отото хотели жить. А его высокий и строгий анидзя хотел себе новую рану. Кунай хорошо лежал в большой ладони, протянутая загорелая рука напряжена. Кунай для Тобирамы, чтобы ранить Хашираму. Бери. Дерзай. Сколько захочешь. На что хватит сил. Можно решить, никогда об этом не думал. Можно подумать, никогда этого не хотел. Холод в пальцах стал ощутимее. Тобирама вытер рот ладонью, задышал рвано и мелко, голова кружилась, а виски давили. Навредить последнему из живых братьев, когда сам убил одного. Ноги держали с трудом, Тобирама уже не чувствовал трясущихся коленей, только слабость. И гадкую, склизкую мысль: «а кого я убил?». Ладонь Хаширамы сжимала остриё куная, Тобирама же исступлённо и растерянно потянулся к рукояти, бессвязно шепча: — Кого я убил? Помнил и мгновение, и день, и год назад. Всю жизнь помнил, а сейчас забыл. Кто-то попал под качели. Чьё-то тело Хаширама тащил на своей спине. Кто это был? Кто-то крошечный, тонкорукий, с синюшными пальцами, безвольно торчащими из широкого рукава рубашки. Кого Тобирама убил тогда, и кого собирался убить сейчас? В руке кунай. Что с ним делать? Бить им! Это же кунай. Забыл?! Но что? Или кого? Бестолковый взгляд липко оторвался от собственной руки, подавшись вперёд. Хаширамина ладонь всё ещё сжимала лезвие: на полу рдело несколько крупных капель крови. Его нужно бить. Без стыда и без жалости. Всё бить и бить, пока не онемеют руки. На виске глухо и утробно отстукивал пульс, холодная ладонь сжимала холодный кунай. Просто толкнись вперёд — и в Хашираме новая рана. Спокойно и бесстрастно, как Хаширама в твоём теле толкался. Он сам этого захотел (и ты этого хочешь). Сколько сможешь (а сможешь ты много). Сколько получится (пока не затупится кунай). Не бойся. Бей. Бей же! Слабо сжатая ладонь вяло соскользнула с рукояти. Тобираму тяжело качнуло в бок, он бы упал, если бы не упругая хватка хашираминой ладони на плече. Может, Тобирама Хашираму убил? Старые качели на холме (длинная верёвка, за оба края привязанная к крепкой ветке, и палка), они ссорились из-за них, всегда пылко и рьяно. Тобирама качался, младшие братья смотрели на его блестящие на солнце пятки, а Хаширама хватался за палку под ним и толкал так, что можно было вылететь в зелёную крону молодого суги. Тогда-то он и убил брата? Тогда-то он и перестал жить. — Боишься? Ты ведь хочешь, я знаю. Голова поднялась тяжело, над ним чернеющие глаза Каварамы, рдеющие губы Итамы. На миг показалось: они хотели вырваться наружу сквозь кости, мясо и кожу. От Хаширамы ничего не оставить. Занять его большое тело своими, крошечными. Чтобы потянуться к тобираминой ладони, вернуть её на ручку куная, а потом накрыть своей, той, что в крови, той, что в живых глубоких порезах. Чтобы толкнуться наконец в податливое тело. В хаширамино тело тобираминой рукой, сжатой на кунае. Пока лишь заострённым концом в живот сразу под грудиной. Тобирама задушено схватил губами воздух, испуганно выпучив глаза, и бестолково дёрнулся. Не вырваться. Сильный. Хаширама рос и взрослел, а Тобирама нет. Тобирама навсегда остался на том холме на качелях; в том мгновении, когда они содрогнулись от удара. Истошный полувсхлип перекосившимися губами, короткие, дрожащие рывки — Тобирама слаб, ему не одолеть даже сомкнутые пальцы Хаширамы. Только смотреть с глубокой рябью на глазах, как из-под куная пока ещё редко и мелко покатилась кровь. Кого он убил тогда и кого убивал сейчас? Итамины губы, каварамины глаза, мамины узкие брови и едва уловимые черты отца между ними. Их убивал в Хашираме. В них убивал Хашираму. Чтобы не рвались наружу безликими взглядами. Чтобы не терзали острыми словами. Общие раны, кровь и прошлое. На том холме их всех не стало. Они сыскали защиту в Хашираме. Брат умел беречь. Жалеть. Он умел всё то, что умели «любимые аники» для своих «милых отото», но Тобирама этого не заслуживал. Большую часть осознанной жизни Хаширамы Тобирама — убийца его младших братьев. Своих младших братьев. Тобирама не «милый отото», чтобы любить его и беречь. Он — ёкай. Он — акума. Его нужно уничтожать. Что Хаширама и делал. Тобирама не чувствовал своей руки, лишь пульсирующие раны, поостывшую, тяжёлую кровь на них, когда из брата вырвался глухой кашель. Мелкие горячие крапинки упали на лицо, шею и волосы, одна — повисла на реснице, скатилась к веку, разлилась по глазу и сморгнулась на щеку слезой. Тобирама исступлённо дёрнулся, но голову не поднял. Там, где хаширамино лицо, сейчас страшнее, чем здесь, где кунай вошёл в его тело по самый кулак. Одырявил кишки, пронзил лёгкое насквозь и теперь торчал острым концом из спины. Ломано-ровное дыхание Хаширамы сбилось захлебнувшимся кашлем в ладонь, он качнулся вперёд, едва успев выставить перед собой ногу для опоры. Он умирал. Они умирали. В Хашираме. С Хаширамой. Тобирама вскинул голову одним рывком, обмяк на колени в лужу крови. Руки прижаты к кунаю — Хаширама умирал, но не отпускал. Хаширама умрёт и не отпустит. Тобирама захрипел: — Пожалуйста... Пожалуйста... Взмолил на коленях, тяня руки кверху. Взмолил, издавая протяжный скулящий крик. Взмолил со слезами, не смывающими с щёк мелкую морось присохшей крови. Ломай его! Бей! Режь! Унижай! Уничтожай! Ничего не оставь, а себя не трогай. Не трогай их. Они ведь Хашираме доверились, отдали всё, что Тобирама не успел забрать. Их Бог. Их Вождь. Их Хокаге. Их Хаширама. Братоубийца тянул к их Брату руки. Акума тянул к их Богу руки. Устало измождённо смотрел, широко запрокинув голову, как с подбородка Хаширамы на сжатые ладони капала кровь. А на лице его, перекосившемся от слабости, смешивались и путались, вспыхивали и потухали лица отца и матери, Итамы и Каварамы. Какими Тобирама их знал. Какими помнил. Какими любил. В них только горечь обиды. Они не знали ничего, кроме тоски. Мамины глаза, итамина горбинка на носу, отцовский надлом бровей, каварамины круглые уши. Отцовские широкие ноздри, итамин игривый изгиб глаз, каварамина ямочка на щеке, мамины острые скулы. Они все здесь, с Хаширамой (в Хашираме) тяжело склонились над Тобирамой. Переплелись, становясь неразличимым, единым, цельным. Хаширамой. Тобирама всхрипнул, уронил голову на плечо, ладонь соскользнула с хашираминой, и он повис. Безвольный, бесчувственный, но всё ещё тянущий руку к брату. Тянущий руку к солнцу. К спасению. Хаширама берёг их, может, сбережёт Тобираму? Он любил их, может, и Тобираму полюбит? Если Тобирама умрёт. Если останется с ним и в нём. Останется пустой тоской, горьким отмщением. Хаширама расцепил ладонь на кунае, Тобирама тяжело и бестолково повалился на бок. Измятое кимоно в крови до самого пола. На полу — глухо упавший кунай, за ним — Хаширама, наклонившийся к уху, зашептал тяжело и прерывисто: — Тебе понравилось убивать меня? Понравилось убивать Кавараму? Его Тобирама убил. Его Хаширама тащил на своей спине. Его гниющее тело Буцума нашёл спустя несколько недель. Тобирама вспомнил кристально остро, зеркально чисто. Наверное, впервые воспоминания были отчётливыми, последовательными и ясными. Настоящими. А не ворохом собственных страхов. Вспомнил, что Хаширама, помогая, берёг не Тобираму, а отца и мать. Вспомнил, как дрожали на ветру ресницы Каварамы, пока они несли его остывающий труп по берегу озера. Вспомнил всё, что так отчаянно пытался забыть. Вспомнил всё, что всегда должен был отчаянно помнить. Тень от соломенного навеса пустилась по пыльному двору, оттесняя послеполуденное солнце, Тобираме хотелось выйти на свет. Ему всегда хотелось тепла и света. Подставлять ладони, жить, дышать, взрослеть, стареть, купаясь в солнце. Сейчас — как никогда прежде. Он вытянул руку вперёд, пальцы окунулись в лужу остывшей, вязкой крови, не видя, нащупал хаширамин живот и испустил гнусавый всхлип. Рана затягивалась быстро, у Хаширамы нечеловеческая регенерация. Он убрал с серого осунувшегося лица Тобирамы волосы. — Я не смог тебя простить, сколько бы раз ни пытался. — Его холодные губы коснулись щеки. Ещё раз. И ещё раз. И ещё столько раз, сколько Тобирама не смог удержать в голове, идущей кругом. Много раз. Пока тяжело и с рычанием не облокотился лбом о плечо. Навалился всем телом. Всхрипнул. — Но ты мой брат... Совсем как они. Уходи. Сейчас вставай и уходи так далеко, как сможешь. Убегай, когда я тебя найду, и прячься. Только так ты сможешь жить. За тяжело смыкающимися веками меркло далёкое солнце. Глубокая тень навеса, сколько бы Тобирама ни скребся пальцами по полу, до света не добраться. Он тяжело повернул голову. У Хаширамы синие губы, стеклянные глаза. Ни тепла, ни света. Ни Итамы, ни Каварамы. Никого и ничего. Один Хаширама. Хаширама, которого никто никогда не берёг, хотел сберечь Тобираму. — Я..? — задушено и хрипло хохотнул Тобирама. — Смогу жить? — горло саднило, он прокашлялся. — Думаешь, что я хочу жить? Выполз из-под Хаширамы и зашаркал коленями до уродливого суги, что осталось на ступеньках. Горшок тяжёлый, почти неподъёмный, едва держался в трясущихся руках над головой. Упал глухо, почти беззвучно. Раскололся. Ветка, не ставшая настоящим деревом, хочет лишь смерти.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.