***
Через несколько дней Крошин пригласил зятя, дочь и внучку на воскресный обед. После обильных снегопадов трасса была расчищена на полторы полосы, и Павел отмахнулся от Алёны, которая что-то ему показывала: — Что там? Я не могу бросить руль и разглядывать твою ерунду. — Волос. Женский. — Почему женский? — Павел всё-таки оторвал взгляд от дороги и посмотрел на Алёну. — Потому что кудрявый и осветлённый. Ну это вряд ли. Баранов — натуральный блондин. Одна мысль о том, что сейчас блондин Баранов таскает тяжёлые Божучкины прожекторы, готовясь к воскресному спектаклю, приводила Павла в благодушное настроение. Сжав губы, чтобы не улыбаться, он сказал: — Понятия не имею, откуда ты его выкопала. Давно машину не мыл. И с облегчением обернулся к дочке, сидящей на заднем сиденье в наушниках: — Эй, Сашук! Ты что там слушаешь? Ты уже написала Деду Морозу письмо? А то вот так дотянешь, и без подарка останешься! Сашук закатила глаза и соизволила ответить: — Давно уже написала и всё попросила, папуля. Крошин был весел и говорлив. Тёща Ирина Николаевна, напротив, темнее грозовой тучи. Она сразу утащила Алёну в глубину необъятного особняка, чтобы пожаловаться дочери на мужа, соседей, врачей, погоду и всю её разнесчастную жизнь в целом. А Крошин познакомил зятя с гостем — подрядчиком на строительство объездной дороги Чумаченко. Павел догадывался, какие влиятельные бандиты стояли за Чумой, но лезть в дела тестя не собирался. С него достаточно было знать, каким местом он помог Крошину получить подряд для этого прикормленного бандита. Крошин после истории с Шишкиным проникся к зятю тёплыми родственными чувствами. Даже прощения попросил: — Ты уж извини, он меня загнал в угол. Я не смог ему отказать. — Ерунда. Ничего не было. Посидели душевно. Крошин и Чумаченко праздновали событие века — начало многомиллиардной стройки. Алёна жалась к Павлу, чтобы избежать скорбно-насилующего контакта с матушкой. Павел обнимал жену за плечи и защищал от посягательств хмурой тёщи. Ухаживал за Алёной, подливая вино и накладывая любимые закуски. Сашук с планшетом забилась в кресло, отказываясь и обедать, и даже играть с полосатым, как тигр, котёнком. Для подросткового возраста было рановато, но Павел очень волновался за дочь, иногда не зная, с какой стороны подъехать к этому закрытому и одинокому ребёнку. Впрочем, в их семье закрытость и одиночество были нормой. Коротко прогудел телефон. На экране появилось сообщение: «Можно написать смс?». Павел быстро ответил: «Нет, я занят», но по телу разлилось согревающее тепло. Наверное, представление началось, и Баранов сидит в жаркой затемнённой регуляторной, не зная, чем заняться. В первое время он смотрел все представления с чрезвычайным интересом, но через несколько недель пресытился и пялился только на своих дружков-танцовщиков. Высокого крепкого Баранова восхищали и завораживали балетные мальчики — хрупкие, изящные, в облегающем трико. К девочкам-балеринам он был равнодушен. Понятное дело. Но сегодня вместо балета в музтеатре показывали детский спектакль, который Гоша видел не меньше десяти раз, поэтому он попытал счастья с Павлом. Эти попытки не раздражали — скорее, веселили. Зато раздражали попытки Крошина свести его близко с Чумаченко. Павел не планировал иметь ничего общего со стройкой века, но тесть назойливо сватал его Чуме. Говорил тосты о совместной работе и будущем тесном сотрудничестве. От этих слов у Павла сводило скулы. Ему в прошлый раз хватило тесного сотрудничества, но он поднимал свой бокал с клюквенным морсом и улыбался. Честно высидел до конца обеда и даже съел десерт — проявил уважение к своему благодетелю. Возвращались домой в темноте. Опять навалило снега, и они уныло тащились позади тихоходного грейдера. Сашук задремала на заднем сиденье, а пьяненькая Алёна начала приставать к Павлу. Налегла на плечо, ползая рукой по ноге и облизывая ухо. Если она останется в таком игривом настроении до самого вечера… Павел потёр переносицу. Он знал, что делать с женой. Она ему нравилась как человек, и он сочувствовал ей как женщине, и на волнах этой симпатии он иногда мог доплыть если не до противоположного берега, то хотя бы до середины священного супружеского долга. Часто этого хватало. Если нет, были и другие способы — медикаментозные в том числе. — Достань из бардачка сигареты. — Ребёнок в машине, Паш, — её дыхание щекотало ухо. — Я аккуратно в окно. Устал от твоего папы и его друзей. Алёна принялась рыться в бардачке, переворачивая всё вверх дном. Вытащила пачку сигарет и заодно какой-то сложенный листочек. Раскрыла, прочитала. Затем скомкала и со всей дури бросила в лицо мужу. Павел ругнулся и развернул листок. Крупные танцующие каракули, от вида которых ёкнуло сердце: Я для тебя никто, Ноль сотых ноль десятых. Ты для меня огонь, Мерцающий вдали. Я для тебя ничто, Не солнце и не ветер, Ты для меня весь мир, В котором я живу. Вспомнил, как Гоша в аэропорту стеснялся прочитать свой стишок, а при следующей встрече, когда Павел сообщил, что не собирается с ним больше встречаться, оставил в машине эту записку. В тот вечер он чувствовал себя таким больным и уставшим, что не нашёл сил развернуть Гошино послание. А зря. Если влюблённый мальчик говорит, что написал тебе стихотворение, — не будь идиотом, прочти его немедленно. Даже если ты при смерти. Алёна молчала до самого дома. Павел тоже молчал.***
Перед новым годом навалилось. На работе подчищались хвосты. Через управление финансов полноводной рекой потекли государственные деньги — те, которые никак не хотели течь в другое время года. Закрывались проекты, проводились ревизии, предоставлялись отчёты. После пятнадцатого декабря работать стало невыносимо. В городскую администрацию потянулся деловой люд с подарками и приглашениями, и конца-края этому потоку не было. Овчинников с трудом выкроил время, чтобы вырваться в театр. Приехал не поздно, успел до начала вечернего представления. В театре было ещё хуже, чем в администрации. Крепкая смесь запахов мандаринов, сигаретного дыма и убийственно-сладких духов пропитывала каждого, кто попадал в храм искусства через служебный вход. Вахтёрша, обычно подозрительная и дотошная старушка, отсутствовала. В узком проходе, ведущем за кулисы, Павел нос к носу столкнулся с костюмершей и не узнал её в вечернем платье. Она обиделась и убежала в сторону оркестровой ямы, откуда доносилась противная музыкальная разноголосица. Между кулисами дебелая блондинка в длинном красном сарафане сворачивала бухту кабеля. Сначала Павел узнал кабель — явно из светового хозяйства Жанны Божук. Потом узнал раскрашенную блондинку — по кадыку. — Геворг, и давно ты начал носить женские платья? Мимо них сновали артисты в блестящих костюмах, рабочие перетаскивали театральное оборудование, а посторонние люди с озадаченными лицами бесцельно блуждали в этом суматошном закулисье, как в зазеркалье. Гоша бросил бухту и подбежал к Павлу: — Пойдём! — и потащил за сцену, за цветные полотнища, за картонные декорации. — Я ждал тебя сегодня. Прижал Павла к пыльной изнанке средневекового замка, обнял и поцеловал со всей страстью, накопленной за время разлуки. Павел не одобрял такое самоуправство, но он тоже скучал, поэтому открыл рот и впустил жадный торопливый язык, позволив ему хозяйничать. Гоша, как обычно, шёл напролом и до конца. Он положил руку на ширинку Павла, со стоном радостного изумления убедился, что там всё хорошо, и начал задирать длинную юбку, стремясь поскорее добраться до содержимого своих трусов. Павел попробовал вывернуться из жёсткого захвата: — Ты охренел? — Я соскучился! — Пусти. — Ну, Пашка… — и продолжил самозабвенно целовать, тискать и сжимать в объятиях. — Чего-о? Павел дёрнулся, высвобождаясь, и оттолкнул Гошу. Это просящее и одновременно требовательное «Ну, Пашка» вообще ни в какие ворота! Однако, оттолкнуть Гошу не вышло: тот твёрдо стоял на ногах и довольно много весил. Павел полетел спиной назад, руша и средневековый замок, и их тайное уединение. Гоша только ахнул от неожиданности. Павел вывалился под ноги Эдику Первушину и его мальчикам. Пока Гоша хлопал ресницами, Эдик помог Павлу подняться и заботливо отряхнул дорогое кашемировое пальто от прилипших картонных ошмётков. Замигал свет — наверное, Жанна тестировала свои приборы. Музыка из ямы зазвучала стройнее и перестала резать слух. Павел заметил, как непринуждённо балетмейстер прикасается к его телу в неположенных местах, и позволил ему обнаружить некоторые пикантные детали. Свой стояк. Удивительно, но Первушин смутился и перестал отряхивать Павла. Перевёл взгляд на расписную бабу в сарафане и так задумался, что забыл поздороваться и поцеловаться. Нигде больше не задерживаясь и не оглядываясь на Гошу, Павел направился прямиком в осветительный цех. — Жанна, у тебя выпить есть? — спросил он вместо приветствия. — И почему Баранов в женском платье и накрашенный? Жанна, в переливающемся парчовом костюме и с высокой причёской в стиле Марии-Антуанетты, вышла из-за деревянного стеллажа и покачнулась на высоких каблуках: — Нет. Всё выпито. Сходи за водкой, а? И сока купи. Павел не стал спорить с женщиной: — Ладно, схожу. А почему Баранов в платье? — Дык, театр же… Кто-то в платье, а кто-то — голый, — Жанна покосилась сквозь полки и одёрнула юбку. Павлу показалось, что за стеллажом прячется водитель Миша Мещеряков. — Понятно. Сейчас принесу вам водки, — сказал он и отправился в ближайший магазин.***
Добрая, понятливая, не лезущая в душу Божучка забрала булькающий пакет и ушла со своими помощниками в регуляторную, оставив в цехе одного Баранова. Она не спрашивала Павла, кто ему Гоша, и какие у них отношения. Рассказала только, что приходила мама Баранова. Проинспектировала условия работы и предупредила, что её сын не совсем нормален и потому опасен для окружающих. Жанна ответила, что в театре каждый второй болен на всю голову и потенциально опасен, после чего проводила заботливую мамашу к выходу. За это Павел и любил Жанну — за честность и несокрушимую веру в людей. Оставшись наедине с Гошей, Павел запер дверь на два оборота ключа и обернулся: — Геворг. Ты сегодня очень провинился. Гоша хихикнул и завёл руки за спину, пытаясь расстегнуть молнию на сарафане. За дверью грянула увертюра. Не исключено, что «Лебединое озеро». Павел сграбастал Гошу и понёс в дальний закоулок осветительного цеха. Выбрал свободный от хлама стол и уронил на него своего глупого раскрашенного любовника. Задрал красный атласный подол, спустил трусы и разложил поудобнее: — Я из тебя сейчас всю дурь выбью. Я покажу тебе, как нападать на людей и тащить их в картонные замки. Я покажу тебе, как заламывать руки и всовывать в рот мокрый язык. Я затрахаю тебя. До чёртиков. До потери памяти. До разноцветных кругов перед глазами. Пока ты не поймешь. И не осознаешь… — Ах! А-а-а-ах!!! Паша! — Гоша, что ж ты быстрый такой, я ж так нифига не успеваю! — Я не виноват! Только не останавливайся. Мне приятно! Приятно! Потом курили у окна и пили яблочный сок. Павел обнял Гошу сзади, сдул кудрявые пряди с уха и прошептал: — Я только недавно прочитал твоё стихотворение. Я не разбираюсь в поэзии, но оно прекрасно. Ты для меня лучше Пушкина, — подул в ухо, поцеловал. — Ты знаешь, кто такой Пушкин? — Знаю. Наше всё, — тихо ответил Гоша. — Молодец какой! — Про себя подумал: «А ты — моё всё», но вслух произнёс: — Жена нашла твой стих. С тех пор не разговаривает со мной. Гоша развернулся в его объятиях, переспросил непонимающе, заглядывая в лицо: — Какая жена? — Эмм… Ты не знал? Я женат. — Я не знал. Ты же один живёшь. — Я не там живу. То съёмная квартира для рабочих вопросов, тесть оплачивает. Ты чего? Гоша медленно пятился от Павла, тряся головой: — Нет, нет… Я так не хочу. Я не хочу, чтобы ты был женат… — Не дури. К нам это не относится. Какая тебе разница? — Мне — большая разница! Это нехорошо. Неправильно! Я хочу, чтобы мы были только вдвоём. Каждую ночь! — Гоша, не неси ерунду! Какую каждую ночь?! В нашей стране мужчинам это запрещено. Ты в курсе? — Эдуард Иннокентьевич с Алёшенькой… — Господи, Гоша! Я не Эдуард Иннокентьевич! И, тем более, не Алёшенька! Я больше десяти лет женат, и до тебя никого это не волновало! — В смысле никого не волновало до меня? — с изумлением переспросил Гоша. Отведя взгляд, Павел собрал с пола шмотки, оделся и направился к выходу. Задержался у дверей: — Давай мы оба успокоимся и обсудим ситуацию позже. Он позорно сбежал из театра, подгоняемый откуда-то всплывшей строчкой — «Ноль сотых, ноль десятых».