ID работы: 3994317

Диэтиламид d-лизергиновой кислоты

Гет
NC-17
В процессе
261
автор
Good Morning. бета
Размер:
планируется Макси, написано 136 страниц, 12 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
261 Нравится 443 Отзывы 78 В сборник Скачать

О причинах, выходках и маслкаре

Настройки текста
Примечания:
Память кроется в деталях и ощущениях. В нашей голове существуют множества секунд и лиц, каждая частица, чувство в тот или иной момент. Они кипят, всплывают на поверхность, уходят на глубину, прячутся по закоулкам сознания, но непременно существуют. Они формируют наше существо, объединяются в огромную кладезь причин и последствий того, что и почему происходило с нами, происходит и будет происходить. Определяют простой постулат — то, что было с Вами вчера, станет причиной того, что произойдёт с Вами завтра, а через день это «завтра» станет новым «вчера». Вдох — это причина выдоха. Сознание состоит из цепей-мгновений, где каждое звено — это миг, пульсация и ее послевкусие. Можно на протяжении всего пути наращивать на себя оттенки характера, как папье-маше, ведь жизнь идёт чередой отпечатков. Жизнь — это постепенное наслаивание множества итогов своих же действий. У всего есть свой результат, потому что если встать на следующую ступень, пыль с предыдущей все равно останется на ботинках. Мы — это собирательный образ нас самих, существовавших до. То есть истина в том, что грядущие перемены станут невзаимоисключающей суммой прошлого и итога нынешнего. В том, что память, несущая в себе все впечатления, действия и лица, сформирует и определит суть последствиями поступков. Грубо говоря, человек может стать только тем, что он запомнит, и повести себя только так, как ему подскажет то, что произошло в его прошлом. Действия и сопутствующие эмоции. Причинность. Детерминация. Взаимообусловленные события, при которых пойманная жертва не забудет страха, а траппер — упоительного азарта. Чемпион запомнит ликующее чувство победы, а проигравший — невыносимое разочарование. Это ярость. Это радость. Эйфория. Стыд, жалость или удовлетворение. Смущение, робость или кровожадно взыскующая досада. Целый спектр того, что сделает тебя тобой. Но подоплека действительности, кажется, заключёна в искренности на грани глумления. Когда непонятно, логично или абсурдно утверждение с проявлением собственных изъянов. Будто постирония. Хэддок стал тем, кому подвластно игнорировать то, как розовеют щеки, сбивается дыхание. Как дрожит в скупом напряжении нижняя губа. Когда-то в его жизни было столько жалости, полных сочувствия взглядов, что перенасыщение ими не определило его, а вызвало отторжение. Он не помнит стыда или сожаления, потому что все подобное в его голове — пережитки. Кроткая робость ничего не стоит. Смущение, скованность, стыд. В его мире есть только восприятие безошибочности, абсолютная единица. Он понял, что если убрать в сторону слабости, в сутках появится лишний час. Но отсутствие чего-либо побуждает пустующее место быть заполненным, ищет что-то, что могло бы взять эту нишу на себя. Понятие пустоты субъективно. Так темнота становится отсутствием света, дурное воспитание — порядочности, и список этот можно продолжать бесконечно, потому что сила взаимоисключения поистине велика. Как закон сохранения масс. Новое не получается из ничего и не может обратиться в ничто. И Хэддок, как любая физическая единица, подчиняется всем системным закономерностям. Шестеренки вертятся, пока на них действуют сторонние силы, двигатель работает в любой момент, пока цикл замкнут и исправен. Его отторжение, попытки взять контроль над эмоциями обратились против него в излишнюю агрессию, импульсивность, необоснованную злость. Он стал таким, каким является, по одной причине — чтобы не сожалеть, он научил себя кусаться. Вселенная распорядилась его рождением сухо, грубо. Загнала в коробку, как котёнка, и выбросила на морозе в урну мусора. Заставила его играть с мойрами в «угадай, под каким стаканом» на собственное благополучие. Заставила обнажать клыки и лепить из себя человека без посторонней помощи. В детстве вместо конструктора «Лего» у него был собственный характер, вместо кукурузных хлопьев — тост на сковороде и разбавленная водой кока-кола, чтобы той же банки хватило ещё и на обед. У его детства запах диванной обивки и сублимированного кофе. Пыльных коробок и скудных семейных обедов с измотанными и рано повзрослевшими подростками. Сейчас ему практически девятнадцать, и он уже находится в возрасте старше, чем те молодые люди почти двадцать лет назад, ставшие его родителями. Когда Хэддок родился, его маме было шестнадцать, а отцу восемнадцать. Справиться с младенцем, когда ты сам ещё ребёнок — та ещё интересная задача. Научить его быть правильным, быть человеком, когда ты не знаешь, какого это. Рассказать, что такое зрелость, когда его мать забеременела ещё до возраста согласия. Показать, кто такой мужчина, когда его отец по меркам штата Миссисипи даже не достиг совершеннолетия. Без образования. В возрасте, когда другие дети только заканчивают школу. Без опыта работы и прочих подобных критериев у кого бы то ни было с трудом получится выйти на уровень заработка, позволяющий обеспечить ребенка всем необходимым. С трудом, если не работать на двух работах — фудранером в первой половине дня и автозаправщиком во второй. Мойщицей посуды и официантом в похабном бильярд-клубе. Наливщиком пива за половину ставки и той скромной девчонкой, которая после девяти вечера за двадцать долларов собирает пивные бутылки в парке. Вот она — причинно-следственная связь. Не нужно впитывать атмосферу насилия, чтобы быть жестким или грубым, не нужно расти в неблагополучии, чтобы обрести в себе силу агрессии и ее полымя. Достаточно просто сожаления. Родительского — от невозможности быть рядом со своим чадом и наблюдать, как он растёт, потому что его будущее зависит от каждого цента, который идёт на его содержание и учебу; постороннего — от сострадания и жалости к ребёнку, которому не упаковывают ланч-пакет из-за того, что его мать работает с шести часов утра до самой ночи. Достаточно сожаления, которое идёт в ногу с каждой секундой жизни, чтобы возненавидеть всякую слабость. Достаточно, чтобы заставить себя злиться. Достаточно, чтобы, когда мир в очередной раз бьет под дых, впиваться клыками ему в глотку и рвать на лоскуты. И все это причины, почему для Хэддока быть слабым — грязно. Грязно настолько, что хочется вздернуться в петле. Хэддок, денно и нощно взращивающий в себе неприятие любого проявления слабости, настолько прикипел к отсутствию вариативности в подобных моментах, что впервые в жизни обомлел. Обомлел, когда сперва почувствовал, как его сердце бьется в ее ладонь посреди толпы, а затем ещё раз, когда услышал стук ее каблуков на полуразрушенном балконе. И будто паралич. Будто самому себе верить не хочется. Вспоминая слепую ярость и ее крики, клокот в глотке и блики ее глаз, Хэддок хочет обнулить этот день и прожить по-другому. Чтобы не вспоминать тупого оцепенения. Чтобы не корить себя и не собирать по частям прототип того Хэддока, что так долго и упорно держался в его голове. Просто забыть и изжить из себя отвратительное чувство немощного отчаяния. Из-за того, что растерялся. Из-за того, что убежал, как щенок, поджав хвост. Не тот мужчина, кто идёт на полумеры. Не тот, кто бросается на копья, а потом ретируется. Не тот, нет. Мужчина не рассыпается буковой щепой от того, что совершил необдуманный поступок. И вся эта вакханалия смешалась в общую гамму с тем, как он сошёл с ума от ее близости, пропал. Потерялся в облаке ее хрупкого девичьего доверия. Когда она изменила себе, пришла за ним, будто он маленький ребёнок за которым нужно проследить, он вновь почувствовал обжигающий укол всех тех чувств, что всю жизнь в себе подавлял. Волнение, оторопелую скованность, робость. А ещё его никогда не разъебывало от того, что пьяная девчонка смотрела на его губы. Просто смотрела, потому что хотела поцеловать. И вот она появляется на балконе, вся настолько ахуительная, что светится в гребанной темноте. Исходит клубящимися потоками вина, своего нрава и чего-то тонкого и женственного, заставляющего Хэддока скулить. Скулить от того, как сильно хочется к ней прикоснуться, держать ее перед собой и думать. Где же была эта сторона тебя все эти годы? Вот она. Садиться на его куртку, слизывает с горлышка бутылки влажный след его губ, борется сама с собой. Такая смешная в своей уверенности. И когда он чувствует ее желание быть здесь, с ним, сидя от него по левую сторону и прижимаясь к нему, глядя в глаза, он теряет себя. И времени подумать нет. Цейтнот. Он смущается. А потом она рвёт его на лоскуты одним взглядом. Сминает его, послушная и тёплая. Садится на бёдра, дышит так, будто вот-вот утонет. Захлёбывается, бьется истомой в его руках. Мягкая и такая блядски красивая. Хэддок не был готов к этому. Не после того, как проклинал себя за безрассудство. Бросился, словно пёс, защищать ее. Даже не думая, не останавливаясь в желании свернуть Ноллану его ебучую шею. А она ведь млела. Он готов поклясться, что чувствовал ее трепет. Как она стояла перед ним и шептала злостно что-то на ухо, всем своим тонким и крохотным телом пытаясь сдержать его ярость. Пыталась показать силу, разум, а сама тихо и мелко дрожала под его лоском и мощью, впитывала в себя, будто губка, каждую каплю его естества. И он пришёл в себя поздно. Когда никого, кроме неё не осталось, Хэддок растерялся. Бросился наутёк, желая не видеть и не слышать, как ее маленький рот скажет ему держать себя в руках. Не лезть к ней. Не вмешиваться, не быть здесь, не быть рядом — в зоне досягаемости. Не быть с ней. Она ведь такая. Самостоятельная. Но вот уж абсурд. Она поплелась за ним. Искала его, а когда нашла — благодарила. И так смешно, что самому себе не верится. Пришла, шутила, смеялась. Прижималась своими хрупкими плечами, смотрела на него. Как сама не своя, чужая, другая Хофферсон. Которой не было раньше, которая не может себя сдержать. Которая растаяла, как гребанный снег по весне. Пустила к себе после того, как долго и упорно отталкивала. Так что же это получается, Хофферсон? Разговоры с Зои, дерзость, неприязнь, отказы. Вся та спесь — и ее, и его — долгое время отталкивающая прочь. Каждое слово и пререкания, взгляд из-под бровей и холодные, обиженные глаза-в-глаза. Кого ты обманывала, Хофферсон? Если так сумасшедше, просто крышесносно изнывала, заходилась и задыхалась. Если всем телом звала ближе, глубже, до дна. А теперь в его голове набатом — мысль. Дальше что? В его ноздрях ее аромат. То ли лосьона для тела, то ли шампуня или духов, он не понимает. Просто чувствует сладость вперемешку с мятной грозовой прохладой и можжевеловыми ягодами. Мир вокруг устлан далекими отголосками музыки, бардовым светом стоп-огней, бликами уличных фонарей и звоном пивных бутылок. Мир жив и вертится. Дышит, поёт. Щекотит втянутый живот морозной дымкой и запахом мокрого асфальта. — Дойдём до машины, отъедем на шоссе, и я дам тебе сухую одежду, — Хэддок старается говорить тише, обращаясь только к ней. Он снова напряжен. Бесконтрольно скован тем, что в голове кавардак. Тем, что он чертовски замёрз, и даже пылающее тело Астрид, удивительно спокойно прижимающийся к его правому боку, не может прогреть насквозь продрогшие кости. Скован тем, что его сознание, готовое вываливать пар из ушей, кипит, подкидывая ему идеально четкие образы и ее — заходящейся в оргазме — стоны. Он снова как туго натянутая тетива. И все, что он хочет, это вернуть себе ощущение клокочущей ярости. Привычной, по-своему комфортной. Той, с которой он научился сосуществовать, потому что она в его скелете, мышечной памяти, органах. Она в нем на клеточном уровне, как калибровка ген. Как ебаное мерило собственного достоинства. В ответ Астрид лишь кивает. Ее голова поворачивается в его сторону, и она, шагая в своих ахуительно узких брюках, ловит его раздражённый взгляд, прикусывая губу. Игриво, как девчонка. — Ты какой-то недовольный, — вдруг мурлычет она. Почти ласково, с толикой издевки в голосе. Глядя на него из-под опущенных век и легонько подталкивая локтем. Но он только отмахивается: — Какая проницательность, Хофферсон. Просто не сейчас. Просто дай придти в себя. Забыть хотя бы на секунду неистовый огонь от прикосновений, губ, резких, но таких тактичных покачиваний самыми сексуальными бёдрами, которые он когда-либо в своей жизни сжимал и оглаживал. Убрать из головы желание вколачивать ее в стену сильно и долго. Чтобы ссаднилась кожа на крестце. Чтобы голос нахер сорвался. Чтобы никогда, блять, не забыла. Шлепать, сминать, рычать, хрипеть, вбирать в себя все до капли, слизывать испарину между грудей. Наматывать волосы на кулак и тянуть на себя, как вожжи. Придушивать до хрипящих стонов. Чувствовать, как горячо и туго. Давить на поясницу так, чтобы ее копчик торчал, как флюгер. Орать и скулить от того, как в ней хорошо и жарко. Долбиться так, будто ее вагина кончается не маткой, а ебучей Нарнией. Иккинг жаждет вернуться на час назад, снова оказаться прижатым к холодной и влажной стене. Возыметь ещё хотя бы один шанс упиваться ощущением полной, незыблемой свободы. Посреди яростной бури, под крупными грозовыми каплями, разбивающимися о стылую кожу щёк, под остервенелой пыткой, от которой глубоко в грудине клокочет вой голодных псов. Но вместо всего этого он ведёт Астрид через ряды машин, обнимая за плечи. Ведёт, шаг за шагом находясь под пристальным наблюдением толпы, ошарашенно провожающей их глазами. Он старается держать спину прямо, глядя только перед собой и теснее прижимая к себе девичье тело. На повторе проматывает в голове мысль, что ему нет дела до перешёптываний за их спинами. До вздохов, смешков. Он идёт и еле дышит, вздыбленным загривком ощущая каждый косой взгляд и зависть ублюдков, готовых слизывать грязь с каблуков Хофферсон. Гребанная полоса препятствий, а не парковка. Эй, Хэддок, не хочешь пройтись у всех на виду под руку с самой красивой девушкой школы и хером, торчащим как перископ подводной лодки?

Нет?

Уверен?

— Пришли. Когда они подходят к припаркованной возле обочины Ривьере, Астрид внезапно замирает на месте. Секунда, и ее ноги в испорченных замшевых лодочках будто возрастают в асфальт, из-за чего Хэддок запинается от торможения. — Блять, — чертыхается он, почти готовый ляпнуть что-то колкое, — зачем так резко? Но он поворачивается на неё и тут же замолкает. Будто в макросъемке перед ним вспыхивают толи сизые, толи бледно-васильковые льдинки в угольной пыли ее мокрых ресниц. Склеенных дождевой водой, блестящих в бардовом свете габаритных огней. Отбрасывающих тень на розовые щёки и сетку мелких морщинок в уголках глаз. Завораживающе прекрасных. Живых. Его мысли, буйные и раздражённые, полные глухого рычания, тушуются от одного вида ее ресниц. Иккинг мгновенно становится бессилен. Перед ней, перед чувствами, колющимися чуть ниже кадыка. Вот сейчас, в этот самый момент. Перед этими толи сизыми, то ли бледно-васильковыми льдинками. Он залипает на них, внезапно чувствует пустоту. И вместо того, чтобы вспыхнуть, прячет свои беспокойные руки в карманы джоггеров и проходит вперёд, останавливаясь у водительской двери. А Астрид зачарована. Стоит на месте и глядит на его Ривьеру, будто это не старый автомобиль, а кусок глазированного черничного пирога. Решившись, она будто бы опасливо подходит ближе и проводит рукой по остроконечному багажнику, смахивает с него воду, очерчивает пальцем линию прямоугольных задних фонарей. Делает несколько шагов вдоль корпуса. Ее недоуменный взгляд падает на его лицо. Сначала она с недоверием вскидывает брови, мол, он брешит. Мол, быть не может. А когда Хэддок ухмыляется в ответ, отпирая машину ключом, Астрид округяет огромные глаза с потекшей тушью, и губами, вытянувшимися в плавную букву «о», призносит: — Маслкар, серьезно? — Дед завещал, — отвечает Хэддок, пожимая плечами, — простояла в гараже, пока мы с отцом не собрали и не поставили на колёса. Он с любопытством разглядывает ее удивление. То, как ее брови выгибаются домиком. То, как руки изучающе проходятся по потёртому металлу. Смотрит, не отрываясь, на ее почти восторженное выражение лица. Ему... приятно. Видеть ее, представлять ее. Когда она так блядски близко, буквально подле. Как ее глаза восхищенно и с упоением блестят от сумеречных бликов в огромных лужах на асфальте. Он уже просто тупо пялится, не в силах отвернуться. Так сизые они или бледно-васильковые? В такой тьме не разобрать. — Какого она года? — спрашивает Хофферсон, вдруг перехватывая его взгляд. Когда их глаза с щелчком соприкасаются, Хэддок отводит свои и сплёвывает. Хочет отвесить себе оплеуху за то, что попался. Совершенно не понимает, почему в смущённом порыве начинает раскачиваться вперед-назад, упираясь ногой в одну из передних покрышек. Вставая так, чтобы не было видно блядский стояк. А правым виском чувствует копошение от того, как подозрительно и хитро она начинает улыбаться. — Семдесят первого. Машина, конечно, культовая, но рухлядь, — говорит он куда-то в сторону, немного скованно опираясь локтями на согнутую в колене ногу, — парень из Бриджпорта продает Додж Чарджер за двадцать тысяч и предлагает скидку на обмен. Хофферсон медленно приближается к пассажирской двери, ногтями отстукивая мелкую дробь по брызговикам. Он специально не смотрит на неё, но готов поклясться — эта улыбка все ещё цветёт на ее губах. — Хочешь ее продать? — Пора уже. А вот она не отрывается. Когда он говорит, когда она останавливается напротив него по другую сторону автомобиля. Глядит пристально, цепко, будто смогла все таки уличить его. Поймала тот момент, в который он сломался. Момент, в который ее взгляд стал для него лезвием ножа. Он выпрямляется, встаёт прямо. Смотрит вдаль, позволяя ей разглядеть всего себя. И ощущая острие этого лезвия на своих губах снова, не выдерживает. Дергает дверную ручку, сжимаясь внутри в крохотный кокон. Бежать. Бежать, идиот. Его тело падает на сидение, попадает в тёплый и сухой салон. Он моргает всего один раз перед тем, как опомниться и потянуться к пассажирской двери. Отпереть ее, толкая вперёд. Распахнуть ее перед улыбающейся Хофферсон, приглашая сесть внутрь. — Залезай, — произносит он полушепотом, хрипом, глядя на неё снизу вверх сквозь дверной проем. Растрёпанная и мокрая. Рядом с блестящим от дождя, широким и длинным, остроносым чёрным ретро купе. Все ещё та Хофферсон — холённая, сексуальная, манящая, но и абсолютно раскрепощенная одновременно. Свободная в легкой улыбке, игривая, как с картинки, где девочки в полька-дот пьют молочные коктейли. Снова великолепная в своём несовершенстве. Стоит и улыбается. В насквозь мокром костюме на голое тело, с налипшими на мокрый лоб прядями, испорченным макияжем. Такая органичная здесь и сейчас. — Ты садишься? — спрашивает он, все ещё перегибаясь через сидение. Она не сдерживает усмешки, заглядывая ему прямо в лицо: — У тебя крутая тачка, Хэддок, — произносят ее губы в полуулыбке, пока лукавые глаза буравят зияющую дыру в его сознании, — кто знает, может, в тебе есть и еще что-то хорошее? Три вещи, которые Хэддок всегда держит в машине: 1) купоны на скидку в фаст-фуд ресторанах; 2) сигаретный блок с запасной зажигалкой; 3) спортивную сумку с волейбольной формой и чистыми носками. Хэддок сидит на водительском кресле, сложив руки на груди, и шумно вбирает в себя воздух через раздувающиеся ноздри. Сжимает клыки в замок, пытается взыскать где-то глубоко в себе ту крохотную толику рациональности, что еще осталась. У него голова идёт кругом. Из-за того, что Хофферсон, сжавшись на пассажирском сидении, отрубилась, стоило им тронуться с места, Иккинг смог немного отдышаться. Двадцать минут до выезда на шоссе, где он собирался сделать остановку. Двадцать минут за рулём в относительной тишине. Под размеренное шуршание колёс, короткую дробь дождя по крыше, гул мыслей в собственной голове. Двадцать минут, чтобы реанимировать себя. Но каждая секунда рядом с ней в замкнутом, пропитывающемся ее запахом пространстве, за этот период отпечаталась на его висках, рёбрах, запястьях. Навсегда. До гроба. Слишком, блядски слишком. Свечение внутри, скованность, смущение, стыд, неловкость, бегство, напор. Он падает перед ней ниц. Как щенок. — Эй, — Иккинг кладёт руку на ее плечо и аккуратно сжимает, — просыпайся. А она даже сейчас, сука, красивая. В кромешной темноте, не считая тёплого отблеска фар на мокром асфальте. Астрид мычит, переворачиваясь на левый бок. Прижимает одну руку к рёбрам, а другой подпирает свое маленькое лицо, трепеща ресницами, когда Хэддок снова пытается ее разбудить. — Хофферсон, просыпайся, — Иккинг чуть сильнее сжимает пальцы, ощущая знакомую тонкую косточку. Как тогда, возле старого амбара. Как тогда, когда он довёл ее до белого каления, жгучих слез в истерике и впервые — по-настоящему — захотел поцеловать. А горечь на кончике языка неожиданно тёплая. Он не может оторваться от неё, все смотрит на то, как она спит в его машине. Спит, вдруг елозя на сидении и утыкаясь носом в его ладонь — туда, где большой палец очерчивает небольшие круги на ее ключице. И сердце замирает. Болезненно. В Хэддоке чертовски мало хорошего. Нет терпимости, чуткости. В набор его социальных навыков не входят такие понятия, как понимание, избежание конфликтов. Даже дружба, и та удалась только с близким по духу задирой. Он не умеет себя контролировать, оценивать влияние его действий на состояние окружающих. Он умеет слушать только себя, рассчитывая и на себя же опираясь. Поэтому Хофферсон стоит бежать от него. Сбросить руку со своих плечей, а не так уютно утыкаться в неё носом. Не сопеть спокойно, согревая дыханием пальцы. Не выражать, не делать так. Ей стоит выскочить прочь из этой машины, забыть эти ужасные эмоциональные качели и бежать, ни разу не оглянувшись назад. Просто потому что абьюзер — он и есть абьюзер. Он ядовитый. Он ебаный веном. Ему правда жалко. Отравлять ее, ломаться из-за неё. Кем они друг друга сделают? Кем сделает их его одержимость? Хэддок поглощён ею. Она умудряется творить с ним невообразимое, будить те чувства, которых испокон в нем не было. Дрессировать, крошить. Чего стоят только эти взгляды — такие, как только что на парковке — бритвенно острые. Она знает его слабости и использует их. Она почти такая же, как он. Почти, но так мнимо и натянуто, что сдавливает виски. Такая же, но полная той спесью, что скроена из хрупких шелковых нитей. И все будет по одному сценарию. Хэддок душит, Хофферсон идёт в контратаку, падает на острие и проигрывает. Никакого фарса, сплошь едкая манипуляция. Битва фатальна, если жечь порт, не подняв якоря. Хэддок задыхается. Ее губы размыкаются, чтобы вобрать в лёгкие чуть больше воздуха. Сладко, сонно. Хофферсон сама того никогда не узнает, но Хэддок, заворожённый тем, как естественно и будто бы обыденно она это делает, запомнит навсегда. В его памяти отпечатается, как еле заметно, почти невесомо ее язык, юрко смачивая пересохшие губы, нечаянно касается костяшки его большого пальца. И одергивая от неожиданности ладонь, он чувствует, как Астрид наконец-то просыпается. — Мы разве приехали? — ее голос хриплый спросонья. Хофферсон жмурится, потирая маленькими кулачками глаза и щеки. Не вопит, не бранится. Просто потягивается от сонной неги и выжидающе смотрит на ошалелого, совершенно потерянного Хэддока. Ее бровь взлетает вверх: — Ты в порядке? Она садится на кресле ровно, поправляя съехавшие лацканы своего пиджака. А Хэддок откашливается и приходит в себя, складывая обе руки на обмотку руля: — Да, — он трясёт головой, снимая оцепенение, — да, в полном. — Тогда почему мы остановились? — На заднем сидении лежит сумка, — говорит Иккинг и кивком указывает направление, — возьми ее, там есть сухие вещи. Тебе нужно переодеться. Хофферсон медлит, смотрит на Хэддока с подозрением. Будто ещё толком не проснулась и ищет в чём-то подвох. Она немного подтягивает к себе колени и осторожно разворачивает корпус. То ли в непонимании, то ли в мнительном недоверии. Пока ее голова медленно поворачивается, глаза продолжают пристально следить за его лицом. Робость на грани оторопи. Астрид цепляет сумку и затаскивает себе на колени. Мокрые пряди, сбившись в кучу, падают ей на лицо, и Хофферсон приходится рассерженно фыркнув убрать их за уши. Она снова бросает беглый взгляд на Хэддока — то ли спрашивая разрешения, то ли что-то ещё — и аккуратно расстёгивает молнию. Неловкое чувство, скрутившее Хэддоку живот, заставляет отвернуться к окну и подпереть рукой подбородок. Вот же нелепица — девушка, которая час назад кончала под его руками, сейчас не может просто взять что-то из его вещей. Слыша шорохи со стороны, Иккинг тяжело выдыхает и жмурится, растирая ладонью морщины между бровей. Его глаза цепляются за блестящие капли дождя на стекле. За шоссе впереди, пушистые верхушки чернеющих сосен, разлинованный асфальт. За что угодно, что не напоминает о девушке, чьи тонкие и мокрые бёдра елозят в полутора футах от него. В это время пальцы Астрид раздвигают полы сумки, опускаются внутрь и ощупывают мягкую ткань его футболки. Все это правда происходит сейчас. Сейчас, когда у него в голове кавардак, а у нее в руках — его спортивная форма. — Ты в ней тренируешься? Он косится на Хофферсон и с усмешкой пожимает плечами: — Либо потная, либо мокрая. Выбирай. Астрид фыркает в ответ. Ее тело все ещё сонное, она с трудом фокусируется на запотевших стёклах, темноте за ними, ощущении тепла, исходящего от Хэддока. Сквозь пелену вытаскивает из сумки чёрные спортивные штаны и толстовку. Та футболка, которая лежала сверху, оказывается у Хэддока на коленях, и жест, с которым Хофферсон кладёт ее туда, даёт понять, что ему тоже стоит переодеться. Просто движение рук, взгляд. Без слов. Хэддок давит усмешку. Не вымученную, как казалось бы. Настоящую, искреннюю усмешку от того, что он снова попал в интимную ситуацию с самой Астрид Хофферсон. Еще пару секунд он перекатывает эту мысль в голове, рассматривает ее с разных сторон, а затем начинает одну за одной расстёгивать пуговицы на своей рубашке. Причём смотрит исключительно перед собой, разглядывая приборную панель чуть выше руля. Мокрая ткань неприятно липнет к животу, и Иккинг снова подмечает то, как он продрог. Освобождая от неё грудь и запястья, он чувствует касания воздуха, нагретого автомобильным отопителем. И вмиг становится легче. Хотя бы тепло, хотя бы сухо. Когда пальцы доходят до пуговицы на уровне пупка, идея перестаёт казаться забавной. Успокоившееся чувство неловкости снова начинает накрывать с самого затылка. Перетекает по плечам, сковывает руки. Ему вдруг становится сложно распахнуть полы рубашки и, подавшись корпусом немного вперёд, свести вместе лопатки, чтобы стянуть рукава. Сложно оказаться в машине с обнаженным торсом наедине с девушкой, которую хотел бы трахать сутки напролёт до потери пульса. Судорожный вздох. Мельтешение справа. Иккинг одним глазом замечает, как резко Астрид отворачивается от него и делает вид, будто что-то ищет в своей гребанной сумочке. Будто не пялилась на его блестящие от влаги плечи и ни в коем случае не рассматривала темную дорожку волос и напряжённые мышцы, уходящие под ремень его джоггеров. Он готов поклясться, что ее щеки пунцовые, как шпинель. Макушка Хэддока проскальзывает в горловину, и когда тёплая, сухая ткань футболки касается кожи, приятная дрожь пробегает вдоль позвоночника. Он расслабляется, откидываясь назад. — Иккинг? — зовёт его Хофферсон. — Что? Она все ещё сидит, сжимая в руках сухую одежду. Что-то бормочет себе под нос, в совершенно несвойственной ей манере путаясь в словах. — Ты не собираешься... выйти? — спрашивает она. — Под дождь? — он вскидывает бровь. Ему вспоминаются ее я-знаю-что-ты-пялишься взгляды, взгляды какой-же-ты-кусок-дерьма. А ещё вспоминается взгляд захлопни-пасть-и-целуй. И ничего из этого не вяжется со странной робостью и стеснением, с которыми она сейчас никак не может совладать. — Хэддок, — Хофферсон укоризненно цокает языком и чуть погодя, смирившись, добавляет, — хотя бы отвернись. Он кивает и без пререканий утыкается в окно. Снова туда, где есть капли, сосны и асфальт. Хочется прижаться лбом к холодному стеклу, чтобы ясность от прохлады как-то смогла устаканить бурю эмоций в голове. Разрозненность жутко бесит. Вообще все, что произошло, никак не хочет прийти к логическому завершению. Его нутро продолжает кипеть от ощущения повреждения. Сбоя. Неисправной, критичной поломки. Сегодня Хофферсон сделала с ним невообразимое — заставила снова чувствовать свою слабость, малодушие. Разбила его. Пока она снимает с себя брюки, сжимает холодные бёдра, надевает штаны, туго стягивает веревочки на широкой для ее талии резинке. Пока она развязывает пояс на пиджаке, распахивает и скидывает его с плеч, ныряет руками в проймы тёплой толстовки. Пока высвобождает мокрые волосы, уводя их за спину. Пока аккуратно складывает свой проклятый костюм, Хэддок думает. Игра и свечи. Цена поражения. Фатальность. Думает о том, сколько причин можно найти к тому, чтобы сейчас прижать ее к себе. Поцеловать ещё раз, наматывая спутанные волосы на кулак и притягивая к себе так, что в рёбра вопьётся селектор коробки передач. Отпустить возможность того, что они сожгут друг друга и взорвутся, как две пороховые бочки. Уничтожат, сотрут в порошок все вокруг инерцией своего взрыва. Он думает о влечении, потребности, боли, страхе. Силе воли, вспыльчивости, нраве. О том, как хорошо могло бы быть с ней, и как спокойно без неё. О том, как много желчи он сможет поглотить. О том, насколько она огнеупорная. Насколько пуленепробиваемая. Думает о ней. О нем. О них. — Помнишь, я спросил. Если все, что с нами происходит, может стать историей отношений? — его голос звучит глухо, хрипло. Астрид замирает на месте. Порхающие руки вмиг коченеют и остаются в том же положении, не в силах его изменить. Тихая паника, трепет. Хофферсон не издаёт ни звука. Горло — наждачная бумага. Настолько грубая, что скупая слюна не может смочить и миллиметра. Хофферсон распадается на крупицы, боясь произвести любой звук. Оседает, опадает, тлеет. Ее ответ становится долгим, мучительным молчанием, в котором четко слышны голоса отчаяния. Она сминает его голыми пальцами. Она молчит. И Хэддок спрашивает: — Так ты согласна?
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.