ID работы: 4536901

Северное Сияние

Гет
NC-17
В процессе
83
Размер:
планируется Макси, написано 186 страниц, 18 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
83 Нравится 13 Отзывы 41 В сборник Скачать

ГЛАВА 1. Падение

Настройки текста
Примечания:

<…> У мудрых к свету путь короче, Но дремлет он в покоях тьмы. Не уходи покорно в сумрак ночи, Оставь, оставь себя взаймы, <…> Познавшим горе одиночеств Во мраке скорбно прозябать. Не уходи покорно в сумрак ночи, Не уходи от нас опять. <…> И ты, отец, не стисни очи, Благослови скорей меня. Не уходи покорно в сумрак ночи, В золу, что следствие огня. — Дилан Томас.

      Я каждый раз бешусь, когда мне приходится отлеплять вышколенные общепринятые принципы, противно нависшие на моем ещё зелёном, но уже усталом мозге. В этом возрасте является необходимым ежедневное, нет, ежеминутное удобрение разумными установками и орошение позитивными ярлыками. Он ведь, мой мозг, как губка, впитывает все, что прольешь на него, в том числе и ненужное. А как же возможно установить порядок и синхронизировать полезное, если все эти изнурительные гадости так усердно втаптываются в мою слабенькую мозговую почву с самых юных лет?       С яслей вдалбливали в голову, что должна быть сильной, ибо мне предстоит особенный, тяжелый путь. Каторжный путь, именуемый, кажется, логикой и последовательностью. Впрочем, мы сами виноваты. Зачем же в разуме человека так мало понятий и места? Но сейчас не о том.       Я каждый раз бешусь, когда, будучи практически очищенной и готовой для впитывания полезных ингредиентов сознания, моя зелёная лужайка вдруг получает не ту, плохую, испорченную почву для размышлений, искусственно подсаженную, — и что потом? И приходится иметь дело со всеми этими прелестями, вроде токсичных чужих и, если честно, никому не нужных мнений, опять выкорчёвывать и думать, думать, думать, а надо ли оно? А может это всё-таки нужное? Необходимое? Или к чертям? Да, вот такие вот мы нежные. Вот от этого я и бешусь.       А ещё я страшно бешусь, когда мои влажные тяжелые волосы петляются и налипают на одежду и кожу, стягивая её, противно оставляя холодный мокрый след, как будто щупальца. Избавь меня господь хотя бы от одной из трёх составляющих, и, глядишь, я бы в него поверила. Но нет. Не хочется и не можется.       Никто не хочет — никто не может. Я — лирически «слишком мала», поэтому ничего не знаю, и вы тоже ничего не знаете, потому что, вероятно, слишком стары, или на какой еще там лад вам придумают объяснение. Только ничто не отменит факта, что все равно не знаем мы все по-своему.       Впрочем, это всё лирика.       …влажный ветер с солоноватым запахом бензина отвесил смачную затрещину, сбросив мокрые волосы с плеч. Ночные огни северного города, где ты безнадёжно и беспощадно расточаешь свою юность, уже давно не возбуждают в тебе сопливого пантеиста. Да, всё ещё зачем-то поднимаешь глаза к мглистому небу, пропитанному люминесцентным свечением вывесок и фонарей, но это всего лишь мышечная память, привычка, сухой остаток ребяческой сентиментальности. Неудивительно. Ты совсем не лирик. И уж точно не ценитель любого эстетичного искусства, кроме гротеска и тёмной стороны самого светлого. Ужасно пошло звучит! — кто-то мог бы с ходу возразить. А ты мог бы ответить: но разве искренность бывает пошлой? Но не ответишь, потому что последние пару лет у тебя не находится настроения говорить с людьми. Или у людей нет настроения говорить с тобой. Ты — нечто бесформенное и бесполое. Такое же, как миллионы других, ещё не осознавших это. И никому нет до тебя дела. Разве что психотерапевту и бездомному, каждодневно встречающему у выхода из метро, ведь обоим на самом деле от тебя и твоих родителей нужно одно и то же.       Подойдя к выбеленной двери своего дома, ты аккуратненько попытаешься её отпереть, чтобы в кое-то веке перестать вести себя, как последняя сволочь, с грохотом заваливаясь на порог средь ночи, но ключ, как назло, никак не встаёт в замочную скважину, и ты вынужден проговаривать каждое действие про себя, как умалишённый, образуя в собственной голове бесконечное предложение с десятком деепричастных оборотов и никому не нужных дополнений. Дверь заперта на внутренний засов. Фонари на террасе погашены. Как и свет во всех пустующих глазницах окон. И теперь ты говоришь односложными предложениями. Для пущей драматичности. И от этого приходит саднящее осознание: тебе не то что не готовы предложить напитки в патио, тебя даже не ждут дома.       Спустя четыре стука и две минуты развлекать себя больше не приходится — дверь наконец неторопливо отпирают с той стороны.       — Ты вообще смотришь на время? — прозвучало сонно и с таким видом равнодушия, что мне захотелось вернуться на улицу говорить самой с собой.       Но всё же я переступаю порог и прохожу в освещенную тёплым светом гостиную.       — Время — зверь относительный, — мои промокшие мощи приземляются на выбеленный порог, отчего я чувствую, как обладательница кроткого голоса и шёлкового пеньюара едва заметно скривилась, — на него не смотреть надо, — я стянула поочередно не по размеру большие, тяжелые, мокрые ботинки и бросила на цветочный коврик, — его надо воспринимать.       — Пожалуйста, не начинай только опять нести свою ерунду, — нежно-наплевательски просят сверху, — меня весь вечер мучает мигрень.       Я поднимаю взгляд и вижу спокойные светлые глаза своей матери. И прекрасно понимаю, почему она не хочет слышать эту ерунду, хоть и зря. Ведь эксперименты и наблюдение подтверждают, что возраст напрямую влияет на нашу способность воспринимать время.       — Я уже не ждала тебя. За окном гроза, я думала, опять останешься на ночь у Риты. Ну почему ты так смотришь? Ты ведь уже достаточная взрослая, чтобы решать… ну, чего ты?       Я неотрывно продолжаю смотреть в эти до рези спокойные глаза, что с большой неохотой, но снисхождением глядят на меня сверху вниз, как на истинное недоразумение.       — Её Марго зовут, вот чего.       Мама заморгала и отвернулась. Шёлк её молочного пеньюара взмыл при повороте и плавно опустился на скрипучий лакированный паркет.       — В любом случае, я рада, что ты вернулась… хоть и в такой час.       Я опускаю глаза и смотрю на ещё раз колыхнувшиеся шёлковые полы, которые начинают отдаляться, бьются за стройными белыми ногами при каждом шаге — пять прямо и два налево — скрип половицы — и наконец исчезают следом за ними, за поворотом на кухню. И мне снова становится нехорошо. Озноб, странная тоска и дрожь в самом основании языка. Пожалуй, я никогда не привыкну.       На кухне хлопает дверца шкафа из белого дуба, шуршит упаковка лекарств.       [ты ведь уже достаточно взрослая…]       Но когда же я упустила этот самый момент взросления? Быть старшим ребёнком в семье, да ещё и в таком возрасте, охарактеризовать который можно как число зверя, — сущее проклятие. Так сказал бы любой тинейджер моего склада ума. А я промолчу. Но соглашусь. Едва образуется в сопровождении младенческих воплей твой младший брат или сестра — и ты уже клеймированный старший.       Взросление пришло до боли в скулах быстро.       — Ты могла бы позвонить, — после стука хрусталя о деревянную поверхность раздаётся с кухни.       — Не было возможности.       — Только возможности? Или желания?       Я преспокойно бросила мокрую от дождя кожанку на порог — она рухнула, как что-то некогда живое — и сделала эти же пять шагов прямо и два налево.       — Встречный вопрос — в кого ж мне быть такой занятой?       — А-а! — вскинулась мать, мучительно запрокинув голову. — На курение, значит, возможность была, да?       — Было б желание…       Эта красивая женщина так и не всучила мне изысканный стиль, жеманность и качество. О чем говорить с провалившей даже такую простую задачу?       Я покинула кухню, стоящую в большом пятне тёплого ночного света. Проштудировав широкими шагами коридор, я всего на секунду бросила взгляд на напольное зеркало, в котором увидела пронёсшееся отражение тёмного вытянутого пятна, и продолжила путь. Прямо по коридору, тринадцать ступеней вверх, шаг налево, пять прямо и за единственную в доме не запирающуюся дверь — в единственную продуваемую и самую плохо освещаемую комнату. Я завалилась в свою спальню, с грохотом роняя мощи в водянистую кровать.       Раньше и эта комнаты была обставлена, согласуясь с интерьером всего «кукольного домика» моей матери. Но однажды, в далекие тринадцать лет, я наконец в край осатанела и просто влетела сюда, чтобы сорвать все кисейные занавески и шелковые ткани, включая пунцовый балдахин и многочисленные цветочные наволочки с покрывалами. А для этюдов, которые меня с четвёртого класса заставляли писать масляными красками, холстом теперь служила шелковая обивка двух кресел и один пушистый белоснежный ковёр, после чего вся эта прекрасная композиция была перенесена для экспозиции в сарайчик на заднем дворе. И разве то, что я ещё не считаю эти методы слишком радикальными, не отрицает факта моего взросления? Но волнующий вопрос состоял не в порезанных занавесках и даже не в испачканной обивке в стиле Людовика VI, а в том, как на это отреагировала моя мать. Никак. Вместо того чтобы наорать на меня, она вздохнула и тихо прикрыла дверь. Даже не хлопнула, не закрыла. А именно прикрыла ее. И потом долго ещё так вздыхала на протяжении трёх недель, а в домашнем запасе её медикаментов появилось ещё три новые блестящие упаковки успокоительных, по механизму действия подозрительно напоминающих медвежьи транквилизаторы. До сих пор не знаю, как мне это сошло с рук. С того времени моя комната стала больше походить на тёмно-белую больничную палату без ночных штор, но с остатками дорогой мебели из чертового белого дуба, включающими в себя кровать, комод, письменный стол и стул. Через два месяца мама окончательно пришла в себя и с тех пор попыток переменить меня замечено не было. Мама больше не вразумляет меня и не бьётся надо мной, а лишь иногда вот так вздыхает. Теперь она вообще почти никак на меня не реагирует. И, пожалуй, именно за это хочется благодарить ее больше всего.       Я хрустнула шейными суставами, перекатилась на живот и уставилась в потолок. Ровная белизна его была нарушена десятками мелких трещин, которые во всем доме замечала только я, но молчала об их существовании, потому что особо тёмными ночами находила в этих частицах рассохшейся штукатурки карту звёздного неба. Или просто с пелёнок не терпела посторонних у себя. Нет, конечно, я не лирик и не эстет. Всего лишь недо-физик-теоретик, с детства предпочитавший букварям и комиксам научные энциклопедии. Ведь когда-то именно так я чувствовала себя ближе к тому пространству, что за пределами орбит, ища в обыкновенном и, казалось бы, пустом частичку Вселенной. Это всегда помогало. Это должно было помогать. Но не сегодня.       Скоро мама постучалась в комнату, чтобы спросить о внезапной обновке в виде военных ботинок. Я ждала крика, но мать, узнав о честном обмене их на новый телефон, тихо всплеснула руками, потом вздохнула и покорно удалилась. Прикрыв дверь. Сейчас заплачет: за что, мол, наказание? А может и нет, все зависит от назначенной дозировки медвежьих транквилизаторов.       На часах почти полночь. Белые занавески беззвучно колышутся, облизывая подоконник, и тут кто-то беспардонно прерывает ход моих мыслей.       — Выруби звук, маленький засранец! — не слишком интеллектуально ору я в стену.       В соседней комнате тут же стихает вопль недорезанного дракона из видео-игры. Неужели для того чтобы меня так же замечали и носились со мной, нужно отбросить все энциклопедии и засесть в компьютерные игры на целый день?       В жизни ведь так не бывает. И я не о драконах, эльфах и орках — таковые в родимом Петербурге на каждом шагу. В жизни тебя ни за что не вызволит доблестный рыцарь из тёмной башни, пропитанной скорбью, тоской, твоими слезами и соплями. Если, конечно, ему хорошенько не заплатят. Я это знаю наверняка, ибо почую в такого рода башне с самого своего рождения.       Но не без странного отклика внутри всё же готова признать, что порой прокрадывается в душу такая фантомная мысль о том, что меня ещё могут спасти. Однако подобного рода надежда тут же разбивается вдребезги, едва я мельком взгляну в зеркало, откуда на меня в ответ смотрит далеко не прекрасная принцесса: с непроходящими измождёнными кругами под глазами, которые только усугубляют чёрные тени, щедро окаймляющие верхнее и нижнее веко, нанесенные, как правило, ощупью. Но есть прогресс в сравнение с прошлым годом — теперь я смотрюсь в зеркало чаще, чем раз в день — утром перед выходом. Это не из-за нелюбви к себе, как логично было бы подумать, а наоборот, потому что я знаю, кто я. И мне не нужно лишнее подтверждение. Я знаю. Но иногда это легко забывается. Да и красилась я, вероятно, лишь оттого, что это не выносила моя мать. Утопленница? Мифическая нечесть? — пожалуйста. Принцесса? Никак нет. Таких, как я, в то время — скорее на костёр.       На кухне меня встретил неравномерно разогретый поздний ужин, ведь принимать лекарства на голодный желудок не рекомендовано ассоциацией врачевателей и ко-ко-ко, но никого не волнует, что прописывают эти пилюли, на минуточку, строго совершеннолетним. А следовательно, сегодня мне составляет компанию паста карбанара, которую я просто не переношу, поэтому всегда скармливаю ненаглядной псине, если та не против помучиться с изжогой.       Сервиз, накрытый ровно на одну персону и рассчитанный на один приём пищи, состоял из пяти серебряных приборов, двух красивых тарелок, миски и одного блюдца из английского фаянса — всё было отполировано и разложено по кружевной скатерти, точно для фарфоровых кукол. И нежное, расписное убранство это рьяно контрастировало с такой неуместной деталью: тёмной, растрепанной и вечно простуженной мной, зловеще восседавшей на стуле с бархатной обивкой. Я кожей чувствовала, как этот контраст претил моей матери, но всё же она достойно несла своё бремя и беззвучно помешивала травяную субстанцию в своей чашке слегка дрожащей в пальцах ложечкой.       — Сегодня мы говорили с твоим отцом, — спустя несколько минут наконец прервала молчание мать с другого конца длинного стола, не отрывая взгляда от травяного успокоительного сбора, — мы поговорили ещё днём, когда он приезжал.       — Приезжал? — я воткнула в непритягательную массу на тарелке вилку и отрешённо проследила за тем, как прибор застрял перпендикулярно столу. — Почему не сказала?       — Ты ведь ушла ещё утром, потом была у сестры…       — Я бы вернулась.       — Он приехал поговорить, милая. Со мной.       — Интересно как, — я отпустила вилку и нисколько не удивилась тому, что она так и продолжила стоять по стойке смирно. — Ну, поговорили?       — Поговорили. Рассказал о новой должности, о директоре страховой компании, твоём крестном. У него всегда был жуткий спиртовой одеколон, помнишь? — мама так и не оторвала взгляда от чашки, и подозрительное предчувствие закралось мне в душу. — Он вернулся пару дней назад, тоже хотел увидеть тебя. Боялся, что совсем не узнает спустя пару лет…       — Отец что?       — Ах, отец…       И тут мама вздохнула. Вздохнула так, как уже делала это однажды — в изуродованной спальне, и вздох этот меня покоробил. Родительница нервно отхлебнула успокоительный чай с жасмином и двумя ложками тростникового сахара.       — Твой отец навсегда останется мне другом. Ты ведь достаточно взрослая, чтобы понять: в нашем с ним возрасте бывших людей не бывает. Поэтому он всегда сможет поделиться со мной своими проблемами, и я всегда его поддержу… дело в том, что он переводится. И по этому поводу… в общем, мне пришлось говорить с адвокатом, — пульс дрогнул, побежал и замер где-то в висках. — Нет, конечно же, вы будете встречаться, как раньше, милая. Но просто немножко реже.       Я часто моргала, наконец словив взгляд матери с противоположного, далекого конца стола. Я пока не до конца понимала, что вообще происходит, ведь едва тема касалась отца, как мне буквально срывало крышу.       — Насколько реже?       — Я не знаю. Наверное, через месяц-другой…       Я остолбенела, ожидая, пока новость въестся мне в череп.       — Месяц… другой?..       Не может такого быть. Я думала, раньше было плохо, а сейчас месяц-другой — это, в лучшем случае, два дня каждые четыре недели — это…       — Это семнадцать процентов моей жизни. Ты… уверена?       — О, милая, ты же знаешь, я не сильна в математике. Но есть порядок вещей и, увы, он задан не мной, понимаешь? Месяц-другой — не так плохо, между прочим. Но раз на раз ведь не приходится, поэтому, может, меньше, а может, дольше — а там уж как звёзды сойдутся…       — Чего?! — я окончательно опешила. — Звёзды сойдутся?       Тихая истерика подкрадывается и тянет руки к моему горлу, но я шумно выдыхаю и пытаюсь её игнорировать.       Мать говорила робко, но в то же время так невозмутимо, что, казалось, рука именно этого человека с пузырьком мышьяка может дрогнуть над твоей чашечкой чая, а затем взять изысканный флакон от «Caron», чтобы распылить его содержимое облаком на золотистые локоны.       — Ну, тише, ты уже девочка большая, должна всё-всё понимать, правда? Ты ведь знаешь, мы с папой уже давно не вместе, у нас своя семья, у него своя…       — Ты что говоришь?       — Милая, успокойся, пожалуйста, — беда в том, что до этого момента я была спокойна, — твой брат уже лёг спать, ему завтра на фехтование рано. Я знаю, отец любит тебя и всегда будет любить, но… он ведь сам ушёл. И не я заставила его взять билеты на ближайший ночной поезд. Я и так поступила благосклонно: пообещала, что он будет видеться с тобой, но теперь просто не так часто…       — Постой… ты? — мать замерла с приоткрытым ртом, наконец звонко выронив ложечку на сервиз. — ТЫ! Что ты ему сказала? — я подскочила со стула, до боли сжимая кулаки, чтобы не выплеснуть того отчаяния и гнева, что вулканическим извержением разгорались внутри.       Я чувствовала огонь. Я хорошо помнила это чувство. Тот огонь, он пришел вместе со мной в этот мир, а может зародился раньше меня, но он спал во мне последний год и, едва хотел пробудиться, как гасился белыми пилюльками.       — Я так и знала, что это ты запретила ему со мной видеться!       — Милая, я хотела… как лучше!       — Лучше кому? СЕБЕ?       Оказалось, есть ещё что-то, что может окончательно испоганить вечер. Что нужно сделать, чтобы тебя, старшего ребёнка в семье, заметили недалекие родители? Прогуливать уроки? Избивать одноклассников? Рубиться в зомбоящик? Нет. Нужно всего-то съехать с катушек, заработать пару расстройств личности и поведения и дважды попытаться удушить себя. Конечно, последний пункт — это своего рода манипуляция, но факта членовредительства не отменяет. Не от хорошей жизни подростки становятся манипуляторами в конце-то концов.       — Вероника! — донеслось сквозь раскалившийся вакуум. Собственное имя сейчас приводило в бешенство. — Ты не права и прекрасно знаешь это. А если нет, то подрастешь — узнаешь. Помнишь, что говорил терапевт? Давай успокоимся и поговорим о том, что тебя волнует!       — Успокоимся? Я спокойна! — пару раз выдохнув, я непринужденно прошла влево-вправо и пнула стул, задвинув его на место. — Поговорим? Хорошо, поговорим! Скажи мне, мамочка, как долго ты собираешься выставлять меня неадекватной психичкой и стесняться показывать «приличным» людям, бесконечно извиняясь за моё существование?       — Вероника, ты не права! Я и так последние годы иду на уступки! Позволила тебе заниматься этой твоей физикой и загубить талант пианистки… признайся, ты ведь отказывалась заниматься фортепиано мне назло!       — Я отказывалась заниматься, потому что ненавидела фортепиано, мама! Но знаешь, что я ненавидела больше? Когда ты играла Шуберта! Он был эмоциональным, но не слащавым. А вот Чайковский был педиком!       Мама охнула и побледнела, будто вот-вот потеряет сознание.       — Вероника, прошу тебя, давай успокоимся…       — Что?! Прекрати так говорить, когда я спокойна. И прекрати выставлять меня сумасшедшей! Это тебе нужно успокоиться. И это тебе нужен терапевт, — я наклонилась к тарелке, выдергивая и протягивая вперёд вилку вместе с макаронным содержимым, которое, точно живое, не отпускало её, — и новые курсы по кулинарии, потому что паста у тебя — дерьмо.       Всё в огнях. Я рьяно разворачиваюсь и врываюсь в коридор, ощущая, что гнев, перерастающий в стадию чего-то неконтролируемого, скоро раздерет меня на части. Впервые в далеком детстве я нарекла его огнем. Сегодня огонь принял форму гнева. Но до сих пор я сама не понимала, огонь убивающего пламени это, или огонь света, как те, что мы видим в ночном небе в ясную погоду. То есть это чувство, даже состояние, не было однозначным добром или злом для меня в разные моменты, а было только силой. Но сейчас оно казалось адским пламенем. И я его почти боялась.       Подрастешь — узнаёшь. А где эта грань, когда резко становишься взрослой? И так ли это полезно и безболезненно?       — Остановись! Куда ты? — полы пеньюара стекли со стула и снова взмыли, пролетев за мной через коридор в прихожую.       — Может быть, он тебе больше не муж… — я нагнулась и, не зашнуровывая, натянула ботинки, а затем и кожаную куртку. — Может, уже даже и никто. Но, хочешь ты того или нет, для меня он навсегда останется отцом! — через порог шипела я остановившемуся в арке светлому силуэту тирана. — Сестра сбежала из этого дома, отец сбежал… и, знаешь, я их понимаю.       — Вероника, нет! — опять чёртово имя выбило меня из колеи. Звон в ушах. — Давай всё обсудим спокойно, как советовал терапевт… возьми хоть свои лекарства!       — К чертям терапевта! — я распахнула дверь. — Ты снова всё нахер испортила.       Всё в огнях. С неба колотит холодный октябрьский дождь. Я бежала до ближайшего таксофона, игнорируя мутные лужи и стремительные потоки грязной жижи, обтекающей вокруг тротуаров и хлещущей меня по голеням. Я плакала крайне редко, не любила эту деятельность, но сейчас из моих слезных желёз ручьями текла химия с элементами философии. Если бы только я не оставила телефон у сестры, я бы могла все решить скорее, я бы успела. Нутро прогрызали вопросы: почему не согласовал со мной? Почему не предупредил? А что, если он уже уехал? Нет ничего хуже, чем страх не успеть. Этот первобытный ужас выворачивает наизнанку.       Вот она — самая горькая космическая болезненность. Значит, все предшествующие переживания — ничто, по сравнению с этой тупой болью. Я даже и предположить не могла, но, оказывается, именно от такой боли настолько бессильно и горько плачется и катастрофически много пьётся. Это непозволительное равнодушие. Но в матери такое ещё понять можно. Мать — это собирательный комплекс (образ) тебя, его можно принимать или нет, редактировать самостоятельно и видоизменять на протяжении всей жизни. А отец — это комплекс всей твоей жизни, мира, мужчин, людей в целом. Это комплекс. Его не изменить. Отец — это макрокосм.       На протяжении всей жизни отец был моим единственным спасителем. Он всегда был мне ближе кого-либо, ближе самой себя. Ни разу не корил за манеру и вкус, не пытался, черт тебя дери, сравнивать с другими детьми, ведь прекрасно понимал, что это не так. Только он воспринимал меня, не как прокаженную, а как особенную, переводя все в позитивный ключ. И, самое главное, лишь рядом с ним я начинала чувствовать себя именно так.       Я ощущала, что это не пламя, что жрет меня изнутри, а свет.       Как и положено, в такие моменты с головой накрывала безысходность, и разум механически суммировал все гадости и горести, произошедшие за последнее время. Всё стало чужим, даже моё тело; моё сознание будто бы усмехалось надо мной, едко намекая и коря: очень больно, спасибо. А ещё больнее можно?       Оказалось, можно. Телефонная будка протекает, автомат зажевал последнюю копеечку, а в ответ лишь мертвый писк в трубку, будто остановленный кардиостимулятор. Почти как белый шум — монотонный звук смерти. Трубка с грохотом падает и, качнувшись на кудрявом проводе, бьется о мокрое стекло. Я была равнодушна практически ко всему в этом мире, кроме одной моей слабости — кроме единственного близкого мне человека, минутное общение с которым заменяла сотню тысяч квалифицированных аналитиков и психиатров. И тут судьба лишает меня и его.       Как же отвратителен тот возраст, когда едва ли идёшь на лад с собственной головой, и так и чешется стукнуться обо что-нибудь твёрдое, чтобы выбить всю дурь. Зачем, зачем же в мою молодую зеленую глину всегда подкидывают самое безобразное и испорченное? Все знают, оно ведь прорастет, обязательно прорастет, у меня, как ни у кого другого, и всё равно подкидывают и наблюдают. Может, выгребет, может вырастет не такое, как мы — ходячее лицемерие.       Но вот очередная подсаженная мысль, уже как к себе домой, заявляется мне в голову: была б я старше, воспринимала бы все иначе. Правильно? Так я должна подумать? Разве ты не видишь, мама, я ещё не выросла для того чтобы быть изгоем и плесенью?       …и сейчас я как никогда почувствовала: я была туго натянутой струной, и меня уже не касались жёсткие пальцы маэстро, а дрожащий звук всё ещё гудел и замирал так медленно и так глубоко, что я до сих пор его слышала.       [звёзды сойдутся?]       Я подняла воспалённые глаза к небу, почувствовав, что дождь кончился, и вдруг увидела — на небе почти ни облачка, а всё пространство, от звезды к звезде, было пронизано напряженно дрожащими струнами. Они тянулись до самой земли, разбегались, рассеивались и вновь соединялись — и все до единой проходили через моё сердце.       А может, все эти беды и невезения связаны с моей ролью? Может, мне не просто не нужно, но и бесполезно стремиться к образу прекрасной главной героини оттого, что судьбой предписана иная роль? Если это так, то осознание в корне поменяет мировосприятие и объяснит всё-всё дерьмо, происходящее кругом. А что, а может, не суждено. Может, я просто антигерой в этой страшной сказке. А таковым, как известно, не суждено быть счастливыми. И теперь только и остается уходить на самый задний план, растворяться в декорациях, ведь в своей жизни я больше не главная героиня. Вот и напрашивается логичный вопрос — а моя ли это жизнь?       Самое верное сравнение — чувствовать себя, как в скафандре. Мёртвый астронавт в космосе. В скафандре этом душно, мало того, что он теснит и до немого ужаса ограничивает, так еще и с годами изнашивает себя. От него одни проблемы. И вот спустя пару десятков лет радикально непонятно, чего они все так кичатся и ноют над твоим пустым скафандром и зачем целуют в каску? Костюм этот ведь просто упаковка из-под тебя, так ли важен материал? Можно ли по нему понять, что из себя представляет худощавая малолетняя нигилистка с окраины? Да чёрта с два. Впрочем, на кой черт я ищу сравнения? Мне было просто очень херово.       В эту самую секунду как никогда захотелось исполнить лишь одно желание всех знающих меня индивидов — исчезнуть. Далеко-далеко, может на другой конец Вселенной, и надолго-надолго. Желательно навсегда.       Я не лирик и даже не эстет. Но именно сейчас я загадала нечто неопределённое и несбыточное — преодолеть чудовищные космический пространства, лишь бы очутиться как можно дальше отсюда, чтобы не думать, не чувствовать, не ощущать. Нет, не умереть. Это все сопливые байки, человек не может желать себе смерти на осознанном уровне, эта материя человеку чужда и неизвестна. Я пожелала просто быть не здесь. Совсем не здесь.       Всё в огнях. Смотреть на звёзды сейчас было как никогда болезненно и завидно — хорошо им, спокойно. Светят себе статично и не знают наших мелких людских катастроф и разбитых скафандров.       Довольно лирики.       Когда вся придурь и спесь растворились в ночном воздухе, я вернулась к светлому дому с двускатной крышей. Дверь снова спокойно открыла лишь слегка раздражённая мать, и я была почти удивлена её видеть в собственном доме. Молчаливая драма длилась до тех пор, пока я не разделась и не проползла в свою комнату, чужая, контрастно черная по сравнению с прелестным молочно-белым интерьерчиком материнского дома.       Разбитость. Ноги тяжёлые, еле волочатся по паркету. Я вновь зачем-то останавливаюсь у напольного зеркала и вижу то, что может сниться в самом страшном сне. Это светлое, чужое гнездышко, обитое, выстеганное шелком, где деревянная отделка стен скрывается под нежными тканями, где диваны были заменены кушетками и тахтами, стоявшими в глубине комнат на белых пушистых коврах. И так очаровательно чуждой оказалась эта ласка света, тканей, вытянутых пастельный отражений в гранях зеркала — после блуждания по грязным, поплывшим дорогам, после ночного дождя и запаха сырости и бензина — после того, что кажется менее чуждым, чем эти светлые стены и пол. И каким неуместным, будто занимающим чужое место элементом была здесь я — чернильной кляксой, грязным брызгом на скатерти, безобразной дырой от сигареты, прожегшей белоснежное кружево портьеры.       Разве это моя роль? Всё не то. Всё не так, как надо, начиная от наружности, заканчивая внутренностью. Не те стены, не тот пол, не те сигареты, я не та, даже пёс, вперевалку плетущийся следом, не тот. Всегда хотела большого и злющего добермана. А мало того, что купили косолапого бультерьера, так ещё и раскормили, как поросёнка, ленящегося даже почесать розовое пузо самостоятельно. Зато назвали Бенедиктом. Я корчилась: «Нет же, не той жизнью я живу». Но тотчас перебивали где-то в гипоталамусе: «Точно так же рассуждает восемьдесят процентов твоей Родины».       Эти люди испортили мне ночь. Но катарсис никто не отменял: отныне во мне пустота, и её необходимо было заполнить. Прихватив пару таблеток прописанных антидепрессантов, снотворного и монографию по астрофизике, что в последнее время служили моим единственным спасением, я направилась прямиком в кровать. Кажется, в психологии это называется замещением. Хотя, какая разница, я ведь скорее в бога поверю, чем в психологов. Нежный мятный и розовый цвет пилюль показался неожиданно притягательным, и я даже пару секунд молча изучала их дуэт в ладони. Нет, я не ненавидела нежные цвета, коих в материнском доме было в изобилии. Просто никак не видела на себе какое-либо другое сочетание помимо чёрного и тёмно-чёрного. Дуэт пилюль всё-таки дополнил добрый, но очень необдуманный глоток крепкого ирландского виски, хранящегося в тайном ящике моего комода. Затем ещё один. И ещё… чтоб не оставить ни шанса бессоннице. Быстрее бы этот день кончился.       Результат не заставил себя долго ждать, я даже не успела скинуть одежду и обувь, как тело моё налилось неподъёмной сонливостью и рухнуло в водянистый матрас, ещё с полминуты колыхавшийся от приложенных Ньютонов. Кто-то прошёл по коридору и, не заходя в комнату, тихо постоял немного напротив закрытой двери, а затем удалился. И в тот самый момент, когда ты ещё не успел провалиться в непроглядную бездну Морфея, но уже не находишься в чертогах мира сего, тело твоё ощущает приятное тепло, согревающее где-то изнутри одной мыслью: если живешь, значит так кому-то надо. Звёздам надо. Когда о них думаешь, всегда становится легче.       На столе всё ещё лежит пачка недорогих английских сигарет из круглосуточного киоска, под боком всё еще шумно сопит неуклюжий тёплый пёс, а тело твоё всё ещё блуждает по бесконечным неописуемым пространствам, именуемым Вселенной.       …не знала я, что этот переход от телефонной будки к дому в ту проклятую воскресную ночь был точкой глубокого спада — точкой невозврата.       Мерцание. Падение. Всё в огнях.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.