ID работы: 4615963

Leningrad planetarium

Слэш
PG-13
Завершён
33
автор
Размер:
4 страницы, 1 часть
Метки:
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
33 Нравится 5 Отзывы 8 В сборник Скачать

someday my princess will come

Настройки текста
Антон Викторович Ельчин родился в Ленинграде одиннадцатого марта восемьдесят девятого года. Его родители были профессиональными фигуристами, но работа эта оказалась не востребованной в печальные девяностые, на протяжении которых вся Россия, и Ленинград сильнее всего, разрывались на части, продавались в палатках, портились и погибали в смятении и раннем горе. Детство Антона прошло на улице. Но не в компании хулиганов, сигарет, подворотен и петард, а просто во дворе. На скрипящих качелях, на ломанных кирпичных стенах старого детского городка и на тонких ободранных стволах городских ив, измученно склонившихся до пыльный вишнёвой земли под весом ползающих по ним вертлявых детских тел. Родители постоянно пропадали в разъездах, пытаясь хоть как-то заработать, и Антон был предоставлен самому себе и своей пустой, но умеющей себя занять скуке, своей полупустой коммунальной квартире, пустому двору и тихим, злым и грязным улицам, складывающимся в геометрически верный лабиринт, лёгший созвездием Наугольника между Фонтанкой и каналом Грибоедова. Антон ничего не боялся, кроме весенней грязи, загнивающих в безвестии особняков и одиночества. Но именно к этому он всеми силами невольно стремился, постоянно уходя всё дальше в синие леса Ленинграда, отстраняясь от других детей и от возможности вместе поболтаться на выцветших под серыми дождями площадках или поиграть на прокуренной кухне в сегу или денди, с постоянными агрессивными родительскими напоминаниями, что перегревшийся старый телевизор вот-вот сгорит. И что тогда? Картриджи носились в кассетный обменник, где за червонец менялись. Менялись листья тополей и клёнов с мутно-зелёного на грязно-рыжий в переулке Макаренко, менялись лица зданий на Конюшенных, обрушиваясь и навсегда накрываясь защитной сеткой, словно скорбной вуалью. Дожди шли, как и годы, со снегом, пробивая дым. Ясли располагались во дворе, детский сад — через дорогу, на Садовой, школа — за перекрёстком, на Лермонтовском, и повсюду — бесконечные дворы, каскадом прошивающие весь унылый, больной и дряхлый город, от Покровского до Петроградки. Всё лежало или уже разрушенным или разрушающимся безболезненно, внутри и снаружи, Антону казалось, что он родился в правильное время и это его судьба — ползать по руинам, подпевать заезженным песням, шарахаться от пьяных, пачкать руки о бездомных щенков и бездумно просиживать вечера в читальных залах несчастных библиотек над книгами о звёздах. Которые над этим гиблым городом тоже померкли и скрылись за сизыми туманами, за неискоренимыми даже солнечным летом дождями, за рвущими кожу и душу ветрами с проклятого залива (постоянно находящегося рядом, но Антон никогда его видел). В этих проспектах можно было жить настолько одиноким, что это становилось какой-то религией — не выходить из комнаты, даже будучи вне её. Вне её можно было пойти на юго-запад, до Обводного. Под с каждым шагом усиливающимися ветрами почувствовать, как знаменито несёт на весь район забродившим квасом с завода Степана Разина. Можно было пойти строго на юг и завязнуть там в сети заборов, железнодорожного перепутья, заводов и непролазной грязи, за которой (по легендам) где-то там, за высокими дорогами, высокими домами и опасными лесопарками есть залив. Величественный и призрачно-серый, вечно увитый громоздкими тучами, будто заросшим паутиной терновым венцом. Но идти туда было слишком долго. Даже самые смелые и отчаянные трамваи не доходили и всегда возвращались, ослеплёнными и с перебитыми лапами, едва звенящие… Можно было пойти на восток, к чёрту изрезать ноги на землях промышленности, в кварталах разбитых фонарей. Разруха и запустение в той части города ощущались особенно болезненно. Древние кладбища стояли неприкосновенными, а старые реки смотрели в низкое небо обмелевшими продолговатыми глазницами. Единственным приличным направлением было с маршем брести на север, в туристический центр, который ещё хоть как-то держался, хоть и там от каждого второго подъезда разило смертью и старостью и с фасадов обваливалась набухшая от дождей штукатурка. Центр был регрессивно красив, но он казался чужим, хоть и его с годами Антон изучил как собственную гулкую квартиру и закатанную в бумагу карту звёздного неба. Когда Антону было семнадцать, неведомыми для него оставались только дальние секретные земли по ту сторону Невы и Чёрной речки. Дальше он не пошёл, потому что в один печальный день это хождение ему надоело. И город перестал быть его лучшим другом. Город тоже отдалился, как и те немногие, с кем он бесцельно бродил по жёлтым дворам после школы, пытаясь рассказывать про созвездия. Не осталось ничего. Повзрослев, Антон чувствовал себя всюду лишним. Любое место казалось ему неприятным. О любом месте можно было сказать, что его хочется скорее покинуть, чтобы, пройдя по до боли в глазах и выпадения ресниц знакомым улицам (лишь несколько минут спокойствия) вернуться домой. Дома тоже не было ничего хорошего. Кроме книг о звёздах, зелёного чая, давно сгоревшей игровой приставки и пустоты в пространстве коридора, кончающегося счётчиком. В этом городе невозможно было чем-либо заниматься. Стоило выйти из дому — и сеть улиц обвязывала по рукам и коленям и вела, словно гипнозом заставляя согласиться, что любые дела не так уж важны. И лучше будет просто бесцельно мерить шагами набережные, спрятав руки глубоко в карманы, чем идти и говорить с кем-либо. Говорить в этом городе тоже было немыслимо. Улицы отторгали звуки любого, даже самого звонкого голоса и милого имени. Ленинград в сердце (Ленинград, пусть ему отдали другое имя) был хронической болезнью, въевшейся в кожу, проникшей под неё и там улёгшейся врождённым осложнением. Постоянная тоска была такой вневременной, что считалась нормальным состоянием, в котором ничто не радовало по-настоящему. Ничто, кроме короткой секунды восхищения грузной красотой, вдруг открывающейся за новым поворотом злых улиц. В этом городе невозможно было даже влюбиться. Любой человек под пеленой серости оказывался скучным и ненужным. В Ленинграде не в чем было нуждаться (кроме потребности вернуться домой). Поэтому Антон жил, как подобает ленинградцу. Почти не выезжал за пределы города (разве что, летом на саблинские водопады, подёргать опасность за каменный рыбий хвост), много ходил пешком, много сидел на скамейках и иногда кормил голубей у Казанского. При этом чувствуя себя призраком, запертом не в доме, а в городе, и даже немного гордясь своей избранностью (все петербуржцы печально гордятся). Он никого к себе не подпускал — как привык с детства, да никто и не рвался. Все в этом городе были безумно одиноки. Для того, чтобы отыскать друга, нужно быть отчаянным и совсем себя не уважать. Антон где-то учился, где-то работал, с кем-то говорил иногда, был записан во все библиотеки и, когда минуло семнадцать, добрался-таки до залива. До водной глади, нехотя бьющей бренной пеной острые камни. А ещё через полгода — до белой равнины льда и снега, по которой можно было перейти от парка будущего трёхсотлетия до Васильевского. И обратно. Антон увлекался звёздами, но сам на своё увлечение снисходительно фыркал, не давая ему другого названия, кроме как «эти звёзды». И откровенно иронично, даже самодовольно и себялюбиво, фыркая на людей, которые, узнав об этих звёздах, начинали кудахтать о том, что «почему бы тебе не заняться серьёзно этим, почему бы не пойти учиться, это же здорово, почему бы не поступить на заочное?» Как глупо. Как бессмысленно. Нет ничего невозможного. Есть только сотни ненужного. Километры усталости. Сантиметры дыхания. И желание пойти домой — такое большое, что любое другое желание в сравнении с ним оказывается незначительным. И не найти среди этих отвесных городских стен сил и храбрости, чтобы предположить, что всё могло бы сложиться по-другому. Нет желания надеяться, что в другом месте было бы лучше. Что это всё Ленинград виноват. Нет. Ленинград говорит нет. Дело в тебе самом. Ты был бы одиноким и лишним (не необходимым) везде, где бы ни рос. Но уж лучше среди берёз на набережной Адмирала Лазарева… Едва ли не осознанно Антон нечаянно запускает свою ежегодную осеннюю простуду (дань слабому здоровью, хроническому авитаминозу, влажному климату и депрессии). Запускает тайно и явно, пряча её, словно птенца, от родителей и от мира. И показывая её только городу. Показывая голое горло, расстёгнутый ворот, воспалившиеся губы и температурящую мокрую голову дни напролёт навеки пустым Красноармейским улицам, на которых бушует промозглый ветер. Для этого Антон бросает ненужную ему работу. И через несколько недель попадает в больницу. И это его смерть в северной Венеции. Самоубийство по-питерски (никто не догадается, тебя не будут хоронить за пределами кладбища). Респираторная инфекция, вирусная пневмония, туберкулёзный менингит, больница имени Боткина, главный корпус. Флюорографии через день, пункция костного мозга, капельницы, синеглазая осень за окном в жёлтом уборе. Дожди в ту распогодившуюся осень почти не шли. Родители были очень расстроены. Антон был немного рад и загадочно спокоен, хоть и не мог держать голову на весу. За последние недели он прочитал целую кучу научной фантастики. Он заранее написал письмо тому, кого должен был любить в первый и единственный раз, хоть человек тот давно исчез из жизни, не оставив по себе даже воспоминаний, не то что адреса. Смерть была жуткой, но быстрой, словно мучительная белая нежная ночь в октябре. И Чехов открыл глаза. — Я уже думал, ты не проснёшься, маленький ты сукин сын. Какого чёрта ты так меня пугаешь? — чьи-то слова были грубыми, жаркими, практически оскорблёнными необходимостью волноваться, но в то же время благодарными за каждую секунду, которую они могли провести, сладко и хрипло запутавшись в кудрявых светлых волосах. Кто-то обнимал его крепко, крепко по-зверски, но явно осторожно, с врачебным знанием деликатности к болевым порогам тонких русских костей у перелётных птиц. Удивительно, но Чехов сразу осознал, что никто никогда не любил его так, как этот потрясающий человек. Ничто никогда не давало ощущения такой всё подминающей под себя и отвергающей всё постороннее заботы и такого тепла. Такого огня, преданного, требовательного, собственнического, даже наглого, вплоть до агрессивности, какую проявляют самые страстные поклонники, леденящие кровь историями о своей одержимости. Никто никогда не предъявлял таких неоспоримых, совершенно не северных, скорее, южных претензий на близкое прикосновение, по которому скучать придётся всегда слишком сильно и долго — вплоть до прикосновения следующего, неимоверно желанного. Чехов поднял неожиданно легко послушавшуюся его руку и коснулся того, чего мог, — чьей-то широкой, сильной и живой спины под эластичной тканью, и, сам не понял как, тут же почувствовал, как всё внутри с готовностью заливает доведённая до счастливого автоматизма, рефлекторная спокойная нежность и покорность, сделанная не из чего иного, как из расплавленного горького золота, которое от любого лишнего градуса, добавленного нечаянным вздохом или движением, может вскипеть и прожечь всё насквозь, и одежду, и кожу, и свалившуюся в бездну кровать — о чём уверенно и властно говорят обнимающие его руки, едва ли не отнимающие его от поверхности, едва ли не поднимающие. Одним фактом своего тепла, удерживающего внутренний мир от треска по швам, способные ввести его если не в отчаяние, то во искушение, и избавить нас от лукавого, ибо здесь есть его царство и сила и слава во веки, как говорили когда-то в Питере. Чехов понимал, что эти волшебные руки оторвут его не только от грешной земли, но и от грешных звёзд. Он прекрасно их знал, до последнего изгиба плавных линий, до растянутой по внутреннему сгибу локтя беззащитной складки, до последней выпирающей у ладони косточки… Она могла его убить. Ведь если проводить рукой по этому широкому запястью и нечаянно зацепиться безымянным пальцем за эту кость («гороховидная», доктор Маккой сам же и рассказывал, это одна из сесамовидных костей, лежит в толще сухожилия локтевого сгибателя кисти), то можно там и остаться и ныне, и присно. Хочется выгрызть эту маленькую косточку зубами, хочется забрать её себе, отдавая взамен всего себя (встать бы на её место и касаться всего, чего доктор касается), сбившегося, но нашедшегося, безумно радостного, просто безумного, смущённого, семнадцатилетнего, раскрасневшегося, как при весенней лихорадке, и не желающего спать от слова совсем… Куда лучше в темноте приносить ему воду у себя во рту и, накрывая его губы своими, передавать, не проливая ни капли (это было вторым, что Чехов вспомнил из своего прекрасного прошлого), — только бы не отпускать его из кровати и из объятий, хоть и нет никаких опасений, что он уйдёт и не вернётся, нет, он всегда будет рядом. И ещё сильнее, чем сам Чехов, он будет бояться потерять, а потому сам будет таким, как сейчас. Опасающимся упустить, а потому ревностно охраняющим. Ещё бы чуть-чуть и грубым. Ещё бы немножко и злым. Таким требовательным и честным, что прикоснувшись на секунду, он не сможет лицемерно успокоиться и не пойти дальше, отрывая от любой планеты, прижимая к себе, как к небу, и опаляя подставленное нежное ухо и беззащитное перед простудами горло звериным дыханием, не предвещающим ничего хорошего, но всё самое лучшее, и шёпотом, говорящим о том, что будет дальше, неостановимо, и о том, что кто-то кого-то сейчас просто сожрёт. Откуда-то пришедшие слова о том, что он безумно давно, безумно взаимно и просто безумно любит эту спину, попросились сорваться с языка, но Чехов, всё ещё не вполне понимая, где он, прошептал только «пусти». Не пустили. Никогда бы не отпустили, особенно после этих невразумительных, совершенно неприемлемых просьб, но Леонард на несколько секунд отстранился. Только чтобы с тревожной хмуростью строго заглянуть Чехову в лицо. Глаза его были тёмными, словно небо над давно забытым, слава богу, городом. Он был красив как все другие неземные города. Он улыбнулся, всё в нём было идеально.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.