ID работы: 491877

Before the Dawn

Слэш
NC-17
В процессе
3186
автор
ash_rainbow бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 2 530 страниц, 73 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3186 Нравится 2071 Отзывы 1841 В сборник Скачать

Часть 6. Глава 3

Настройки текста
Тишиной на уши давит. Тревоги нет, но кажется, что и она где-то рядом. Кругами бродит и почему-то никак не кинется. Всё чего-то выжидает. Ни ветра, которому не пробраться ночью за закрытые ворота, ни звука шагов. Умерло даже вездесущее эхо. Пустые улицы. Город застывает на ночь настолько, что огни зажжённых окон кажутся лишь миражом, не более. Да и тот слишком далёкий. Ни одно родовое гнездо не стоит по соседству с кладбищем. Нежилые мастерские рядом, пара закрытых лавок да камень, огораживающий город от раскинувшихся по весне бескрайних топей. Да и те не бок о бок с коваными чернёнными не то краской, не то копотью воротами. Останавливаюсь напротив них и не понимаю, сильно ли отличаются от тех, что преграждают путь к месту последнего пристанища городских жителей, в Штормграде. Разве что немногим выше и выводят не к могилам, а к каменному коридору, возвышающемуся стеной. Не припомню что-то подобное здесь десять лет назад, но вряд ли прежний я уделял внимание таким мелочам. Да и неважно это. Важно то, что крепкий навесной замок — явно новый, а цепь, на которой он висит, просто так не разорвёшь. Звенья больно толстые. Такие голыми руками не расцепишь, да и туповатой нежити не по зубам, но вот если через верх… Задираю голову и, оценив высоту метра в три, не меньше, оглядываюсь на Луку. Спрашиваю взглядом, осилит или нет, на что тот только пожимает плечами и берётся левой рукой за перекладину. Дёргает, ставит ногу на нижнюю железяку и перехватывает ладонью повыше. Балансируя, взбирается и вполовину не так быстро, как мог бы раньше, но сам. Не предлагаю помощи, чтобы не царапать лишний раз. Пусть делает то, что может сам. Уже лучше и лучше справляется. Приходит в себя. Задерживаюсь за его спиной на всякое «если что» и, только после того, как, балансируя на самом верху, перебирается на ту сторону начинающегося каменного коридора, хватаюсь за решётки. Отмечаю, что навершия кованых пик будто кривоватые, были погнуты и снова выпрямлены, и, уже перекинув ногу, остаюсь наверху. Лука молча закатывает глаза, забывая о том, что я в темноте вижу получше некоторых, и, похлопав себя по карману, кивает вперёд. — Мы идём или ты остаёшься глазеть на звёзды? — спрашивает вполголоса, но при полном безветрии не составляет труда расслышать. Вместо ответа поворачиваю голову вправо и, оценив ширину каменной стены, перебираюсь на неё и решаю, что любопытно будет глянуть сначала сверху. Оценить масштабы территории. — Ну прекрасно. Шагаю, особо не глядя под ноги, а он держится рядом и нарочно не вскидывает голову, глядит только вперёд, и это даже вызывает улыбку. Неужто так хочется подурачиться, что завидно? — Не гунди. Коридор не шире двух метров и немного виляет вправо. По одну его сторону — жилые дома и запертые на ночь постройки, по другую же — темнота. Я ближе к той, что тёмная, без единого огонька. — Ты таким образом решил подчеркнуть своё превосходство? — Лука всё-таки нехотя задирает лицо, но не на меня, а будто к луне тянется, недовольный тем, что она так тускло светит. Кривится и сводит всё в шутку. Скалится, а пальцами так и барабанит по прикрытым курткой ножнам. Совсем не нервничает. — Нравится смотреть на меня свысока? И ехидный такой, мол, ну давай, скажи как есть, не увиливай. Можно подумать, что я когда-то собирался. — Я и так смотрю на тебя сверху. Это так глупо, но не могу не поддаться. Хочет меряться — пусть получает, пока тихо. Кто же ему виноват, что он ниже меня аж на пару сантиметров? Во тьме пустота лишь. Ни могил, ни бродящих светлых силуэтов не видно. Вообще ничего. Не чувствую и не слышу. И это тоже странно. На местах массовых захоронений редко бывает настолько тихо. Затаилось или не голодное? А вид, что открывается в полутьме, блеклый и выглядит каким угодно, но только не тревожащим. Всё крайне чинно, ухожено и аккуратно, что ли?.. Будто и не кладбище, а картина — до того вид открывается идеалистический. Ни грязи, ни свежих ям, ни даже сломанных надгробий или старого мраморного крошева. Дорожки все одна к одной, одинаковой ширины. Редкие кусты, растущие поодаль, аккуратно подстрижены. Разве станет садовник так тщательно и кропотливо обрабатывать каждую ветку, если каждую секунду оглядывается через плечо, опасаясь, что сожрут? Конечно же, нет. И кто же тогда тут бродит? Кто настолько хитрый и осторожный, что пугает лишь тех, кого планировал напугать? И где прячется? За не такими уж и многочисленными склепами, что теперь предпочитают ставить на территориях своих поместий, или всё-таки под ними? — Ой да не смеши меня. Что же, если затаилось, то обязательно вылезет. Куда ей устоять против кого-то такого громкого и молодого? — Любой приличный каблук — и уже ты тут коротышка. — Будешь орать — и какой-нибудь неспящий мертвец с удовольствием укоротит тебе ноги, — напоминаю про осторожность, но Лука только отмахивается, недовольный тем, что я не повёлся на такую очевидную подначку. — А ты тут на что, мой бесстрашный герой? — Задирает голову и глядит так, будто и оскорблён, и раздосадован в равной мере. — Или мне ещё и лестницу придётся искать для того, чтобы ты спустился и спас меня? Хмыкаю и, прежде чем ответить, прислушиваюсь. И всё так же сплошное ничего вокруг. Плотное и безмолвное. Ветер и сюда не добирается. Городские стены выше этой. — Продолжишь в том же духе, и я решу, что ты заигрываешь, — предостерегаю, и самому смешно. Знаю, что ответит, и даже не надеюсь на непредсказуемость. Увы, не в таких вопросах. — Ну почему бы и нет? Обстановка весьма располагает. Качаю головой и остаюсь при своём, тщетно пытаясь разобрать что-то помимо рядов белеющих надгробий где по одному, а где и по несколько в ряд, и стоящих поодаль склепов в ночной тьме. И ни движения, ни колебаний в воздухе. Ничего. — Какая разница, пыльный склеп с портретами трупов или кладбище с шепчущими мертвецами? Снимай штаны сразу, как будешь готов. — Один шепчущий, — поправляю, напрочь проигнорировав всё остальное, и, задержавшись на углу уходящего в стену коридора, качаю головой. Можно было и не выпендриваться, ничего дельного не приметил. — И я уверен, что он весьма живой. Примерившись, спрыгиваю, и вид снизу мало чем отличается от того, что мне удалось разглядеть со стены. Всё так же цивилизованно аккуратно и мертво. Почти разочаровывающе. Нехотя признаюсь себе, что даже надеялся в глубине души, что какая-нибудь тварь вывалится сразу. Просто потому, что не прочь размяться. И потому, что с мёртвыми всё куда однозначнее, чем с живыми. С ними не распивают чаи и не миндальничают, если планируют убить. Да и сами покойники если возвращаются, то вполне с конкретными целями. Никаких интриг. — Не знаю. Ставлю на то, что мы так никого и не встретим до утра. — Оглядывается, шагая поближе к моему плечу, и его же и касается пальцами, задумчиво сведя брови на переносице. — Может, кладбищника, да разве что высунется чья-нибудь полупрозрачная рука. — Это чутьё или тебе просто не хочется таскаться между могилами? Между могилами, обитатели которых кажутся мирно спящими, но разве мы тут из-за них? О нет, тут дело в другом. В ком-то куда более хитром и живом. В ком-то, кто может быть недостаточно сильным для того, чтобы нападать в открытую, но достаточно смышлёным для того, чтобы выпрашивать еду или подманивать к тёмным склепам или провалам в земле. — Без арбалета и хоть какой-нибудь возможности ввязаться в драку? — переспрашивает между делом, осматриваясь и, кажется, даже читая строчки на белых отполированных камнях. Луна выглянула, и всё залило её холодным голубоватым светом. — Как думаешь? Насмешливый, но иронизирует скорее над собой. И совсем не весело. Собирается что-то добавить, но я вдруг замираю, уловив ещё что-то. Что-то, будто царапнувшее по уху и тут же исчезнувшее. — Тихо. — Вытягиваю ладонь в предупреждающем жесте и делаю шаг назад, к позади оставшемуся высокому камню. — Слышишь? Шелест будто бы повторяется и становится если и не чётче, то ближе. Шелест, который состоит из разных шипящих звуков. Пригибаюсь к земле, опираясь на чужое надгробие, и Лука делает то же самое. Как только звук стихает, сталкиваемся взглядами, и на вопрос в моём он только дёргает плечом. Значит, так и не услышал. Жестом отправляю его за свою спину и молча вытягиваю кинжал из ножен. Проверяю, насколько удобно лежит в ладони. После меча кажется непривычно лёгким и будто игрушечным. Несерьёзным вовсе. И видимо, не только у одного меня бродят в голове подобные мысли. — И как ты собираешься биться этой ерундовиной? Прекрасное время для того, чтобы побыть саркастичным. И побубнеть на ухо, когда я пытаюсь разобрать ещё хотя бы что-нибудь, почти улёгшись на холодную землю. — Простой металл не может… — Башку отрезать можно и лопаткой для масла, — рявкаю на него и дёргаю за руку, ставя на колени. — Замолчи и слушай. Нехотя подчиняется, но приваливается плечом к надгробию и кренится. Замирает и дожидается, пока не то шелест, не то шипящее бормотание раздастся снова. На этот раз куда отчётливее. И ближе. Метра полтора всего, не ниже. И на этот раз могу разобрать отдельные слова. «Холодно», «давит», «ушла». Перевожу взгляд на Луку, на лице которого наконец-то проступило понимание, а не желание покривляться когда не следует: — Ну? Кивает и тут же мотает головой из стороны в сторону, будто споря сам с собой: — Неразборчиво. Ему — да. Слух не такой острый, но именно бубнёж и моления родственники умерших и слышат. Другой вопрос в том, почему слышим мы? Для кого сейчас старается эта тварь? И почему в самом начале кладбища? У старых могил? Зачем бродить по старым ходам, если чаще всего приходят к свежим, ещё не успевшим сгнить покойникам? — Ушёл! — Лука вскакивает мгновенно, выхватывает кинжал из ножен и крутится на месте. Не понимает, куда делись хрипящие шорохи, и, видно, ждёт, что это сейчас выберется, выскочит прямо из-под земли и ринется вперёд. Бросится на одного из нас. Я же не тороплюсь и так и остаюсь на коленях. Продолжаю слушать. В итоге качаю головой: — Не ушёл. Кружит под нами, то отдаляясь, то приближаясь, и, надо же, не затыкается ни на секунду. Продолжает шипеть, придерживаясь радиуса двух-трёх могил. — Здесь. Теперь здесь, — указываю кончиком острия то себе под ноги, то немного подальше и дожидаюсь, пока всё стихнет. Уползёт, теряясь в северном направлении. — Оно действительно ходит под землёй, — подтверждаю и без того очевидное и возвращаю лезвие в ножны. Нет от него пока толка. — Под днищами, что ли? Ну-ка… Осматриваюсь, и единственным местом, где оно могло бы выползти или заползти назад, мне видятся старые склепы. С уже просевшими от влаги полами. Новые — слишком крепкие и далёкие для того, чтобы прогрызть или расцарапать каменные плиты пусть даже и когтистыми лапами. Нахожу подходящий взглядом и направляюсь к массивным и на вид прочно запертым дверям. Что тварь выберется прямо из-под земли — даже не опасаюсь. Слишком мёрзлая ещё почва, да и не те у неё размеры для того, чтобы взять и выпрыгнуть, пробив несколько метров земли. Мало у кого те. И достаточно сил. Но те же вирмы предпочитают илистые заболоченные почвы, а каменные тролли не станут нашёптывать и умолять. Зачем упрашивать о податях, если можно просто схватить и вырвать руки, а после не торопясь пожрать? Вопросы настолько глупые, что даже не озвучиваю. Он если и задаётся такими же, то тоже держит при себе. Молчит, позволяя мне идти первому, и вдруг начинает негромко тараторить мне в затылок: — Я тут подумал. Если в городе хоронят только зажиточных горожан, то в склепах самые богатые из них, так? Лука огибает меня слева и, переступив через каким-то чудом затесавшийся на мощёную дорожку валун, принимается пятиться вперёд. Так же, не глядя, перешагивает через ещё один. — Разве что за исключением тех, кто теперь лежит в садах своих поместий, — соглашаюсь с ним, почти не думая, и даже уже не удивляюсь тому, как лавирует, умудряясь не запнуться. — И? — Почему у ворот не было охраны? Где караульные? Или среди тех, кого не выгнали в предместья, все порядочны и честны? Почему цацки умерших никто не охраняет? Вопросами так и сыплет, и каждый следующий кажется мне наивнее предыдущего. В самом деле, почему же простой люд, работающий в господских домах, и не мыслит о том, чтобы обчистить чужой склеп ночью? Может быть, потому что добытые цацки нужно ещё и продать так, чтобы не вздёрнули? Или он думает, что каждая вторая служанка тут в камнях и серебре? Таскает свистнутые у госпожи жемчуга прямо на шее и врёт, что обменяла в предместьях на пшеницу. — Потому что те, кто расставляют караульных, посчитали, что страх перед смертью сильнее пленительного блеска чужого золота. Лука в ответ улыбается мне как слабоумному и тут же, будто в расплату, едва не падает, всё-таки зацепившись каблуком за вылезший из почвы корень плакучей ивы. — Или местная стража давно знает, кто тут шарит, любимый. — Делает вид, что не заметил своей досадной оплошности, и продолжает пятиться, пока уже я, не выдержав, не разворачиваю его нормально. — И не суётся, чтобы обойтись без новых потерь. Они не могут это убить. Смаргиваю, и мне приходит в голову другая, ещё более дикая догадка. Дикая и правдоподобная настолько, что я её не озвучиваю. Но сохраняю скучающее выражение на лице и пожимаю плечами. — Или эти ворота вообще никогда не охранялись. Если бы тут было что-то, способное рвать людей на куски, мы бы уже заметили. Стражи нет потому, что живущая на погосте нечисть — простая попрошайка, — почти утверждаю, и он неожиданно просто ведётся. Хмурится, но переспрашивает, а не опровергает: — Думаешь, ерунда? Неуверенный в своих догадках, полагается больше на меня, и я тут же спешу подкрепить свои слова. Я расскажу ему после, если окажусь прав. Непременно расскажу после того, как сделаю всё сам, не рискуя им понапрасну. — Какой-нибудь трупоед-переросток. Может, кикимора или живоглот. — Сохраняю голос абсолютно равнодушным и даже немного раздосадованным. Останавливаюсь на подходе к цели и его торможу тоже, перехватив за плечо. — Иди назад. Я найду, где оно спускается. Найду, отчекрыжу башку, а после честно признаюсь в том, что понял до того, как отправил назад. Или нет, если это действительно окажется безобидный стенающий живоглот, которому только со средней собакой и справиться. — Уверен? — сомневается, но и лезть в сырую яму не хочет. Не хочет, чтобы после мне пришлось поднимать его назад, потому что самому ему что с верёвкой, что без — не справиться, и Лука скорее камней нажрётся, чем откроет рот и признает это. А раз уж тут нет ничего интересного… — Ты едва видишь на земле, а под землёй и вовсе кромешная темнота, — убеждаю его и легонько отпихиваю назад. — Давай, я вернусь, как всё сделаю. Подбородком указываю в сторону кованых решёток и жду, пока перестанет щуриться и рассматривать моё лицо. В итоге, помедлив, кивает и быстро, не озираясь, уходит назад, к каменному коридору. Провожаю его взглядом и, только когда скрывается из виду, когда в тишине, не скрадываемой ветром, ворота лязгают, известив всех мёртвых о том, что кто-то только что покинул их царство, перебравшись на ту половину, пинком сапога распахиваю прогнившие деревянные двери. Ни замка, ни засова. Одна лишь видимость того, что всё крепко заперто. Может, случайная, а может быть, кем-то созданная. Кем-то, кто явно не обрадуется, когда поймёт, что теперь всё сломано, а одна из створок соскочила с почерневших петель. Любой любопытный сможет сунуть свой нос внутрь. Всего три ступени и каменные широкие плиты на полу. Паутина на стенах, пустующие подставки под факелы и зияющая чернотой дыра в полу не меньше метра в ширину. И запаха затхлости нет, снизу только холодом тянет. Оглядываюсь повнимательнее, вижу, что ниши в стенах остались нетронутыми, но на одной из заслонок, за которыми спит один из некогда влиятельных чиновников, о чём свидетельствует тут же привинченная табличка, виднеются глубокие, не затянутые пылью царапины. Выглядят так, будто тот, кто заходил, опёрся на камень и не рассчитал силу, когда толкнулся от него. Прямо на уровне моего плеча. Повторяю чужое движение своей рукой и отвожу пальцы от камня. След оставила широкая массивная пятерня. Раза в полтора больше моей. Кикимора, как же. Качаю головой и утверждаюсь в своих догадках. Ещё наверху подумал, а теперь и вовсе уверен. Уверен в том, что если я прав, то Луке тут и с двумя руками делать нечего. Послоняется без дела в мирной части города. В той, которая принадлежит живым. Оставляю соскочившую с петель створку приоткрытой, пусть лунного света и недостаточно для того, чтобы осветить чужой лаз, и, приблизившись к нему, заглядываю вниз. И дна ямы не вижу. Только чернота. Может быть, два метра, а может быть, все двадцать. Кто знает, как далеко копала эта мразь?.. Качаю головой, понимая, что слишком глубоко — вряд ли, иначе как же ей держаться под могилами и нашёптывать, чтобы слышали? Прислушиваюсь, убеждаюсь, что рядом не бродит, и, прижав руки к бокам, прыгаю вниз. Готов к боли или вмазаться в какую-нибудь мерзость, но действительно оказывается не высоко. Метра три от поверхности. Аккурат под гробами, значит. Жду, пока глаза привыкнут, и принюхиваюсь, но ничего кроме запахов земли и мокрого дерева не чувствую. Ещё пыли немного и будто бы железа. Слабо тянет падалью, но было бы странно, если бы среди спящих мертвяков царили иные ароматы. И всё ощущается статично мёртвым. Никаких передвижений в темноте. Ничего ползущего или крадущегося. Ничего позади или перед. Неужели правда знают про тварь? И не караулят её, не охотятся, а… не мешают? И садовника, стригущего кусты и метущего дорожки, оно не трогает не без умысла? Садовника, гробовщика, могильщиков? Всех тех, кто положен обществу. Но вот старуха… Что она? Разве есть ещё толк? Разве кто-то заметит, если из своего дома уйдёт и не вернётся дряхлая старуха или дурачок, оплакивающий родителей? Что, если это разумно настолько, что выбирает? Зовёт, а после, высунувшись из своих многочисленных укрытий, наблюдает? Решает, можно или нет?.. Можно или лучше отпустить, не заманивать?.. Но почему тогда маг и его мамаша? Почему оно решило, что можно безнаказанно сожрать мага? Темнота расступается, с каждой секундой вижу всё лучше и могу оценить место, в которое попал. Понимаю, что, сунувшись сюда без меча, ничего не потерял. Стены слишком близко друг к другу для того, чтобы хватило на замах двуруча. Толком не покрутишься, и если руки слишком длинные, то и не замахнёшься. Значит, и оно не крупное. С человека. Разве что фаланги могут быть длиннее, чем обычные. Фаланги, должно быть, деформированные и вытянутые, а ногти давно затвердели. Изрослись до узких крепких стилетов. Ими оно и покарябало стены и роет ямы под могилами. Возможно, ими же и вынимает гробы. Либо отпрыгивает, когда падают вниз, либо хватает сил, чтобы подхватить и удержать. Забавно до дрожи. Забавно… Двигаюсь вперёд, придерживаясь правой стены, и слушаю. И ни отзвуков срывающихся сверху капель конденсата, ни эха. Ничего. Только звук моих шагов. Только звук, с которым сухая земля крошится под каблуками и подошвами. Странно. Слишком сухо для этого времени года. Или всё дело в том, что кто-то тщательно следит за сохранностью своих ходов? Не позволяет им размокать от грязи? Прикрывает дыры сверху, через которые может просочиться дождь, и подмазывает стены глиной там, где они становятся рыхлыми. Сколько же оно тут живёт? Один год или один десяток лет? Оно… Снова скрючиваю пальцы и прохожусь ими по стене, будто пытаясь её оцарапать. Оно явно сильнее давит. Резче ведёт. Ладно, как бы то ни было, скоро узнаю. Увижу своими глазами. Мелькает мысль о том, что их, пожалуй, и поберечь стоит, когда связываешься с кем-то с такими когтищами, но отмахиваюсь от неё и тут же, будто себе же на зло, отвожу и длинную — уже слишком длинную по всем возможным меркам — чёлку от лица. Мешается. Шорох! И следом же небольшой обвал. Мелкая щебёнка прыгает по покатой стене и валится на пол, замирая в паре метров от моих ног. Не здесь, где-то впереди, за одним из тоннельных поворотов. Не здесь, но так близко, что для того, чтобы добраться до места не оползня даже, а так, скатки, мне нужно всего пару секунд. И, конечно же, никого. Нечисть прекрасно слышит. Даже если и кружит рядом, то убралась, отбежав назад. Только вот по какому из трёх открывшихся коридоров? В темноте которого замерла? И замерла ли, а не пригнулась перед прыжком? Запаха крови не улавливаю… Всё так же сырость и глина. А ещё известняк и будто какая-то застарелая гарь. Так пахнут омытые дождями остовы домов, которым удалось выстоять на пепелищах. Должно быть, это побывало на одном из них. Может, родилось там, распрощавшись с прошлой своей человеческой жизнью. Может, никогда и не было «живым» в общепринятом смысле. Посмотрим. Шагаю во тьму, выбрав ответвление наобум, и сразу же поворачиваюсь полубоком, чтобы в случае атаки подставить под удар плечо, а не голову или горло. Шагаю прямо, не сворачивая, и спустя всего пять шагов понимаю, что не ошибся. Дышит. Впереди застыло, перегородив собой проход, и отчего-то пятится. Не идёт в лоб. А я всё ещё с пустыми ладонями, я видимо безоружный. Что же ему тянуть? Ему, что ниже меня на целую голову и вытянувшему вперёд безволосую голову. Когти тоже на месте, как я и прикидывал: на каждом пальце ещё по такому же наросту длинной. Только, видно, копает ими чаще, чем режет плоть. Я — вперёд, он — на месте. И не рычит, не бежит ни на меня, ни против. Как вкопанный замер. Интересно. — Накормите… Едва не отшатываюсь от его выдоха и, очнувшись, бросаюсь уже вперёд. А он — ночная тварь, обезображенная, голодающая — убегает по своим коридорам. Громко скрежещет зубами, то и дело цепляет длинными ногтями стены, пылит, соскребая ими сухой глиняный налёт, и бежит! Быстро, чуть ли не прыжками, двигаясь неловко и словно не понимая, как собой управлять. Словно это тело, замотанное не то в какие-то тряпки, не то в тёмный, застёгнутый на все имеющиеся пуговицы камзол, настолько подравшийся и потрёпанный, что не разобрать в полутьмах, чужое даже своему хозяину. — Накормите! — вопит уже во всю глотку, срывается на высокий, человеческим связкам не доступный клёкот и продолжает удирать. — А ну стой! — окрикиваю его и сам же чуть не спотыкаюсь, когда замирает на месте, едва не пропахав носом грязный, мелкими камешками усеянный пол. Замирает, испуганно прикрывает торчащие острые уши огромными ладонями, и не то чудится уже, не то и вправду дрожит. — Повернись-ка. Дохожу до него уже шагом, на всякий случай уложив пальцы правой на рукоять ножа, и останавливаюсь на этот раз в метре. Чтобы понять уже, что это такое. Что за существо сейчас неловко крутится, тупит взгляд своих чёрных раскосых глазищ и продолжает дрожать от ужаса. Невысокий, нескладный весь и, судя по одежде, перерождённый. Если судить по уцелевшим пуговицам и остаткам рюш на ставшем каменным от грязи воротнике, то не так давно и перестал быть человеком. Ругару. Рискую, но решаю, что на этот раз стоит, и без предупреждений хватаю его за запястье. Поднимаю вверх, переворачиваю, осматривая когтистую, не сжимающуюся больше в кулак лапу. — Как тебя зовут, помнишь? Дёргается, распахивает рот, в котором я безо всякого труда разглядываю очертания острых, давно истерзавших дёсны зубов, и, застыв, смаргивает безволосыми веками: — Покормите… Понятно. Чердак у него прохудился знатно при обращении. Да только вот положено ему быть людоедом, а не выпрашивать каши, сдобренной маслом. И странный весь. Непонятная, застрявшая на границе между человеком и тварью особь. Хилый и отупевший, всё равно додумался так хитро попрошайничать. А людей, видимо, не жрёт. Не проклюнулся в нём всепоглощающий голод. Иначе бы уже руку мою грыз, а не смотрел на то, как я сминаю пальцами его едва ли не хрустящий рукав. Точно ругару. Начавший терять человеческий облик, но упорно не жрущий человечину, которая придержала бы всё это. Дала бы ему больше времени. Это уже более чем интересно. Потому что… — Когда стал меняться, помнишь? Дёргает головой, видимо, выдавая отрицательный ответ, и, прежде чем заведёт уже знакомую мне песенку, быстро задаю следующий вопрос: — А где жил до этого? Вот тут вдруг неожиданно кивает и тянет меня вперёд. Рискуя потерять, выпускаю его запястье и держусь чуть позади. Наблюдаю за лысым, украшенным шишкой затылком и слышу, как что-то ещё скребётся в темноте. Что-то куда более мелкое, чем он и, тем более, я. — А крыс жрёшь? Мотает головой и ёжится весь. Надо же, какой брезгливый попался. Собак и кошек, наверное, тоже не жалует. Идём долго, и всё это время я думаю, что с ним делать. Безобидный сейчас, в любую секунду может обратиться до конца. Может случайно, испугав кого-нибудь, убить, спасая свою тайну и жизнь, — и тогда уже всё. Никаких «между» и «назад» уже не будет. И если он здесь, то значит ли это, что одна из достопочтенных семей города — тщательно скрывающиеся людоеды? А если и так, то стану ли я говорить об этом? Вопросы, вопросы… И бесконечная темнота, сквозь которую я вижу, но далеко не так хорошо, как при свете солнца или хотя бы луны. Куда они все ведут? И не вниз ли? Не глубже под землю? Начинаю опасаться засады, но вдруг начинает тянуть свежим и не по-летнему холодным воздухом. Впереди что-то шумит и плещется. Впереди море совсем близко. Сколько же мы брели во тьме, если ход ведёт куда-то за стену? Всё ещё ведёт. Только теперь запахи другие, и вдалеке, когда уже только по прямой, начинает мерцать слабый свет. Существо останавливается, протягивает руку, показывая направление, но само остаётся на месте. Само упорно не хочет возвращаться туда, где что-то закончилось и началось. Тогда подталкиваю его в плечо, чтобы хотя бы ближе к свету вышел, и тварь с зубами в фалангу моего пальца длиной не огрызается и не шипит. Втягивает голову в плечи и покорно бредёт куда велели. Боится меня, но бежать не смеет. Страх быть настигнутым, видно, сильнее надежды. Ход наконец-то заливает лунный свет, и я могу как следует рассмотреть его. Убедиться в своих догадках. И правда дворянин, но при низшем военном звании. Знаки отличия на одной из уцелевших запонок, рубашка под камзолом из хлопка. А вот лица его уже не рассмотреть. Не сказать, сколько ему было, когда это проявилось. Но даже если он и жил как человек, не ведая о твари, дремлющей внутри, то кто-то же её разбудил? Кто вызволил монстра? Напоил его кровью или дал отведать человечины? Только ещё больше вопросов… И, сколько ни смотри на обезображенную голову, ни на один не ответить. Вся кожа буграми, ни бровей, ни ресниц, запавшие чёрные глаза, впадина вместо носа и страшная пасть с частично сохранившимися губами. Вот они-то мне и подсказывают, что живёт он так сравнительно недолго. Может, не больше полугода. Да ещё и зима эта оказалась так кстати. Замедлила отмирание. Летом придётся несладко со снова и снова появляющимися ранами. Хорошо, если не сгниёт всё лицо. — Ладно, — выдыхаю, и чудится, что вместе с воздухом из лёгких вылетает и коридорная пыль. — Отложим пока. Проваливай. Не понимает сначала несуразной головой своей, но, когда подтягиваю поближе и небрежно отпихиваю в тёмный коридор, срывается с места и исчезает в одном из ходов. А мне бы убить его сразу, да отчего-то решил, что пусть пока ещё пошепчет. Если попадётся на обратном пути, тогда уже не стану мешкать. И безобидный на первый взгляд, а скорее мучается, чем живёт. Надо бы отпустить. Но сначала… убеждаюсь, что скрылся, не притаился для того, чтобы броситься со спины, и дохожу до конца его хода. Слишком старого и выходящего около прибрежных скал. Выходит, что ходам под кладбищем много лет, а это нелепое существо просто прибилось к ним. Прибилось и теперь заботится о том, чтобы их не разрушило временем. Всё страннее и страннее. Попадаю под ночной прилив и, выбираясь на поверхность, под небо, утопаю выше колена. Волны толкают. И один лишь шум прибоя, лижущего кажущийся сейчас чёрным песок. Ничего кроме. Обхожу скалы и поднимаюсь выше, туда, где солёной воде меня не достать, и, присмотревшись, отмечаю, что ход вот так просто не приметить. Нужно залезть в воду и приблизиться к накренившимся друг на друга валунам вплотную, чтобы что-то разобрать. Интересное выходит убежище и вместе с ним же тайный проход в город. Не для армии или даже отряда, но одинокий наёмник проскочит, не успеет стража моргнуть и глазом. Наёмник или плотоядная тварь, невесть как оказавшаяся на побережье. Но что же ему тут жрать? Сплошь песок и камни — ни мелкой живности, ни людей. Осматриваюсь прямо с места, жалея, что здесь и забраться не на что, и решаю испытать удачу и взять южнее. Шагаю вперёд, местами увязая в мокром песке по голяшку безнадёжно испорченных солью и без того уже ни черта не крепких сапог, и стараюсь держаться ближе к редким одиноким камням. Просто так, на всякий случай. И всё так же тихо. И чудится, что нет края у неба. Сливается вдалеке с неспокойными волнами. Перетекает одно в другое и соединяется безо всяких швов. И не треплется никто, не нудит под ухом. Не цепляется за руку и не виснет на плече. Очень необычные ощущения. Оказывается, отвык, но и дышать могу полной грудью. Не озираться, не следить, не… не ждать удара извне. Не нужно заботиться, когда один. Это и странно уже, и оказывается умиротворяюще. Оказывается передышкой. Так и бреду один, в своих мыслях, всё чаще и чаще спотыкаясь о то, что существо под погостом могло и обмануть. Увести, чтобы самому заиметь немного времени и спрятаться. Да только тупой он для таких ходов. И будто дурной. Нелепая нечисть… как глупо. Не насмешка даже, а пощёчина от судьбы. И ему — вынужденному вот так жить, и мне — вынужденного убивать того, кто и тварью-то быть не может, чтобы заслужить смерть. Забираюсь всё дальше. Скал, охраняющих лаз, теперь и не видно. И, уже готовый плюнуть и повернуть назад, останавливаюсь. Вдалеке виднеется что-то. Какие-то разрозненные огоньки. Прибавляю шага, держусь теперь к обвалившемуся кусками берегу в тех местах, где песок только наступает на чернозём, и спустя время — может, десять-пятнадцать минут — понимаю, наконец, где оказался. Один из гарнизонов впереди. Бревенчатые стены, пара шатких смотровых не башен даже, а так, скорее площадок… и ворот нет. Снесены под чистую, выдраны с крепёжными петлями. Не то тараном вынесли, не то кулаками. И, судя по направлению заломов на дереве, били изнутри. Не проминали внутрь. Надо же, как тут всё интересно. С каждой минутой становится всё любопытнее и любопытнее. Держусь густой тени обрыва и замираю около самого его края, понимая, что дальше только в открытую. Служивые вряд ли обрадуются столь позднему визиту и потому не спешу их расстраивать. Вслушиваюсь и смотрю на деревянные стены, предпочитая наблюдать издалека. Спящий палаточный лагерь подле. И с первого взгляда с ним всё в порядке, то тут, то там виднеются обложенные камнями кострища, над которыми висят котелки, да это только с первого. Быстро подсчитываю ряды и справляюсь быстрее чем за полминуты. Какая уж тут тысяча мечей… Может, задниц триста осталось. При условии, что в палатках побольше спят по трое. Вот это расклад. И что-то подсказывает мне, что выходить из тени и соваться с расспросами к первому встретившемуся не стоит. Вряд ли они тут ждут любопытных гостей. Пусть даже теоретически полезных, как я. А значит, придётся не высовываться из тени. И как иронично: я же и отправил спать того, у кого вынюхивать и подкрадываться получается куда лучше моего. Правда, равновесия ради, и нарываться на неприятности тоже. Так что пусть спит. Палатки не впритык друг к другу расставлены, на расстоянии, ни одного дремлющего пса и лишь трое караульных. Да и тех замечаю, уже сунувшись в сам лагерь. Сонных, прикорнувших у довольно крупного костра и внутри защитного круга. И линия настолько толстая, что не может не броситься в глаза. И не нарисована, а солью или даже известью рассыпана по песку. Подхожу ближе и останавливаюсь за продырявленной в нескольких местах палаткой. Внутри ожидаемо ничего интересного не приметил, только похрапывающая, накрытая плащом гора да небрежно оставленный рядом меч без ножен, а вот снаружи… Снаружи, может, и удастся услышать что-нибудь, благо коротать ночи в неподвижности мне не привыкать. Опускаюсь прямо на песок и жду, глядя на неспокойные волны, виднеющиеся из-за палаток. Даже не гадаю, успею ли перехватить что-нибудь дельное до рассвета, и стараюсь не думать ни о чём вовсе, как над спящим лагерем проносится не крик даже, а чей-то надсадный, оборвавшийся визгом вой. Абсолютно точно не собачий и тем более не человеческий. Дёргаюсь, едва опустившийся, тут же вскакиваю на ноги, поворачиваюсь в сторону высаженных ворот, сразу же определив, откуда доносился звук, и первое, обо что спотыкаюсь, — это спокойствие караульных. Никто из этих троих не вскочил вместе со мной. Будто им такое не впервой. Только один подаёт голос, и в раздражения в нём куда больше, чем чего-то ещё. Удивления и вовсе не наметилось. — Опять? И ни один даже головы не повернул, надо же. Только самый молодой, уже отмеченный глубокой рытвиной на щеке, поёжился, сжимая опущенный топор. — Дак полнолуние же, — поясняет, и очухивается уже третий, сидящий прямо спиной ко мне: — И что, каждое полнолуние? — уточняет с нескрываемым раздражением в голосе, и я невольно хмыкаю, оценив степень чужого недовольства. Этот вояка будто всем прочим одолжение делает только тем, что уже находится здесь и несёт службу. — Каждое полнолуние, — утвердительно отвечает первый, пошарив по карманам, но ничего в них не найдя. Снова берётся за топорище, не желая оставаться со свободными руками. Нервозно ему. — А я думал, только оборотни под луной беснуются. Высокомерный и тупой. Прекрасное сочетание. Что ещё нужно для того, чтобы стремительно продвигаться по службе? Качаю головой, отгоняя все лишние мысли прочь, и, отвернувшись от них, снова усаживаюсь на песок. Слушать можно, глядя на волны, лижущие песок. — Перевёртыши и есть оборотни, идиотина. Закрываю глаза и будто бы отдаляюсь. Нарочно ухожу в себя настолько, чтобы перестать различать где чей голос. Слишком не важно это. — Только не хвостатые. Минутная заминка, крик какой-то небольшой птицы, метнувшейся вдоль линии прибоя, и слушать становится в разы интереснее. — А те, которые сбежали, кем были? Распахиваю веки и ещё раз, прищурившись, приглядываюсь к остову высаженных ворот. Царапины на брёвнах, вырванные петли… Очень, очень интересно. Жду чужого ответа с не меньшим любопытством, чем тот, кто задал этот вопрос. Пока понимаю слишком мало, для того чтобы делать выводы. Пожалуй, лишь то, что происходит в этом городе, выходит за рамки куда больше, чем могло показаться на первый взгляд. — А пёс их знает. В куче поди разбери. Зубастые все, дохлые, живые… И дохлые, и живые, значит. И кто же озаботился тем, чтобы собрать за стенами такую примечательную компанию? А главное, для чего? — Да ты не спрашивай лучше. О таком лучше не спрашивать. Большая часть осталась, и ладно. — Так а с этой меньшей-то что делать? — Да ничего. Тихо же, и хрен с ними. Кривлю губы и качаю головой. Им тихо, а я, значит, прибирай. Вовремя оказался не в том месте, ничего не скажешь. Или, напротив, слишком вовремя? — Разбежались, поди, кто куда. Кого-то, может, и стража уже прибила, кто-то ещё отсиживается, а кто-то уже и вплавь ушёл, к лесам. Понятия не имею, что делать с полученной информацией, и остаюсь на месте. Раздумываю, стоит ли вмешиваться в дела этого города или проигнорировать к чертям. Но получится ли проигнорировать, если сбежавшие начнут выбираться наружу, как этот калеченый на голову ругару? Понять бы ещё, почему он такой, да вряд ли уже выйдет. Вряд ли выйдет пробраться за деревянные стены и пошарить там, внутри гарнизона. — Обосрались так обосрались… Невольно хмыкаю, мысленно соглашаюсь с самым молодым из всех голосов и, решив, что ничего полезного больше не услышу, выпрямляюсь. — Хлеборезку прищеми. Никто не обосрался. И вообще не было ничего. Решаю выждать ещё с минуту, прежде чем отходить назад, к пещере, и слушаю уже просто потому, что иначе пришлось бы зажимать уши. — Ага, только ворота на место до сих пор не приладили. А этот не унимается всё, даже вскакивает, бросив своё оружие. Размахивает руками и подкидывает поленьев в и без того не собирающийся затухать костёр. — Потому что какая-то тварь плотнику башку затылком наперёд повернула. А мёртвый он хоть и бродит, да что-то не торопится работать! — выкрикивает в пустоту, зачем-то опять замахивается и уже снова пытается что-то вякнуть, как получает по башке от подскочившего второго. Не понимает сначала, шипит, замахивается тоже, но, выхватив ещё раз, оказывается усажен на место. Второй же, наоборот, вытягивается как можно ровнее и сжимает топор в опущенной руке. — Спокойно всё, ваше благородие, — обращается к кому-то, подошедшему с противоположной от меня стороны очерченного круга, и я невольно щурюсь, насилу продираясь глазами через дым и ночную темноту. — Хорошо. — Голос четвёртого кажется мне знакомым и одновременно с этим нет. Безликий, ничем не примечательный, негромкий и спокойный. Я мог слышать его несколько недель назад, а мог столкнуться с этим благородием ещё до позапрошлого снега. — На рассвете из южного поселения пригонят пару коров. Проследи, чтобы пастух не увидел ничего лишнего. Кормят тварей, которых держат за стенами. Они их кормят. Пытаюсь разглядеть чужое лицо, но дым и маска на его лице, открывающая лишь глаза и рот довольно узкими прорезями, не оставляет никаких шансов. Даже если уже и сталкивались раньше — опознать без шансов. — А если увидит? — Вопрос от высокомерного, впрочем, растерявшего весь свой гонор третьего, и мне чудится, что этот «благородный» улыбается под своим покровом. — Тогда так, чтобы никто не увидел самого пастуха. — Отличное уточнение. Очень правильное и деловое. — Ругару плохо переносят отказ от человечины. Слабеют. Ещё несколько, значит. Минимум двое в гарнизоне и один — полоумный, бродящий под землёй. Чтоб этого недоделанного мага лесные черти драли… Шепчет там кто-то, как же, дело-то пустяк. Проверить — и назад. — Так, может, это и хорошо? — Молодому всё не сидится на месте, и язык за зубами держать он явно не приучен. Видно, не били ещё свои же за излишнюю болтливость. — В прошлый раз того… перекормили. А вот и причина массового побега. Должно быть, изловив тварей, достопочтенные господа не потрудились разузнать о них побольше и сразу же и напоролись. На ряд последствий, которые неизбежно случаются, если заигрывать с силами, превосходящими человеческие. Повисшую тягостную паузу разбивает первый, самый старый из всех. Должно быть, и самый дальновидный тоже. — Наши извинения, господин. Собирает лишнее. — Кивком головы указывает на болтливого, и «господин», которой ни разу не был назван по имени, медлит, а после, никак не отреагировав на чужие комментарии, только одно слово бросает: — Выполняйте. Разворачивается на пятках и уходит. Замечаю, что маска его стянута на затылке широким чёрным шнуром. Успеваю увидеть это до того, как накидывает на голову капюшон дорожного плаща. Удаляется, и все трое молчат. Тишину режет только треск пламени, да размеренный шум набегающих волн. Решаю, что простоял более чем достаточно, и, уже огибая стоящую рядом с той, за которой прятался, палатку, снова слышу: — А он сам-то не того? Не дохляк? Надо же, какой любопытный. Устроят ему тёмную рано или поздно всё-таки. Обязательно устроят, если доживёт. — Заткнись. Заткнись, и если не хочешь пойти тварям на корм, то не заикайся больше об этом. Понял меня? Последняя их реплика, которую до моих ушей доносит ветер. Качаю головой и пока не знаю, что делать со всей этой информацией. Уже вернувшись к безопасной тени скал, последний раз оглядываюсь на стены гарнизона. Ухожу под чей-то заунывный, раздавшийся снова вой. *** Я уже был на подобном обеде. Кажется, будто вот, только что, неделю или две назад. Кажется, что буквально вчера, а на самом деле в самом начале зимы, и уже минули целые месяцы. Но в моей памяти всё было почти так же. Очень похоже, по крайней мере. Длинный, сервированный по всем правилам множеством бесполезных приборов стол, пустые стулья и белая скатерть. Только разве что накрыт был не в цветущем саду под крышей плетёной беседки, а в тёмной зале. И принимающей стороной был вампир. И куда охотнее я бы ещё раз отобедал с ним. Пожалуй, даже если бы мне было предложено выпить чьей-нибудь крови, а не вина, я бы всё равно выбрал Демиана. Тот, хоть и ненавидит меня и все человеческое, но скорее по долгу происхождения и с большой ленью. По сути, ему и дела нет до людей. Интересуется не больше необходимого. Но тут же, меланхолично подумав про его «необходимое», вспоминаю и тихого обожжённого мальчишку и понимаю, что и до простого люда, живущего по соседству, вампиру есть дело не больше, чем до пробегающих по подвалу крыс. Не снисходит до подобной мелочи, треклятый эстет. Надо же, до чего я докатился: скучаю по обществу кровососа. С ним и сцепиться можно, если что. И после останется не в обиде. И я на него за лишнюю дырку в боку — тоже. Собравшиеся за этим столом же… перегрызли бы друг другу глотки ради сведения старых, уже не имеющих цены счетов. И счета эти, прежде неоплаченные, теперь обратились соглашениями. Одно — свадебными. Другие, возможно, торговыми. А некоторые счета всё ещё живут. По взглядам, что порой ощущаю на своём лице, понимаю, что живут. По взглядам, что бросают две пары одинаковых глаз, что иногда и моргают синхронно. Вверх-вниз ресницами. Вниз-вверх… Один говорит, а второй — нет. Сейчас, конечно же, молчат оба. Только таращатся на меня в упор. Может, и ждут чего-то. У нас тут трогательный, почти семейный приём. Уцелевшая часть «нашей» семьи, та, что присоединится к ней в полном составе, и пара незнакомых мне людей. Должно быть, те, с кем у Штефана есть деловые связи. Те, которым он стремится показать свою надёжность. Устроить ненавязчивую демонстрацию скорых союзов и намекнуть на то, что его фамилия и род продолжатся. Не угаснет. А значит, вполне можно и подумать над тем, чтобы примерить его задницу на один из свободных стульев в здании высоких заседаний. Разумеется, после того, как проблемами насущными озаботится его сын или внук. Чтобы ничто не отвлекало уже самого Штефана от дел более важных. На это он рассчитывает? И моё место по его правую руку. По его же настоянию обряжен в тёмно-синий камзол с чёрными вставками. Такой же, как и на хозяине дома, разумеется. Во всём пытается демонстрировать нашу общность. Лука бы, непременно, наигранно умилился и заявил, что это безумно трогательно. Так трогательно, что вот-вот вывернет прямо на белую, старательно накрахмаленную руками безвестной служанки скатерть, что заботливо растянули на деревянном, из дома каким-то чудом выволоченном столе. Ещё бы и блевал долго и с чувством. Мне тоже хочется. От семьи прекрасной «невесты», зачем-то выбравшей красное, постоянно притягивающее, будто открытая рана, взгляд платье, и от своей драгоценной, чума их унеси, семьи. Семьи, представленной двумя близнецами, которые здесь будто для того, чтобы напоминать мне о том, что подлость отвратительнее убийства, и этим вот, с отросшей до козлиной бородой, который пожелал избавиться от меня с десяток лет назад и теперь решил использовать ещё раз. К остальным же собравшимся испытываю неприязнь просто по инерции. Продолжаю ненавидеть всё живое, что находится рядом, и удивляюсь, что чирикающих до этой минуты птиц куда-то унесло, а людей, гордо восседающих на вынесенных слугами из дома стульях, ещё нет. Люди отчего-то намного хуже зверей чувствуют дурное и совершенно разучились беречь свои задницы. Для чего, если за это можно заплатить другим? А уж если удобных других не окажется под боком, то тогда стоит попробовать подкупить оголодавшую нежить, которой, как водится думать, нет в процветающем Голдвилле. Жду не дождусь, когда истина вскроется. И окажется, что трупоеды равнодушны и к монете, и к украшениям, и девственницы их интересуют исключительно свежестью своих тел. Но, к моему величайшему сожалению, это не произойдёт прямо сейчас. И спустя минуту тоже нет. И спустя четыре тоже… Боюсь, что и следующие часы мне придётся коротать в обществе живых в прохладе сгущающейся листвы. Под звон столовых приборов, вести приятную беседу с абсолютно неприятными мне людьми, то и дело ощущая прикосновение чужой коленки, ненавязчиво подталкивающей мою ногу, сквозь подол платья. Если бы не разучился верить, то уже начал бы молиться, чтобы это всё поскорее началось и закончилось. Хорошо, что стол довольно длинный и беседка большая. Для нас, девятерых, настолько, что можно сидеть почти в метре друг от друга, если есть желание, и полностью игнорировать друг друга. У Июлии, к моему сожалению, этого желания нет. Но она единственная, кто держится ко мне близко настолько, чтобы соблюдать границы приличий. Остальные так же далеко от меня, как и я от своего дражайшего не-родителя. Впрочем, и он больше занят переговорами с изящной пожилой дамой, которая замерла где-то между стеклянной фигуркой и рассыпающейся мертвячкой по хрупкости, и делает вид, что великодушно позволяет мне наслаждаться обществом невесты. Все так или иначе изображают что-то. Даже близнецы, которых и за общий стол усадили лишь для вида. Как же, нужно было показать, что всё в порядке. Показать гостям, что у нас тут нет никаких внутрисемейных проблем. И именно поэтому они оба далеко от меня настолько, насколько позволяет стол. На расстоянии косого взгляда. Да и те не ранят. Те, достигая моего лица, разбиваются о мою невозмутимость и возвращаются назад какими-то слишком тревожными переглядываниями. Будто они ждали этой встречи. Я же не вспоминал о них вовсе. Вообще обо всём том, что было ДО, не вспоминал. Когда двумя руками вываливающиеся кишки придерживаешь, отчего-то как-то не до душевных самокопаний. Физические бы прекратить. Снова переглядываются, и один толкает другого в бок, видно, безмолвно приказывая взять себя в руки. Никто ничего не помнит, верно? Настолько, что можно сидеть за одним столом? И именно поэтому, поэтому, что не помнит, я ни разу не натолкнулся ни на одного из них за все последние дни. Может, и вовсе заперли их в какой-то части дома? Караулят их по наказанию болвана с бородкой, чтобы оставшимся в своём уме не пришло в этот ум подкараулить и заставить весь счёт полностью и выплатить? Какой бред… Куда дальновиднее было бы не закрывать. Мне всё было бы попонятнее, ждать от них только мелких гадостей или стоит опасаться чего-то покрупнее. А заодно и добавить рун на чужую дверь. Опускаю взгляд в свои пока пустые тарелки и, чтобы хоть как-то занять себя и унять раздражение, пересчитываю ложки и вилки. Вилка для закусок, рядом — для рыбы, просто серебряная столовая… Краем уха слышу, как занявший другую сторону стола, должно быть, почтенный настолько же, насколько же пузатый мужик, в светло-жёлтой накидке, украшенной золотой цепочкой, вполголоса переговаривается с отцом Июлии, в кои-то веки отцепившимся от своей властной жены. И лицо у него такое же широкое и простоватое на вид. Добродушное и одутловатое. Гладковыбритое и незапоминающееся. Кажется даже, что склизкое и будто бы чем-то смазанное. Наверняка лишь с виду такой добряк, а на деле окажется таким же скользким, как и мой дорогой папаша. Августина, наверняка мечтающая назвать первую внучку Сентябриной, почему-то уселась по другую сторону от моего отца, упорно демонстрирующего ей свой стриженый затылок. Должно быть, ей не терпится, вопреки всем столовым этикетам, занять его уши свадебными приготовлениями, а не праздной болтовнёй. Но, пока он развлекает беседой другую сильную женщину, эта терпеливо ждёт, то и дело покручивая пуговицу на своём неизменно строгом, застёгнутом, несмотря на установившуюся погоду, на все крючки платье. И не нравится ей тут, не нравится поместье, не нравятся даже служанки с забранными под шапочки волосами и уж тем более я, но милосердно молчит, всем своим видом демонстрируя снисхождение к убогим. Будто вся из королевской крови вылеплена, а не сегодня-завтра будет вынуждена отправиться за стены выращивать брюкву и кроликов, не заладься этот брак. Тарелка, сверху ещё одна. Маленькая, с серебряной каймой. Столовый, погано наточенный на первый взгляд скруглённый нож… Таким только хлеб да масло резать. Замираю, смаргиваю и понимаю, что именно для этого он и предназначен. Ни для чего иного. Только для хлеба и масла… Моё лежащее на столе запястье накрывают тонкие, прикрытые по самые нижние фаланги красным кружевом пальцы. Перевожу взгляд сначала на них, а после, понимая, что проигнорировать не удастся, и на саму владелицу платья. Знала бы она, почему красный — это не очень удачный выбор. Но хорошо, что не знает. Не так уж она и плоха для таких огорчений. И обмороки со сдиранием скатерти совсем уже дурной тон. Её чопорная мамаша не одобрит, но вряд ли окочурится раньше положенного торжества. Поворачиваюсь к ней, оторвавшись от изучения белых, явно фарфоровых тарелок, и тут же жалею об этом. Красное кружево на белой коже выглядит сетью мелких порезов. Вырез не глубокий, едва показывает её ключицы, но это алое марево едва ли не физически заставляет меня отодвинуться. Слишком режущий красный. Будто вся забрызгана кровью. И даже маленькие качающиеся серёжки чудятся мне застывшими каплями. Осторожно отвожу взгляд в сторону, и она крепче сжимает моё запястье. Глупая. Всё хочет подобраться ближе. — Можешь незаметно толкнуть меня под столом, если потребуется помощь с приборами, — шепчет, потянувшись ближе, и, понимая, что в ближайший час, а то и больше, мне никуда не деться ни от неё, ни от прочих, силюсь затолкать свою усталость куда подальше. Не избавиться от неё, но хотя бы отпихнуть, как надоедливого пса. Ещё бы от нелюдимости и злости, что полностью утихает только в редкие предрассветные часы, а так и вовсе постоянно струится где-то под кожей, было так просто избавиться. — Спасибо, что предложила. Улыбается мне и, не дождавшись ответной улыбки или прямого взгляда, пробует ещё. И осторожно, чтобы стул по дубовым доскам не скрипнул, двигается ещё немного ближе. На его спинке замечаю светлую широкую накидку. Либо теплолюбива, либо в любой момент готова прикрыть своё смелое яркое платье. — У тебя такой вид… — Запинается и решает и вовсе не договаривать. Как любая хорошая девушка, страшно опасается грубости и именно ею считает такие слова как: отсутствующий, мрачный и тем более злобный. Но тот ещё вопрос, считает ли она меня злобным или уверена, что я всего лишь непонятый, зачерствевший без ласки? — Плохо спал ночью? — Вроде того. Её участливость разбивается о моё равнодушие, и Йен, даже тот, с которым мы только познакомились, уже бы вспылил. Лука и вовсе бы дёрнул меня за челюсть и заставил бы смотреть на себя. И слушать бы себя тоже заставил. Она — смиренно терпит. Так воспитана. С отголосками тоски и под чужие негромкие переговоры понимаю, кого она мне напоминает. — Тебе нравится моё платье? — упорно не сдаётся, но оборачивается назад и берётся за накидку. Тянет её к себе и укладывает на свои колени. Медлит только потому, что ждёт моего ответа. И в зависимости от того, каким он будет, либо продолжит сидеть так, либо укутается, несмотря на то что не мёрзнет. Всё в ней так и кричит о желании угодить. Быть приятной. Красивой в чужих глазах. — А тебе оно нравится? Вот это мне интересно искренне. Нравится ли ей самой. Это платье. Эта причёска. Может быть, даже беседка, и что там ещё? Стулья и то, что вот-вот принесут и расставят по столу? Смотрит так удивлённо, будто никогда подобного и не слышала. — Я выбирала его не для себя. И верно. Мать и не думала обращать внимание на такие мелочи. Отцу не приходило в голову. А слуги разве имеют право?.. Так же росла и другая. Та, которую она мне вдруг так напомнила. Те же светлые, разве что более завитые волосы, глаза больше и, конечно, лицо милее. Но что за ним? Что в её хорошенькой головке? Насколько чистыми могут быть помыслы у той, кем помыкали с первого вздоха? Отводит взгляд и, глядя куда-то под стол, заворачивается в свой тёплый шарф-переросток. Плотно запахивает его края и придерживает их изнутри так, чтобы не разошлись. И отдаляется при этом, оставаясь на месте. Просто выпрямляет спину и перестаёт толкать меня своим коленом. По крайней мере, на какое-то время. И едва я успеваю снова опустить подбородок и отодвинуть свою кисть… — Может, отвлечёшься от своей ненаглядной на минуту и примешь участие в общей беседе? …как про моё существование вспоминает тот, чьё лицо я бы с удовольствием самолично натянул на барабан. Штефан перестал обсуждать свои важные дела и, спохватившись, вспомнил наконец, ради чего собрал здесь всю эту кодлу. Встречаемся взглядами, и, несмотря на то что я гляжу тяжело и исподлобья, голос остаётся тих и вежлив. Уж если в холодности я не преуспел, то про всё прочее и говорить не стоит. — Я слушаю? Штефан тут же отворачивается от меня и обращает свой взгляд вперёд, на мужчину в накидке, который до этого толковал с отцом Июлии. И надо же, тот тут же, до этого никем не заинтересованный, мгновенно включается в уже общий диалог. — Мы как раз говорили о ночном происшествии на юге, у стен города, — повышает голос настолько, чтобы слышали все присутствующие, и не могу не заметить, как и Июлия, и её мать тут же тупят взоры. Мол, не их это дело. Присутствовать при таких разговорах. — Несколько вооружённых лиц набросились на ночную стражу и попытались обчистить их и отобрать оружие. Представляете, какая наглость? Ещё бы не представлять, а если ещё и учесть, что за чудесное предприятие расположилось совсем по соседству… Знаю я таких. И для чего они так открыто лезут на рожон — тоже. Только вот далеко не всем хватает умения и удачливости для того, чтобы провернуть задуманное. А раз не вышло, то… Качаю головой и прохожусь взглядом по кромкам всё ещё пустых отполированных блестящих бокалов. — Мой знакомый назвал бы это посмертным позором. «Мой знакомый» плевался бы ещё полдня, если быть совсем честным, а после заявил, что подобное отребье и вовсе стоило притащить назад, к каменным стенам цитадели, и там же, чтобы жителям крепости было прекрасно видно, на деревьях и развешать в назидание за криворукость, но разве я могу сказать об этом вслух? Не очень праздная тогда выйдет беседа. Да и разбирательство, что наверняка учинят после, тоже. Но всё равно крайне занятно. И стоило уточнить, сколько именно было нападавших. Исключительно для того, чтобы спустя ещё пару подобных историй Лука расплевался и по возвращении в Штормград сжёг свой плащ. Когда-то же он должен окончательно разочароваться, а заодно и снять эту проклятую мишень со своей спины? — Почему «посмертным»? — А что, напавшим мальчишкам отвесили по пинку, погрозили пальцем и разрешили убраться назад, в дыру, из которой они выползли? За столом, как водится, во все неудобные моменты устанавливается тишина. Я, может, и жалею, что влез со своими комментариями, а не наигранно удивился, но раз спросили, то пусть слушают. И если Голдвилль считает приемлемым убивать детей, то что же. Пусть и сильные его не стесняясь говорят об этом громко. Запамятовав на минуту о значении такого красивого слова как «гуманизм», которое они тут так любят. Это только в стенах Ордена воспитанники всё ещё считаются скорее зверятами, а не людьми. Слабых — в расход, сильные пусть работают на тех, кто ещё сильнее. И как бы все остальные не кривили носы и не осуждали чужие методы — знакомые мне до оскомины плащи с завидной регулярностью мелькают то в одной, то в другой части карты. Пузатый невольно щёлкает языком, переглядывается с седовласой дамой и после её короткого кивка сдержанно уточняет: — Я не говорил, что это были мальчишки. И сразу столько внимательных взглядов. Колких, неприязненных… И все устремлены на меня. Июлия якобы незаметно закусывает губу, скрывая не то испуг, не то досаду, близнецы, и без того тихие, замирают, и только мать моей дорогой невесты равнодушно рассматривает свои короткие ногти. Её не волнует, как я выкручусь и стану ли вообще выкручиваться. Для неё вся эта ерунда так же скучна, как для меня обсуждение оборок и цвета свадебного платья. Пожалуй, она бы даже уснула, если бы не была так прекрасно воспитана. — Вряд ли дорожное ворьё рискнуло бы броситься на стены, отряд из Аргентэйна ещё по светлу заметили бы, а больше в этой части карты ничего нет. Добавлять, что взбреди в голову поиграть с разжиревшей от бездействия стражей не щеглам со ржавыми железками, а хотя бы одному взрослому наёмнику старой выучки, то расклад был бы другой, уже и не считаю нужным. Хватит и того, что сказал. И без того всё слишком бредово для любого взрослого. Ради десятка монет и пары крайне паршивых железок ни один сумасшедший не рискнёт своей шеей. Едва оперившиеся юнцы — другое дело. Ничего не имеющие, вечно битые и голодные. Им это кажется приключением. Проверкой на вшивость. Им это кажется хорошей историей для пересказа. Хорошим началом. Прохожусь взглядом от одного «взрослого» до другого, оценивающе гляжу на пузатого в накидке, которого мне, конечно, представили, но я не запомнил, после — на седовласую женщину с уложенными в венец из кос волосами и замираю зрачками почему-то на своём потенциальном тесте, который так и не пикнул, ни слова не вставил с того момента, как всё это поднялось. — Так я ошибся? И не ответит мне, разумеется. С той стороны стола отвечают. Всё тот же круглый человек, которому понадобится помощник для того, чтобы ходить через пару лет. Коротким уверенным кивком. Конечно, убрали. Да и что с ними ещё? Бросить в тюрьму? Так уже обосновавшиеся в камерах взрослые за дерзость и прибьют. Отпустить? Разве за нападения на города отпускают? Даже за откровенно идиотские и бесцельные? Зарыли, а не за стенами бросили, и уже хорошо. Трупы не омрачают и без того безрадостный пейзаж. — Стало быть, доводилось иметь с ними дело? Интересно повернулось. Ловит на осведомлённости и думает, что стану открещиваться? И что же, глядя на помрачневшее лицо моего благонадёжного «отца», следует ответить? Никогда нет? — С Орденом? — уточняю для того, чтобы потянуть ещё и получше проследить чужие реакции на лицах, и по тому, как морщатся некоторые из них, не зря. — Что? Здесь принято вуалировать? Если так, то меня не предупредили, — удивляюсь в силу своих скромных возможностей, но никаких извинений не приношу. Не считаю себя виноватым в том, что у кого-то проблемы с избирательной нравственностью. А вот с памятью пора бы и впрямь что-то сделать. Попросить, что ли, у Тайры какую-нибудь настойку для того, чтобы запоминать и бесполезную информацию вроде посторонних имён? Но зачем мне потом столько мусора в голове? Не проще ли ориентироваться так, сугубо по внешности? — Да, с ними. Приходилось? Так и этого, блинолицего, я предпочитаю знать исключительно как толстяка в очень дорогих одеждах. Ну, может, с десятого повторения или из-за важности случившихся событий он станет ещё кем-то. — Поговаривают, что эта организация перестала быть так же надёжна, как раньше. А вот это уже тянет больше чем на дворовую, звучащую буквально на каждом тёмном углу сплетню. Шепотки так и ползают, по деревням и селениям, но здесь, в таком крупном городе… И не просто от невесть кого, а, считай, от большой шишки… Вспоминаю свои последние стычки с некогда опасными, как нечисть, наёмниками, и прав был Лука: сдали. Но почему? Сколько там лет прошло с того дня, когда последняя по-настоящему опасная гадина выползла из этой дыры? Восемь или десять? — Осечки случаются и у самых умелых, не так ли? — не спешу соглашаться с ним вслух и сам не знаю наверняка почему точно. Не хочу, чтобы записал в прихлебатели, или надеюсь, что ляпнет ещё что-нибудь занятное. — Но если у вас есть достойное предложение, то я бы с удовольствием потолковал с глазу на глаз. Скорее, второе. Точно второе. Иначе с чего бы мне делать такой необдуманный шаг? Но Гарнизон… Гарнизон на побережье не даёт мне покоя с самого рассвета. Я не слышу их, тех, кто шарит под мощёными мостовыми, но куда им ещё было деться? Броситься в море и утопиться? Ухожу в себя, легко опуская и игнорируя весь окружающий мир, но он не игнорирует меня. Не сейчас. Кругом не тёмный трактир и не захудалое селение, где все спешат по своим делам. О нет, сейчас все ахают, а я запоздало понимаю, что, озвучив своё предложение, отвернулся, не дождавшись ответа. Привык, что именно я нужен власть имущим, а не они мне, и уже им решать, останавливать и возвращать или нет. — О… И поди разбери, кто это так трагически выдохнул. Нехотя поднимаю взгляд снова и на миг чувствую себя вновь семнадцатилетним. Вот так же на меня смотрели после очередной позорной пьянки или чего похуже. С той разницей, что если раньше и шевелилось что-то внутри, сворачивалось от этих взглядов, то сейчас я с интересом жду, кто же первый захлопнет рот. Или уже скажет что-нибудь. — Анджей! Не поворачивая головы, перевожу взгляд на того, кто берёг этот тон последние десять лет. Интонация один в один. И зубы сжимает так же. Только морщин у него больше. И возможностей хоть как-то досадить мне совсем нет. Дарю кривую улыбку в ответ на то, что должно было быть предупреждением, и Штефан осекается. Замолкает на пару секунд и, облизав губы, замедляется и сглаживает, подбирая слова: — Твоё предложение весьма великодушно, но я не думаю, что ты можешь… Не дослушиваю его и с удовольствием превращаю предложение в утвердительное: — А я думаю. Потому что уверен, что могу. И плевать хотел с самой высокой башни Аргентэйна, как это может сказаться на репутации этого дома. И если бы это была месть. Понимаю, что мне просто всё равно. Хочет изображать что-то сверх оговорённого — пусть. Я и так делаю куда больше, чем мне хотелось бы. Заминка повисает нешуточная, и я успеваю начать считать бокалы от скуки, как блинолицый решает показаться этаким добряком. Тем самым близким другом некогда сплочённого семейства, внутри которого что-то пошло не так и теперь всех нужно немного подтолкнуть. Друг к другу. — В самом деле, Штефан, — улыбается, так и лучится добродушием, но вот его маленькие из-за внушительных щёк глаза остаются колкими и внимательными. Ни лешего меня не обманывает, хороший политик. — Не стоит думать, что раз пропустил последние десять лет в жизни своего сына, то их и не было. Посмотри на него: от прежнего мальчика не осталось и следа! Хватка чувствуется! Скажи, Фаора! — неожиданно обращается за поддержкой к седовласой даме, которая тут же оценивающе, как скопа, глядит на меня, высунувшись из-за плеча Штефана, и тут же втягивается обратно. Я только и успел заметить, как она сузила глаза. — Посмотрим. Хороша. Раз зыркнула, а показалась ведьмой. Всего одно слово, и то брошенное через поджатые губы, а сколько скрытого презрения. И надменным взглядом так и режет. Июлия чуть ли не ёжится, а мне, напротив, подобные «ведьмы» по вкусу. По крайней мере, куда больше всех прочих, присутствующих за столом. Хотя бы потому, что не опускается до лести и не делает скоропалительных выводов. Может, и не зря занимает свой пост. Хребет у этой дамы точно есть. В конце концов, кто-то же должен не просто протирать красивый стул, а действительно решать проблемы своего города? Но знает ли она о мертвяках, которых держат в гарнизоне за стенами? Вообще кто-то из них знает? Штефан, который не то выдохнул, не то его просто пихнули под столом, призвав держать лицо, обращается ко мне снова: — Что же, может, тогда послушаем твоё мнение относительно и семейного дела? И если это не издёвка, призванная подчернить мою невежественность, брошенная с самым простым и доброжелательными лицом, то я и не знаю что. Равно как и про все его «семейные» дела. Чёрт знает, чем он тут вообще промышляет помимо золотодобычи. — Может, — благосклонно соглашаюсь и борюсь с желанием попросить назначить встречу с наиболее важными лицами на январь. — Сразу после того, как ты найдёшь время на то, чтобы посвятить меня в эти самые дела, отец, — нарочно выделяю последнее слово, и его так косит, что спешит схватить графин с водой и налить себе ещё до того, как охнувшая служанка попытается опередить его. Отмахивается от её рук и, надо же, оказывается, прекрасно справляется с этой нехитрой задачей. Слишком уж даже переигрывает, как на мой взгляд. — Верно… — Выжидает после глотка какое-то время и делает ещё один, прежде чем посмотреть на меня. — Что-то я запамятовал. Решил, что о делах ещё успеется. Тут и так, с дороги… Выдаёт что-то невнятное. Целую мешанину ломаных, кое-как одну за другую нацепленных фраз, и я хмурюсь, не улавливая, с чего это он вдруг. Почему лёгкое презрение в его глазах сменилось на испуг? — Не перетрудился бы, — небрежно вставляет вдруг Августина, и я меланхолично прикидываю, насколько не модно сейчас заказывать свою будущую тёщу? А если я предложу расплатиться за неё изумрудами — это получится выдать за плохую шутку? Насколько же вредная тётка. И так добилась всего, чего хотела, но не может упустить возможности уколоть. И сама же не знает, в кого именно метит своим жалом: в того, рядом с кем уселась, или в меня. И зачем бьёт — наверняка не знает тоже, но бьёт. Не нравлюсь ей — и ничего поделать с собой не может. Выискивает любую возможность, чтобы продемонстрировать это, и так сердита при этом, что мне даже хочется её успокоить: ведь себе я не нравлюсь тоже. А раз так, то у нас уже есть что-то общее. Вертит шеей, но поддержки своему выпаду не находит. Штефан предпочитает её игнорировать, а блинолицый, успевший о чём-то пошептаться с мужем этой не самой уравновешенной женщины, решает, что последние пару минут можно попросту опустить. — А что младшие? — возвращается к диалогу с живейшим интересом, звякает сжатой в руке вилкой по прозрачному стакану, нарочно привлекая к себе общее внимание, и делает вид, что никаких неудобных вопросов не было. Ни вопросов, ни фраз. Будто наоборот! Беседа протекает очень гладко и никому не скучно, чтобы приняться считать сучки на верхних перекрытиях лёгкой крыши. — Было бы справедливо отрядить что-нибудь и им, если уж ты собрался делать такие щедрые подарки на свадьбу отсутствующему столько лет старшему, Штефан. Пусть тоже приносят пользу. И улыбается. Улыбается, как деревенский простачок. А сам знает! Я уверен, что он всё знает! По глазам вижу, что знает! Слишком уж он их щурит. Слишком внимательно вглядывается в побледневшие разом вытянувшиеся лица близнецов, что и до этого чувствовали себя не в своей тарелке, а теперь и вовсе… В кои-то веки приходится сделать над собой усилие, чтобы сохранить равнодушное выражение на лице. Потому что на меня эта помесь напыщенности и борова тоже нет-нет да взглянет. Он знает. Про всю эту застарелую грязь. Знает и ждёт, пока она треснет, нарочно ставя всех присутствующих в неловкое положение. Да просто раком, как сказали бы в месте попроще, и ждёт теперь, как мой папаша будет оправдываться, оглядываясь через своё же плечо. — Ты ошибся, Кёрн. Так вот как зовут этого скользкого, несмотря на габариты, типа. Пожалуй, стоит поинтересоваться, какие именно дела у него были с наёмниками. Вряд ли у них открытая доска заказов, но и Лука свой длинный нос пихать куда не стоит начал далеко не вчера. Может, и вспомнит, если когда-то о нём слышал. — Парни — двоюродные племянники со стороны жены… А Штефан всё мямлит, не зная, какие лучше подобрать слова. В конце концов, и вовсе замолкает, принявшись покручивать пальцами свою бороду. Нет бы так и сказал: ничего не дам. Держу при себе исключительно из страха, что старший болтнёт что, а выкинуть уже холодными опасаюсь из-за того, что кругом слишком много любопытных глаз. Он всю жизнь такой и был: опасливый, если не сказать трусливый. Меня терпел до совершеннолетия по этой же самой причине. Иной бы спихнул с лестницы — и как и не было. Подумаешь, слуги поболтают. Кто вообще слушает этих слуг? Кто вообще слушает тех, кто ниже по происхождению или полезен не больше гнутой обеденной ложки? — Такая же родня, как и прислуживающие девки, в общем-то, — Августина, уже напрягшаяся, что её дочери достанется меньше положенного, своим замечанием словно моим мыслям вторит. Подтверждает их, и неприязнь, вызывающаяся у меня её голосом, усиливается. И снова вставляет своё ценное замечание словно и ни к чему, просто следя взглядом за появившимися со стороны дома прислужницами с подносами, спешно расставляющими по столу общие блюда и с десяток тёмных пузатых бутылок, одну из которых тут же спешит перехватить и откупорить бедный муж этой женщины, которая, проследив за его пальцами, вдруг делает вид, что спохватилась. Чтобы лениво прикрыть рот рукой и поправиться, не меняя тона: — Ну, может, немного поближе. И тут же снова перевести колкий взгляд на служанку, опускающую поднос с закусью. Всё, выговорилась. Поданные сыры ей стали интереснее. А вот её дочь — красная до корней волос. Наверняка кожей сливается с острыми пиками кружев на платье. Поджимает губы и, подавшись вперёд, да так, что легонько толкнула стол, шипит, сжав зубы: — Мама… Предостерегающе-просяще шипит, но «мама», не снизойдя до ответа, уже демонстративно пилит грушу на фруктовой тарелке. Ей не до каких-то мелочных укоров. Блинолицый Кёрн и явившаяся с ним иссушенная дамочка сдержанно молчат, изучая предложенные вина. Да так вдумчиво, как если бы в одиночестве, в личном погребе. Зато, проглотив все обиды, отзывается один из близнецов: — Она права, госпожа Июлия. Тот, что говорит, возражает ей мягко, а под столом, я уверен, сжимает руку куда более впечатлительного и взрывного брата. Это если я верно припоминаю. Может, и нет. Но за руку точно держит. — Мы прекрасно знаем, где наше место. И зрачками к моему лицу возвращается снова. К сосредоточию своих бед. Нужно будет тщательнее прочертить руны. Нужно будет тщательнее следить за тем, чтобы ни одна живая душа не прознала о княжне. — Можно просто по имени. — Июлия не возражает ему. Не разубеждает, и весь её порыв теряет всякую ценность. Что вообще тогда было вмешиваться? — И не нужно… — Нет, нельзя. Разве что для того, чтобы дать своей мамаше, переставшей пилить тарелку, повод вставить ещё пару желчных слов? — Ты будущая хозяйка этого дома и… — И как будущей хозяйке ей совершенно не пристало как устраивать, так и терпеть подобные сцены в своём доме. Поучительно поднятый кончик ножа замирает в воздухе, не дойдя и до полукруга. Не смог больше держаться и одёрнул её. Жалею только о том, что не за волосы. Что нельзя. Нельзя выволочь из-за стола, дотащить до ворот и за ними уже бросить. Я бы с удовольствием. Сам. За половину того, что она сказала. За одни только взгляды. Я бы с удовольствием протащил её по облагороженным, усыпанным мелким камнем садовым дорожкам и, пожалуй, без единой капли ненависти. Всё — из-за одного только раздражения. Чтобы не маячила со своими сдержанно рассерженными взглядами, но, открыв рот, не сразу понимаю, что подставился и с другого бока. Не отдавая себе отчёта, вступился за близнецов, и теперь тот, которого усадили дальше, единственный не искорёженный из трёх настолько, что это бросается в глаза, с презрением, достойным кровной вражды, цедит: — Ну надо же… Начинает и осекается, перехваченный братом. Так держатся друг за друга. Хватают. Останавливают. Как дампиры Демиана. Так одинаково ненавидят меня, а я… А я не помню их имён. Я хотел бы сейчас вспомнить. Это бы значило что-нибудь. Это бы говорило обо мне, что я чуть лучше, чем привык о себе думать, но… я не испытываю к ним ничего. Ни самой малой капли любого из чувств, что позволило бы мне помнить. А что до них — даже по одному взгляду, сама мысль, что я вступился, должно быть, разъедает. Причиняет ему какие-то нравственные страдания. Ненавидит же. Ненавидит так, как вообще может ненавидеть один человек другого, в этом я уверен безо всяких сомнений. Я — самое большое зло в жизни любого из них. Я — то, что пустило три жизни под откос. На деле, куда больше жизней. Рассказать бы ему, чтобы ещё больше преисполнился своей ненавистью и решился на что-нибудь как самый смелый и способный из трёх. Может, и полегчало бы. А может, успокоился. Мёртвые не помнят о вещах, которые беспокоили их в бытность живыми. В любом случае это нужно как-то решить. Решить до того, как кто-нибудь из них додумается до чего-то более изощрённого, чем оскорбления за обедом. Или просто степень обиды и отчаяния дойдёт до нужной. И это меня ещё не увидел третий, самый большой поклонник из всех. Хотя кто знает, насколько сильно повредился его рассудок. Может, и не признает вовсе. Настроения в беседке устанавливаются крайне мрачные, да и в целом атмосфера так себе. Что ни лицо, то либо постная мина, либо едва ли не оскал. Начинаю смутно надеяться на то, что мероприятие будет признано неудачным и мне удастся покинуть его немного раньше задуманного, но показавшиеся со стороны дома слуги и то, что они едва тащат уже по двое, лишают меня всех призрачных надежд. Терпеть так терпеть. Сжимаю челюсти чуть сильнее и слежу глазами за тем, как на скатерти и вовсе не остаётся свободного места. И не понимаю, куда столько всего, даже на девятерых? Половину же слуги выбросят, и ладно бы съели, да не разрешено, а попробуй тут что стащить. Соседка по комнате же и наябедничает вездесущему, но почему-то не приставленному к столу сегодня Кацпару. Наблюдаю за тем, как в целую, украшенную печёными овощами индюшку втыкают большую двузубую вилку, и внутри начинает ворочаться глухая, разбуженная такой расточительностью ворчливость. Отголоски голодных холодных вечеров и первого, самого страшного голода. Того, который я чувствовал острее всего. Когда только оказался за городскими воротами. В самую первую ночь. Первую в своей жизни, когда вдруг стал сам по себе. Я продал фамильный перстень за пару дней простоя и похлёбку, а здесь в это время накрывались столы, способные накормить тридцать взрослых мужчин. А остатки не беднякам или слугам даже. Остатки — на псарню. Птица, поданная целиком, уложенная знаком вопроса; тянущая далеко не на один килограмм рыбина; печёные овощи, несколько видов закусок в довесок к тем, что уже принесли; пара кувшинов с чёрт знает чем; блюдо со свежевыпеченным и, должно быть, только-только доставленным от пекаря хлебом… Последней в центр стола ставят супницу сразу два поджарых парня, должно быть, рекрутированных на пару часов со двора, — не замечал в доме мальчиков-служек. — Дабы понизить поднявшийся градус всеобщего напряжения, прошу приступить к обеду. — Голос Штефана доносится до меня будто бы из-под толщи воды. Несут и доставляют ещё что-то. Кто-то из девушек остаётся около беседки, большинство возвращается к своим делам. — Мы же не в каком-то захудалом трактире, в самом деле. После следует пара бледных, якобы понимающих улыбок, и все наконец утыкаются в свои тарелки, дёргая то одну, то другую прислуживающую девицу. — И правда. — Мне отчего-то любой кусок поперёк горла, но, желая избежать лишних вопросов, я просто киваю на ближайшее блюдо и то, что рядом с ним. Плевать, что жевать, от изысков давно отвык. — В трактире за некоторые слова можно остаться и без лица. Не знаю, обращался к кому-то конкретно или же брякнул, втайне желая быть услышанным кем-то определённым. — За какие слова? — Июлия живо вскидывает голову, и я медленно веду подбородком. Не ею. Не ею я желал быть услышан. — За любые, — покладисто отвечаю, подкармливая её любопытство, и даже пользуюсь правильной вилкой. И ножом сугубо по назначению. Всё равно дрянной. Застрял бы в первой же глотке. Таким больше одного и не зарезать. Но я могу оказаться и не прав. Зависит от крепости ручки и силы удара. Медленно поворачиваю кисть, осматривая режущую кромку. Надо будет спросить при случае, у профессионала. — Так это тебя в трактире так изрезали? Что же им всем так не дают покоя эти шрамы? Тот, что у рта, и вовсе будто кто-то шёпотом приказывает трогать. Вот и сейчас она тоже глядит так, будто собирается снова попробовать. — Нет. Передумывает, смущённая резкостью на полушутливый вопрос, и нет бы снова уткнулась в свою тарелку… Никак не сдаётся, пользуясь тем, что общая беседа расклеилась, и теперь если кто и переговаривается, то вполголоса, сугубо по двое. Вот как мы с ней. — А… — начинает было снова расспрашивать, как вздрагивает от резкого, явно не ей адресованного вопроса: — Что же ты не пьёшь? Отрываем взгляды от своих тарелок едва ли не разом. Её мамаша почти что заглядывает ко мне в рот. Вот-вот и вовсе обопрётся локтями о стол, нагнётся над ним и потянется вперёд. Чтобы лучше видеть. Чтобы следить за каждым моим движением и, особенно пристально, за руками. Чудится, что только и ждёт, что возьмусь не за ту вилку, и она сможет тыкать в меня пальцем и изобличительно голосить. «Смотрите же все! Смотрите! Какая невежественность! И это за это чудовище я вынуждена отдать свою единственную дочь!» Понимаю, что не сделает этого, но не успокаиваю свои расшатанные нервы. Понимаю, что слишком много людского общества последние дни, и это уже реально давит. Слишком давит, потому что привык обходиться куда меньшим. Да что там — я иной раз по нескольку месяцев не раскрывал рта и первое время привыкал к болтливости княжны. А сейчас… Сейчас как закинутый в жаровню. Корчусь под взглядами как на углях. И то не в открытую. В открытую — нельзя. Выдыхаю через нос и даже улыбаюсь. Кривя правый, прикрытый длинной, свободно падающей на лицо прядкой уголок рта. — Не успел ещё. И правда, не дотянулся пока до своего бокала, который чья-то ловкая рука уже и наполнила. Но мне не то что не до вина. Мне и кусок в горло не лезет. Ни запечённая рыба, наверняка пойманная не позднее чем сегодняшним утром, ни овощи, названия которых я даже если постараюсь, то не вспомню. Не по мне это всё. Да и кусок мяса, который тщательно пережёвываю, прежде чем проглотить, почти не имеет вкуса. Различаю только что солоно, отдаёт травами, но не пытаюсь даже вникнуть, какими именно, и почему-то странно горчит. Совсем немного, чтобы кривиться. Доводилось пробовать и много хуже. Но это мне всё равно что есть, а остальные?.. Остальные, судя по беглому осмотру, и вовсе не замечают. — Штефан сказал, что ты ушёл для того, чтобы понять, чего стоишь на самом деле. Научиться чему-то дельному и взрастить в себе достойного мужчину. Как пить дать начитался глупых книжек, но… — Соседка Августины по столу предпочитает вино, а не орудовать вилкой, и поэтому первая, поцедив из бокала, подаёт голос и обращается не к кому-нибудь, а напрямик ко мне. Буквально упирается в меня глазами и не отпускает, удерживая будто на прицеле, пока нетерпеливо рассуждает, покачивая бокал за дно, а не хрупкую ножку. — Скажи, вышло чего из этого? Чему в ты итоге научился? «Начитался книжек…» Усмешка вырисовывается против воли. Не говорить же ей, что меня читать научили чуть ли не палкой. Какие уж тут рыцарские баллады и тяга к подвигам? Свиней не тянет в небо. Они не умеют запрокидывать голову. Да и горечь во рту только усиливается. Теперь я начинаю понимать, в чём дело, но не подаю вида, решая поглядеть, свалится ещё кто-то, кроме меня, или нет. А ещё и эта забавная женщина, которую столь сложно назвать старухой, со своими расспросами. — Что вы хотите услышать? — отвечаю ей тем же, и она не остаётся в долгу. Изгибает свои тонкие губы и прячет их за стеклом бокала. — Возможно, хорошую историю о том, как ты что-то для себя понял? А у меня тёмные круги перед глазами. Расплываются. Как есть — яд. Неужели только в моей тарелке? Если меня так, то прочие уже бы попадали. Если меня, то где был? На ум приходят только посуда и приборы. Всё остальное — общее. И первые, на кого думаю, разумеется, близнецы. Смотрю прямо на них, когда заговариваю снова. — У меня есть только плохие. Ответные взгляды вызывающие, нервные, но не то чтобы один из них собирается вскочить прямо сейчас и начать вопить, вопрошая о том, почему же я всё ещё не под столом. Не они? — Нельзя убивать и видеть, как убивают другие, и верить в то, что это всё — хорошая история. Мне плохо, и будет плохо ещё какое-то время. Но когда это «плохо» почти единственное твоё чувство, начинаешь воспринимать его очень философски. Расплывчато. Тем более, что уж от медленного яда я, увы, не умру. Даже на время. Напротив, дождавшись паузы в разговоре, продолжаю есть. И, разумеется, дожидаюсь новой волны дурноты. Но теперь пытаюсь разобраться в ней. Расслоить её на составляющие и симптомы. Не потому, что мне так уж интересно, кто и чего мне насыпал. Потому что это интереснее, чем развлекать всех этих… гостей. Хоть какое-то занятие. — Ты убивал людей? Июлия будто бы только что очнулась. И теперь даже слегка испугана. Снова подлезает ко мне будто бы исподтишка и с утайкой, из-под правой руки, и глаза у неё ещё больше, чем обычно, подчёркнутые плавающими чёрными кругами, которые я продолжаю видеть. Скоро я с этим справлюсь, скоро действие неведомой мне дряни прекратится, но пока… Но пока, пока непридуманно плохо и я борюсь с этим, она раздражает меня куда сильнее, чем раньше, и я ничего не могу с этим поделать. — Я почти десять лет прожил около дорог и на краях селений. — Намёк, может, и не самый тонкий, но шрамы, о которых ей всё так хочется узнать, наверное, должны немного намекать. — Как ты думаешь, что я там делал? Теряется. Вот уже распахнула рот, но слов не следует. Перебирает губами, будто беззвучно повторяя что-то, что заготовила, но оно теперь не подходит. Не к месту. Будто оно было заготовлено на моё однозначное «нет». И сломалась о взгляд. Замолчала. — Только плохих, вне сомнений, моя радость. Я едва не опешил, услышав голос её отца. Да и не один я. Не в недоумении разве что близнецы, которым было некогда слишком близко познакомиться с этим чудесным семейством. — Только плохих, верно же? Затягиваю паузу ненадолго, а после, решив, что, в общем-то, неважно, что я скажу, неопределённо веду лопаткой, под которую что-то колет. — Разумеется, — подтверждаю с бесконечным равнодушием в голосе, и по лицам собравшихся вижу, что все всё правильно поняли. Все, кроме давно взрослой, но умудрившейся сохранить помимо своих мечтаний и хрупкую наивность, девушки. Её успокаивает и такой ответ. Как только у неё это выходит, если истина — вот она, и никто даже и не старается придумать для неё что-то более приемлемое? Нет же… и в сквозь зубы брошенное слово верит. Прочим просто плевать. Они и сами небезгрешные. Иные за этим столом успели набрать почище моего. Начавшая этот разговор дама оказывается и на треть не такой впечатлительной, и как только пила, так и пьёт. Очередной глоток, прикосновение к стеклу ненакрашенных губ и новый вопрос: — Значит, наёмничал? — Вроде того. Не углубляюсь в подробности и с интересом отмечаю, как занемела щека. Странное ощущение. Будто приложили кусок льда. И щека, и часть нёба, и где-то в горле. Онемение столь сильное, что не смог бы говорить, коснись это языка? Уж не некроз ли? Какая коварная отрава. Из чего же она? И самое удивительное и досадное, что никто из присутствующих так себя и не выдал. Ни досады из-за того, что сорвалось, ни недоумения. Но если отравитель не здесь, то кому, кроме присутствующих, может быть нужна моя смерть? Если это кто-то из знакомых из моей нынешней жизни, то какой смысл так бездарно переводить невесть из кого добытую отраву? Попробовать? Подшутить? — И какой заказ был самым крупным? Смаргиваю, надеясь, что головокружение оставит меня уже, и, решив, что большего всё равно уже не пойму, отодвигаю тарелку. Вместо тут же любезно пододвинутого служанкой бокала берусь за стакан воды. Говорить или не говорить? — Сопровождал дочку ландграфа из Аргентэйна в Камьен. Решаю, что можно уже и сказать. Хотя бы для того, чтобы Кёрн решил, что я достоин того, чтобы поболтать с ним пару минут наедине. Без однозначного статуса монстролова у меня нет никаких преимуществ перед мальчиками в плащах. Разве что только то, что я уже тут, а они — нет. Так почему бы и не помочь себе, тем более что требуется лишь одна болтовня. — И он доверил её тебе?! А как же, доверил. И её, и «подружку» в довесок. Совсем замечательно было бы, знай я с самого начала, кто из них есть кто, но что уже о былом? — Вести в одиночку?! Блинолицый выглядит впечатлённым, а Штефан что-то пристально разглядывает под столом. Ему бы лучше беседовать о бумагах, а не о ворье и дорожных неурядицах. Вставшего трупья и утопленниц он и вовсе никогда не видел. Едва ли слышал о тех, кто видел их. Да и то в половину не верит, а вторую считает приукрашенными сплетнями. Голдвилль — поистине чудесное место. К чему его жителям знать о том, что происходит за крепкими стенами, если они за ними не бывают? — Таков был его замысел. — Всем своим видом показываю, что это была не моя гениальная идея, и, улучив момент, сглатываю скопившуюся слюну. — Конный отряд был бы слишком заметен на тракте, да и двигался крайне медленно. Мы же могли идти лесами и останавливаться в деревнях. Дама, предпочитающая вино, согласно кивает, и Июлия, приободрившись, осторожно касается моего локтя. Снова. — Тогда это как раз хорошая история? И в этот раз разочаровываю её уже не я. — Уже герцогиня Мериам погибла при таинственных обстоятельствах спустя полгода после свадьбы. — Кёрн откладывает приборы, и единственное, что выказывает, — это задумчивость. Ни бледности, ни каких-то других признаков отравления. Единственное, что его заботит, — это свежесть озвученного уже факта, а не сплетни. — Говорят, Ричард уже присматривает новую невесту. Почему-то мне кажется, что он начал делать это сразу же, едва убедившись, что тело действительно начало остывать. Какие уж тут положенные месяцы траура. Дни бы выдержать и не попасться. Ушла ли она окончательно? Вряд ли. Слишком много скопившихся обид. Тело-то закопают, а сама Мериам так и останется бродить по каменным коридорам, пока полностью не потухнет. Жаль ли её кому-нибудь? Разве что одному. Тому, кого не смогла отпустить она сама. Никогда и не собиралась отпускать, по сути. Мне остаётся надеяться только на то, что Йен больше никогда не встретится с ней. — Но она погибла уже после того, как добралась до Камьена и вышла замуж, — Июлия упорствует, и мне даже немного смешно. — Значит, что для него эта история — хорошая. Если отринуть эмоции, то всё верно: мне же заплатили за этот контракт. Значит, история чудесная. Почти что про любовь. — А что ландграф? — спрашиваю, ни к кому конкретно не обращаясь, в качестве праздного любопытства, и отвечает мне не словоохотливый Кёрн, и даже не любительница цедить красное. А Августина. Удивила так удивила. — Безутешен. Вступила со мной в диалог, и даже не для того, чтобы оскорбить. Это потому, что избавиться не получилось и она теперь гадает, что за дрянь ей продали под видом яда? С виду и не нервничает… Напротив, как следует подпила и больше не шипит. Пока нет. — Аргентэйн потерял серьёзнейшее торговое соглашение, не говоря уже о том, что сам Юлен — человек, а не политик, — лишился единственной дочери. Как же этим «благородным» хочется подчеркнуть свою знатность. Намекнуть на связи, якобы ненароком обронить чужое известное имя, упомянуть о важном знакомстве… Пусть и вскользь встретились десять лет назад в коридоре. Пусть она искала уборную, а он трахал служанку или пажа за занавеской. Всё равно сближает, не правда ли? — Кто знает, может, и не единственной. Смаргиваю очередной чёрный круг и от неожиданности сжимаю рукоять не опущенного на край тарелки ножа вовсе не так, как положено этикетом. Но, к моему счастью, всё та же Августина оказывается скорее на вопросы: — Что? Вскидывает свои подкрашенные брови, всем своим видом демонстрируя, что большего бреда и не слышала, но её соседка по столу не оказывается хоть сколько-то впечатлённой. Напротив, выглядит всё более и более скучающей. Жестом подзывает одну из замерших у беседки девок и приказывает ей поменять и бокал, и его содержимое. — Да так. Когда я была при серебряном дворе в последний раз и имела неудовольствие застрять на очередном поминальном обеде в честь бедняжки Мериам, две старые сплетницы напели мне, что, возможно, старик был небезгрешен и успел наплодить тройку-другую бастардов. Да уж. Сплетня свежа, как она сама, и то пойло, что ей только что подали. Про Олафа Камнеборца тоже всякое болтали. Только вот где они все? Эти плоды любви на одну ночь? — И что? На кой чёрт ему сейчас какой-то полукровка? — Блинолицый даже краснеет. Будто сама мысль о том, что у Аргентэйна вдруг может появиться законный наследник, оскорбляет его до глубины души, и, отерев руки, расстёгивает цепочку на своей накидке. Должно быть, чтобы окончательно не свариться под лучами давно начавшего нещадно жарить солнца. — Да и потом, реши какая полоумная, что понесла от ландграфа, то как ей к нему подобраться? Думаешь, советники проникнутся симпатией к малютке и позволят им поговорить? Какой бред. Кёрн поворачивается лицом ко мне, и я охотно подтверждаю его слова. Киваю, но, задержав подбородок над давящим воротничком застёгнутой рубашки, понимаю, что никогда не думал о княжне как о… княжне. Что теперь Йен единственный наследник всех земель своего отца. Известный, по крайней мере. И оттого, что он сам об этом не думал, всё кажется только абсурднее. Наследник, которому никто и никогда не позволит ничего унаследовать. Не в Аргентэйне. Не собравшиеся при дворе. Кто бы об этом думал, а… Княжна без приданого. — Ну не знаю. Лучше уж половина своей крови, чем вся чужая, — тянет вдруг седовласая остролицая дама и поворачивается чуть в сторону, притихает, а после спрашивает уже тише: — А, Августина? И смотрит на неё так хитро, прикрыв веки и скосив глаза. Будто бы взаправду интересуясь мнением случайной соседки по столу. И ловко, оттолкнув всё ту же служанку, подливает уже в соседний бокал. — Как может быть половина? Не мели чуши, Фаора. Юлен давно овдовел. Так уж водится, что жёны властных мужчин очень редко доживают до взросления собственных детей. А это значит ещё и то, что некому будет возмутиться появлению какого-то грязного щенка или девицы. А может, и вовсе не случайной. Пока складывается впечатление, что самый случайный из них всех — это я. И, возможно, близнецы, что чахло ковыряются в поданных блюдах вовсе без аппетита. Но как замечательно рассуждает опрокинувшая столько красного Августина! Слушал бы и слушал, подперев щеку кулаком. Чудесный бы у неё вышел сборник сказок. Воистину, никто не посмеет открыть рта. Ни такие как Адриан, ни ещё с полдесятка ему равных, столь же расчётливых, околачивающихся около безутешного ландграфа и оказывающих ему поддержку своими землями и монетой. И сам ландграф, вдруг случайно приложившись головой о ножку своего стола, решит не заключать новых выгодных союзов. Напротив, тут же вспомнит, кому он там вставил лет тридцать назад, и проедется на золочёном экипаже по окрестным деревням. И к вечеру первого же дня соберёт небольшую армию из желающих породниться. И всё ради того, чтобы отыскать безвестного, давно взрослого, полуграмотного и не разбирающегося ни в одном из государственных дел наследника, которому нельзя доверить даже канделябр. Зато придворные колдуны всё проверили. Капли крови один в один. Та красная — и эта тоже! Гениальный план. А что про реального, живого и дышащего одним со мной воздухом наследника всех его земель… Пусть ландграф про него, как и раньше, не думает. Скорее всего, давно решил, что его нежеланное дитя сгинуло ещё раньше, чем любимая Мериам. Пусть никогда про него не заговорит и тем самым, сам того не ведая, от многого оградит. А Августина всё распинается, помахивая уже вторым, наполненным чьей-то рукой бокалом. Августина наконец смогла найти благодарных слушателей и вовсю пользуется этим. Да ещё и разглагольствует не о тяжёлой ноше, предстоящей её ненаглядной дочери. Пусть вещает, пока остальные слушают. И чем дольше и тернистее, тем лучше. — Это мы с тобой редкие счастливицы, встретившие морщины. И то потому, что ты не пожелала вновь выходить замуж после того, как твой первый муж был убит оборотнем, а я с самого начала замужем за тряпкой, которая если и удумает отравить меня, то, набираясь смелости, додумается выспросить моего же дозволения. Лишь закончив, делает глубокий глоток, а я заинтересовываюсь историей про оборотня. Теперь эта часть историй всегда самая цепляющая для меня. Вызывающая больше всего вопросов. Где муж этой Фаоры вообще умудрился нарваться на оборотня, если он не покидал стен Голдвилля? Прекрасного благополучного Голдвилля, в котором нет ни монстров, ни монстролова. Есть только вот такие как сравнявшийся по цвету с варёным раком муж Августины. Пожалуй, и с ним надо познакомиться тоже. Неофициально. — Не говори так, милая… Может, это он меня отравил? В глаза не смотрит, да и вовсе побаивается свою супругу. Такой нож бы не выбрал, а вот флакон с какой-нибудь дрянью мог бы. Он или не он? — Продолжай пить и улыбайся, чтобы все думали, что это просто шутка, — вяло огрызается в ответ Августина, решительно отставляет бокал и, встряхнувшись, сцепляет кисти между собой. Словно понимает, что и так уже наговорила и пора бы немного помолчать. Сгладить эффект от своей внезапной откровенности. — Не то чтобы смерть новой герцогини была ошеломляющей неожиданностью, но так скоро… — Кёрн оправляет пышные рукава своей рубашки, и ближайшая к нему служанка спешит помочь ему сделать то же и с воротом. Смутно узнаю в ней ту самую, устроившую мне сцену в комнате в самый первый день. Вроде она, а вроде и нет. Волосы убраны под белый чепец, лицо опущено… Не понять наверняка. — Посмотрим, какой линии будет придерживаться Аргентэйн. Девушка, выполнившая свою работу, снова отступает из-под тенистой крыши под солнечные лучи, и я, не дождавшись продолжения, намекаю на то, что было бы неплохо добавить что-нибудь ещё: — И? — При случае либо отстранимся, либо подстроимся. Политика меня мало интересует, но может случиться так, что придётся спешно убираться отсюда. Хотелось бы знать заранее, каковы шансы на то, что именно так всё и случится. Хотя бы намёк, которого мне никто не даёт. Остаётся лишь понимающе кивнуть и с мерзкой из-за шрама ухмылкой, поддакнуть: — Займёте наиболее выгодную позицию. — Разумеется. — Смотрит мне прямо в глаза и ничуть не смущается ни расстоянием, ни, казалось бы, такой значительной сословной разницей. Я даже не знаю его титула. Своего у меня и вовсе нет. Я для него даже не человек. Пустое место. Сосущая чернота за столом. — Если Юлен оправится, то мы всегда рады пойти на новые соглашения, а если нет, то Голдвилль свободный город и вправе выбирать себе новых союзников. Вот как. А старые пусть идут ко дну? Нет, конечно, топить никто не будет, но и приближаться для того, чтобы удержать на плаву, тоже. — А друзья у Голдвилля есть? Зря. Я знаю, что зря. Следовало промолчать на первых же снисходительных нотках в чужом голосе и отрешиться. Не моё дело. Даже и близко не мой интерес. — Те, которых он не бросает, несмотря ни на что? Это не выпад, это спокойный вопрос. Мне любопытно, как он попытается прикрыться. Попытается ли вообще. Фаора и прочие умолкли тоже. Стих даже фоновый, слышимый на протяжении всего обеда лёгкий гомон. Кёрн, занимающий противоположное от моего названного папаши стола место, в итоге тянет и, уверившись в том, что его действительно слушают, проговаривает ласково, как для слабоумного: — Прииски наши лучшие друзья, мой мальчик. «Мальчик». Вот кто я для него. Снисходительность, приставшая к зубам. Тридцатилетний, наигравшийся в чёрт знает что ребёнок, вернувшийся к отцовской ноге. Мальчик. Который должен вернуть улыбку, похихикать как дура, которая не понимает, для чего это папаша милого друга задирает её юбку, и отвалить от него. Как утомивший своими расспросами. Чудится, что злость внутри меня — не кипящая, но постоянно плавящаяся, горячая, поддерживаемая давно уже не затихающим раздражением, — и отраву перемолола без следа. Ни онемения больше, ни желания проблеваться. — Которые находятся за городскими стенами, — не отступаю, и не то что не отвожу взгляда от его блестящих, прорезанных в поднявшихся круглых щеках глаз, а перестаю моргать вовсе, и откидываюсь на спинку стула, перестав, наконец, вертеть в ладони столовый нож. — Что, если случится так, что рабочие не смогут за них выйти? — Так не может случиться. Раздражаю его. И ни за какой «помощью» он ко мне не обратится. Да и вряд ли собирался. Разве что для того, чтобы потешить гордого «папашу». Теперь ещё и ему выскажет. Вот будет потеха. Жаль, не удастся послушать, как его за меня отчитывают. — Но если? — продолжаю напирать, и он не сдерживается. Не выходит у него остаться при одной лишь снисходительности и не вспылить. Будто в противовес мне не кренится назад, а чуть ли не грудью падает в тарелку, и в последний момент, удержавшись, замирает, испачкав лишь пышный воротник, ударяет кулаком по столу и краснеет. — Мы живём не в том мире, чтобы играть во всякие «если»! И ты, как никто, должен был это усвоить, пока лазил по грязи и довольствовался тем, чем могли поделиться бедняки, — начинает запальчиво, громко, скрипя зубами, и я внутренне торжествую. Я тут же отпустил ему и «мальчика», и все противные ухмылки. Вот и слезла вторая кожа. Теперь, может, и наболтает чего. — Но чтобы никто из присутствующих не подумал, что я ухожу от ответа: на случай внезапного нападения наших «не друзей» у Голдвилля, прямо за стенами, стоит четыре гарнизона крепких, прекрасно обученных воинов. И ещё один у побережья. Укреплённый и усиленный по моему личному поручению. Я удовлетворил твоё любопытство? И улыбается так торжествующе, что мне остаётся только опустить глаза в свою опустевшую лишь чуть больше чем наполовину тарелку. Кривая ухмылка уходит в шрам и прячется за свалившейся на глаза занавесой из всё ещё слишком длинных волос. — Более чем. Значит, он. Он точно что-то знает. Знает, что творится в том дальнем гарнизоне. Наверняка знает. «Укрепил» его лично. Да ещё и таким образом. Только вот не сходится. Если додумался до такого, то какого чёрта ведёт все эти снисходительные беседы, а после поднимает столько пыли на ровном месте? Для чего подчёркивает своё превосходство и злится? От излишней уверенности? Нет, придётся с ним всё-таки встретиться, пользуясь тем, что о монстрах без когтей и смердящей шкуры он знает ещё меньше, чем я о хитрых политиках. Осталось только лишь найти повод. Служанок снова становится много, и только я успеваю понадеяться на то, что наконец-то окажусь свободен, как они скоро меняют тарелки и тащат ещё что-то. Ещё сколько-то снеди. Ещё сколько-то поводов для того, чтобы сидеть на этом проклятом стуле. И самое ужасное, что страдаю только я один. Даже Июлия, поинтересовавшись, не буду ли я против, сбегает к своему папеньке под бок, и они о чём-то любезничают вполголоса. Августина, напротив, выбирается из-за стола и, коротко извинившись, отходит к креслу, стоящему в дальнем краю беседки. Вот уж кому точно не хорошо после выпитого вина. И только близнецы не двигаются с места, несмотря на то что на них обоих внимания обращают меньше, чем на блеск вилок и количество салфеток под каждой тарелкой. Будто не смеют оставить свои стулья без приказа. Прочие же… прочие тут по своей воле. Кому-то же должна нравиться вся эта тягомотина. — Необычные у тебя глаза. — Фаора поднимается на ноги и, обогнув стул тут же беспокойно проследившего за ней взглядом Штефана, подходит поближе ко мне. Я думал даже, сядет на освободившееся место, но нет, так и нависла рядом. — Смотрю на них и всё пытаюсь вспомнить, что же они мне напоминают. Глядит сверху, по солнцу, и мне приходится щуриться, чтобы смотреть на неё в ответ, а не отворачиваться. Поджимаю губы и воздерживаюсь от комментариев. Что может напоминать пустота? Черноту провалов выгнивших глазниц мертвецов? «Догадалась», наконец? — У деда были такие же. У моего отца. Вы же помните моего отца, Фаора? Штефана подбрасывает со стула так, будто у того сломалась одна из ножек. Становится рядом с ней и так ощутимо нервничает, что протяни руку — и коснёшься опутавшего его тревожного мерцания. — Вы некогда были довольно близки… если мне не изменяет память. Надо же. Настолько старинная знакомая. Поэтому она сегодня здесь. — Конечно. — Смягчается взглядом и перестаёт так нависать. Горбит спину, руки скрещивает поперёк груди. Становится меньше и будто ещё старше. — Безумно жаль, что он ушёл так рано. Ты едва родился Штефан, когда его призвали на службу. В один из твоих, Кёрн, гарнизонов, кстати. Пеняет последнему, но и про то, что первый вырос на чужом попечении, я не знал. — Моя дорогая, они никогда не были чьими-то, — отвечает ей ласково, возвращаясь к образу того же добродушного толстяка с лоснящейся мордой, каким предстал в самом начале, и даже думает шутливо погрозить ей пальцем, но, уже сжав кисть, отчего-то передумывает. Словно понял, что перебарщивает и надо бы немного поумерить пыл. — Я и сейчас просто приглядываю. Всё принадлежит Голдвиллю. Ага, конечно. Всё во имя всеобщего блага, ни капли себе. Все эти острые мечи и крепкие зубы тоже. И ложь о полном воинов гарнизоне, где нет и половины тех, о ком он так громко кричит. Углубившись в свои мысли, как водится, упускаю нить общего разговора. Пропускаю пару каких-то незначащих слов, наверняка что-то сочувствующее, какую-то ерунду, и, сморгнув, собираюсь уже вклиниться снова, чтобы не пропустить ничего важного, как замираю, уже приоткрыв рот. В углу беседки есть что-то. Там кто-то есть. Кто-то, спрятавшийся под плетёной крышей и тающий от солнечных лучей. Кто-то, сотканный из тени и мрака. Рябящий, хрупкий при дневном свете и подслушивающий чужие разговоры. Кто-то мёртвый и терпеливо дожидающийся, пока его заметят. Именно ждущий, потому что как только я наконец делаю это, замечаю ЭТО, оно будто с облегчением вздрагивает, становится темнее и, задержавшись ещё на миг, растекается по поддерживающим крышу балкам. Втягивается в них и исчезает, не оставив на дереве никакого следа. Ни тебе ни ожогов, ни влажных пятен. Призрак. — И что стало с дедом? — вклиниваюсь посреди чужой фразы и даже не знаю, что именно перебил. Я не слышал, кто и что говорил. — Погиб. Те, кто берутся за меч, часто гибнут. — Фаора звучит удивлённой. Должно быть, она была уверена, что уж эту часть семейной истории я знаю. Но увы, я был слишком мал, когда мой дражайший не-отец узнал, что никакие мы с ним не родственники. — Но смотрю на тебя и… просто вылитый же. Мне даже кажется, что не скажи мне Штефан, что у вас одна кровь, я бы узнала это лицо среди толпы. Даже сейчас, с этими шрамами. Отвечаю ей вежливыми улыбками, а сам мысленно прикрываю глаза. Вроде в своём ещё уме, а всё равно уже старуха. Лишённая магии, неумолимо увядает и принимает желаемое за действительное. Иначе никогда бы и не подумала сравнивать. Уверенная, что я внук её старого друга и видит во мне его черты. Знала бы, что я этому месту чужой, никогда бы не обернулась в ей же упомянутой толпе. Всё рассматривает меня и в итоге, прищурившись, добавляет: — Но насчёт глаз не уверена… А в доме не осталось портретов? Прекращает свой тщательнейший осмотр и оборачивается к Штефану, с которым мы если и похожи, то только близким сложением и взаимной неприязнью. И он услужливо спешит её расстроить: — Увы. Конечно, ничего не осталось. А если и есть, то сегодня же, после того, как выпроводят гостей, будет найдено и сожжено. Я уверен. Ничто не напомнит ей, что она ошиблась. — Но если вам интересно, госпожа Фаора, то я велю проверить старое крыло и дам знать, если что-то отыщется. В этом доме никогда не было портретов. Только в том дальнем, пыльном крыле, и те –высокопоставленная родня матери. Этот же всех своих или снял, или и вовсе никогда на стены не вешал. Уже не вспомнить. Слишком был мал. А после, когда подрос, семейной историей интересовался куда меньше безродных девок и пойла. — Свои корни нужно чтить, а не забрасывать на грязный чердак, Штефан. — Фаора самого его отчитывает как мальчишку и возвращается на свой стул. — Тебе бы ни черта не понравилось, если бы потомки даже не знали, как выглядит твоя рожа с козлиной бородкой, и бегали мочиться на некогда дедушкино любимое кресло. — Я обязательно исправлюсь! И тщательнейшим образом прослежу, чтобы мои внуки не были столь непочтительны. Штефан, следуя её примеру наигранно веселится, показывая, что оценил шутку, и закидывает ногу на ногу, с явным облегчением усевшись ко мне полубоком. Наконец-то смог отвернуться. Все грязные тарелки убраны. Бокалы заменены. Около дома распахивается одна из кухонных дверей… Начинаю жалеть о том, что не свалился под стол, позволив яду подействовать. — Ты бледный совсем, тебе нехорошо? Нехотя оборачиваюсь на голос Июлии и втайне надеюсь, что кому-то действительно стало плохо и эта бесконечная трапеза свернётся из-за того, что кто-нибудь заблюёт полстола. Но увы, если и плохо, то не настолько. Если и плохо, то от злости. Один из несчастных близнецов, которых сюда притащили только для того, чтобы занять стулья, почти сливается со скатертью по цвету щёк, а после, не усидев на месте, вскакивает на ноги и, сжав кулаки, долго смотрит на меня сверху вниз. Конечно же, на меня. И сейчас именно я всему вина. Глядит, обратив на себя всеобщее внимание, а после, видно, очнувшись, взглядом мечется от одного лица к другому и, не придумав ничего лучшего, убегает, едва протиснувшись мимо занимающего почти весь проход Кёрна. Лишь чудом не сносит с ног куда более хрупкую девицу с подносом и скрывается из виду за правым крылом дома. Его брат, не лишённый речи, поднимается куда медленнее, но решает не отставать по эффектности выпада. — Да его из дома выперли потому, что Штефан узнал, что он бастард! Нагулянный выблядок его шлюхи-жены! — Задыхается, палец, которому для того, чтобы ткнуть в мой нос, не хватает какого-то полуметра, дрожит, а из глаз вот-вот брызнут вызванные гневом и обидой слёзы. Задыхается и не понимает, глупый, что всё, что он сейчас выкрикнет, не будет иметь никакого смысла. Все же сделают вид, что ничего не слышали. Так тут принято. — А теперь назад припёрся и… свадьба… внуки… семейные дела! По столу ладонью лупит так, что приборы подскакивают вместе с тяжёлой тарелкой, и убирается тоже. Куда медленнее, но в ту же сторону, вслед за братом. Меланхолично размышляю о том, поставят их обоих вечером или придумают что посерьёзнее. Как никак, обоим уже далеко не пять лет. Я бы, пожалуй, спустил вовсе. Хотя бы за то, что теперь у меня тоже есть повод убраться. Вот от всех этих проклятых взглядов. Любопытных, испуганно сочувствующих, как у Июлии, и брезгливого, как у её мамаши. Как же, за такое оскорбление мне тут же положено вызвать обидчика на дуэль на столовых вилках. Но увы, как показала жизнь — что дуэли, что старые обиды редко бывают красивы. Она бы разочаровалась в этом зрелище, если бы увидела нечто подобное вблизи. — Прошу простить и меня тоже. — Поднимаюсь наконец на ноги и, не отказывая себе в удовольствии, с хрустом разминаю шею и пренебрегаю обязательным поклоном. Спина тоже затекла. — Июлия, сиди. Судя по оклику, та снова попыталась увязаться за мной следом, но оказалась перехвачена своей матерью. Матерью, которая ни за что не позволит ей перепрыгивать через ступеньки и бежать за мной к рабочим постройкам. Ухожу прочь от дома, подальше, к амбару, конюшне и затихающей лишь в редкие часы псарне. И пусть считают меня уязвлённым, пусть что угодно считают — освободился наконец и могу отдышаться. Перемолоть это всё и выбросить из своего сознания. Взять передышку, остановившись за первым же ветхим сараем. Осмыслить, сойдя с тропинки, и, наплевав на дороговизну ткани, вжаться лопатками в трухлявые доски и прикрыть глаза. Подумать, ощущая, как солнце печёт голову. И больше всего меня занимает тень. Чёрное пятно, сгустившееся только для, того чтобы быть замеченным. Пятно и этот боров Кёрн с побережьем. Но раз к воде мне сейчас не сунуться, то можно попытаться счастья хотя бы с первым. И к куче неприятных встреч добавить ещё одну. Приятную. Пусть и по делу. Выжидаю ещё, прислушиваюсь и, убедившись, что никого рядом нет, а сознание ясное, возвращаюсь на сузившуюся тропу. Оказывается, розы вот-вот зацветут. А я только заметил, выбравшись из гостевой, выхоложенной части сада. Из той, что хвастаются, выставляют напоказ и по которой водят прогуливаться строго определёнными маршрутами. Всегда одними и теми же. Чтобы, не приведи силы, собеседник не увидел ничего лишнего или неопрятного. Вот как тут. В этой почти дикой части сада кустов столько, что даже мне дурманит голову, а когда бутоны распустятся, на каждой дорожке могло бы лежать по лишившейся чувств томной деве. И зачем только развели столько? Обоняние шалит после треклятой отравы и хочется прикрыть нос, чтобы спастись от приторного, расползающегося по всему поместью аромата. Розовые, красные, белые… Иные кусты не доходят до голенища сапога. Иные, запущенные и полусухие, разрослись почти до моего пояса и с такими колючками, что можно руки изрезать в кровь, если хватит дурости попытаться наломать. Но именно на них бутоны самые красивые. Крупные и уже раскрывшиеся. Спрятанные за тёмно-зелёными листьями. Мелькает мысль побыть этим самым идиотом, который сунется ради хрупкой, погибающей почти сразу же красоты, но вспоминаю Даклардена с его корзинами и одёргиваю себя. Решаю оставить красивые жесты тем, кто умеет их делать, и ускоряю шаг. До рабочих домов отсюда рукой подать, если не кружить по мощёным тропкам, а пробраться между стеной нового сарая и одной из невысоких теплиц, что я и делаю. И даже подниматься не приходится: чёрная коса мелькает буквально почти перед моим лицом. В паре десятков метров. И тоже около цветника, только с другой стороны, около старого пруда, что давно пора бы осушить. Бродит по утоптанным дорожкам туда-сюда и думает себе что-то. Перехватил где-то жёлтую розу, отломав бутон с парой туго свёрнутых лепестков, улыбается себе в воротник, а после, заметив, что я смотрю, прячет свою добычу в сжатый кулак. Йен, которого я вовсе не ожидал встретить гуляющим посреди дня. И будто сам не знает, как выбрался, кажется растерянным, как если бы просто бродил по комнате и, случайно повернув не в ту сторону, вышел за дверь, а не вернулся к столу. В тонкой рубашке, с незавязанным верхом и закатанными рукавами. Хорошо, что хотя бы в обуви, а то мог бы и босиком, с него станется. Столкнулись почти случайно, но он, хоть и удивляется, явно рад мне. Шагаю навстречу, и он, встретив мой взгляд, понятливо сходит с дорожки и, лавируя меж чьих-то разбросанных инструментов, огибает неглубокий пруд с поленницей, скрываясь за стеной высокого амбара. А полдень уже к закату клонится, и все дворовые давно при своих делах. Рассыпались кто где по поместью и не видно ни единой живой души. Видно, не время ещё для полива, и садовник сейчас работает кем-то ещё. Вроде и тихо вокруг, но только если не вслушиваться. А если перестать преследовать свою цель на секунду… Слышится ржание с конюшни и непрерывный лай треклятых псин. Слышатся негромкие выкрики и как плещется вода в лоханях и тазах. Слышится, как кто-то нетерпеливо постукивает ногтями по одной из сухих, растрескавшихся местами досок. Вот здесь, совсем близко. Не удержавшись, улыбаюсь и нагоняю его, наконец. Не так уж далеко и сбежал. Притаился за одной из стен и замер в густой, ещё не рассеянной лучами не добравшегося сюда солнца, прохладной тени. Ждёт меня, заведя обе руки за спину. Такой трогательно нелепый, что даже где-то внутри щемит. Надвигаюсь на него и загоняю подальше за угол. Отираю свой рот ладонью, быстро, скорее по наитию, будто желая убедиться, что на губах не осталось следов яда, и, проигнорировав чужую, тут же вопросительно вскинувшуюся бровь, наступаю ещё. Вжимаю спиной в доски и, прежде чем скажет что-то, обхватываю ладонями его лицо и, погладив скулы, целую в лоб. Отпускаю быстрее, чем успеет ухватиться за мои руки, и делаю шаг назад. Делаю вид, что не заметил ни разочарования, мелькнувшего в голубых глазах, ни того, как искривились его тонкие губы. — Почему ты один? Улыбается, справившись с собой, отводит от лица свою подпалённую над каким-то из варев и потому вечно вылезающую из косы прядку и жмёт плечами: — Потому что иногда я хочу побыть и один. А я не хочу. Не хочу, чтобы он был один в этом доме. Но заставляю себя молчать, а не скатываться в нудные нравоучения, и возвращаю улыбку. — Отпустил тебя, значит, — подытоживаю, и Йен вдруг отводит взгляд. Опускает его на мои сапоги, сглатывает, быстро облизав губы, и снова прикипает зрачками к моему лицу. — Ну да. Кажется расслабленным. До того, как дёргает плечом, будто отмахиваясь от чего-то незримого. Появляются мысли о том, что для того, чтобы отпустить его шляться восвояси, нужно хотя бы знать о том, что княжна куда-то собирается. — Что со мной случится днём среди людей и за высоким забором? В любом случае я здесь не для того, чтобы читать нотации. Да и стоит ли их читать тому, кто под замком сидеть и не обещал? А вот второму… Со вторым я поговорю позже. — Не стоит себя недооценивать. Йен, конечно же, закатывает глаза в ответ на такие шутки и, сморгнув, вдруг меняется в лице. Становится деловитым и, подавшись вперёд, привстаёт на носки, нарочно покачиваясь так, чтобы для удержания равновесия пришлось опираться на мою грудь. — А ты просто проходил мимо и решил понудеть или?.. — Приподнимает бровь, и я невольно улыбаюсь снова. Его узкая ладонь пахнет брошенной под ноги розой. — Или. Мне нужна твоя помощь. Тут же становится заинтересованным и отчего-то вместе с тем и неуклюжим. Запинается о собственную ступню, и от всей его напускной серьёзности не остаётся и следа. Маленькая, уставшая княжна. Отстать бы от него со всеми своими делами, но если бы всё было так просто. Если бы. — Появилось ещё одно дело, как раз по твоему профилю. — Это по какому же? — Морщит высокий лоб, и дразнить его хочется против воли. Попробуй удержись, когда так и даёт повод. Всем своим видом показывает, что поведётся, чем так часто и пользуется Лука. — Если ты нашёл ещё одного Даклардена, к которому нужно подвалить в юбке, то иди… — Стучит по моей груди сжавшимся кулаком, который я тут же перехватываю и молча качаю головой, пряча улыбку. Нет уж, хватит с нас всех его бедовых ухажёров. За следующим — не полезу. Пусть загнётся. Смаргиваю, дожидаюсь, пока и Йен настроится на серьёзный лад, и, понизив голос до почти шёпота, поясняю, продолжая удерживать его рядом за так и не разжавшийся кулак: — В доме есть не только живые. И вот с этими неживыми было бы неплохо переброситься парой слов. Осмысляет с минуту, покусывает нижнюю губу и, поведя шеей, морщится, как если бы вспоминал что-то не очень приятное: — А ты сам не расположен к диалогам с призраками? — Только если они сами желают показаться. Вряд ли в этом для него есть что-то новое, но опускает подбородок, показывая, что принял к сведению. Замолкаю, обдумывая, как же понятнее сформулировать, и княжна, воспользовавшись заминкой, делает ещё полшага вперёд, сжимает мою свободную руку и укладывает её на свой пояс. Не мешаю ему, но и ответить тем же не стремлюсь. Сосредотачиваюсь на важном, а не на приятных отвлечениях. — Дело не в том, расположен я или нет, а в том, кто именно бродит внутри стен и станет ли оно со мной разговаривать. А ты ни при чём. Навредить тебе они не смогут, но, может, шепнут что-нибудь от скуки. Или вредности. Кивает, уже успев выяснить, насколько хитры могут быть бесплотные духи, и снова становится задумчивым. То и дело покачивается на пятках, не в силах оставаться на одном месте. Вперёд-назад… ко мне и от меня… — Рассчитываешь подкопаться к кому-то? — дальновидно не уточняет, к кому, и, мельком осмотревшись, убедившись, что в этой части чужих владений мы всё ещё одни, я соглашаюсь с ним: — Может быть. Пока я и сам не понимаю, на что я рассчитываю. Сам не знаю, на что рассчитываю, но мало ли удастся выудить что-нибудь полезное. Ставлю исключительно на это и прошу лишь потому, что уверен: если в доме и остался кто из прежних жильцов, то они безопасны. Зловредные, пакостливые, может быть, в глубоком маразме, но не опасные. Иначе не стоять уже ни поместью, ни забору за ним. — Лука знает, как зайти в нежилую часть дома. Прогуляйтесь после полуночи. — Даже если тут и есть кто-то, то что мне спрашивать? — Я же уже сказал: я не знаю. Княжну совершенно не устраивает такой ответ. Смотрит на меня снизу вверх как на не слишком умного, и тут уже я пожимаю плечами, показывая, что мне действительно нечего добавить: — Поговори с ними. Выдыхает, набирается терпения и, кивнув так, что едва не стукнулся о мою ключицу, уточняет: — А о тебе? Мне упоминать или?.. Многозначительно замолкает, и мне хочется легонько постучать его по лбу костяшкой. Иногда ещё бестолочь. Особенно когда растерянный. — Или они и так знают, что я здесь, глупый. Снова заглядывает в моё лицо, и я всё-таки обнимаю его, заканчивая фразу. Слишком много всего для него одного. — Точно. Прости, у меня совсем голова не на месте, — будто подтверждает мои мысли своим бормотанием и, пользуясь тем, что не мешаю, прижимается всем телом. Щекой льнёт к рубашке, кажется, что даже закрывает глаза. — Слишком много всего. Заклинания, формулы… — перечисляет, отмахивается сам от себя освобождёнными пальцами и тут же вцепляется ими в мой локоть. Замирает, и если и дышит, то словно через раз. Очень тихо и как во сне. Будто спит стоя, привалившись ко мне. Подрагивает на прохладном ветру, и я принимаюсь растирать его спину и плечи, зная, что иначе мне никого не согреть. Около амбара всё также тихо, и это уже кажется ненормальным. Такое вот везение не может быть нормальным. Обязательно аукнется позже. Не знаю, сколько просто стоим рядом, но в итоге именно я, опасаясь, что княжна и в самом деле заснёт, с сожалением прерываю эту прекрасную уютную тишину: — Есть что-нибудь по нашему делу? Возвращаю его в неприглядную реальность и по душераздирающему, осевшему теплом на моей коже выдоху понимаю, что уточнять, о чём идёт речь, не требуется: — Отвар от рубцов из корня подорожника, смешанный с кровью лесного чёрта и ещё пяти мертвецов, считается? — Даже не дожидается, пока отвечу, и тут же упавшим голосом добавляет: — Тогда нет. Но я написал Тайре насчёт кое-чего крайне запутанного. Она умнее меня. Может, разберётся что к чему. Заканчивает совсем уже равнодушно, и я сжимаю его плечи сильнее. — Не отчаивайся, что-нибудь обязательно найдётся, — подбадриваю и даже жду, что легонько пнёт по голени. Так жалко это звучит. — Ага, конечно, — ограничивается полной сарказма фразой и снова замирает, притиснувшись ко мне. Так отчаянно сжимает мой локоть и край рубашки другой рукой, что я чувствую себя едва ли не последней тварью, сославшей измотанного ребёнка в бездонные каменоломни. — Посмотри на меня. Нехотя задирает голову, и действительно — от игривости во взгляде не осталось и следа. Одна усталость. Конечно, храбрится, но надолго его не хватит. — Возьми передышку на пару дней. Замирает, опустив лицо, после как-то странно покачивается из стороны в сторону и в итоге, выдохнув, упирается в меня, будто в стену. Прижимается к груди лбом. — Всё нормально, сейчас постою так ещё немного и пойду, — не уточняет куда и машет руками. После на ощупь находит ими мои локти. Сжимает их и проходится по рукам. Цепляется пальцами за плечи. — Мы пойдём. Я же везде с нянькой. Сейчас она проспится и… Не договаривая, затихает. Только лбом давит сильнее. Я выдыхаю. Борюсь с желанием поинтересоваться, во сколько явилась эта самая нянька, если всё ещё спит. До рассвета или после. И столько всего хорошего сразу вертится на языке. Расслабленный левый кулак сжимается на зависть пристроенной на чужую спину правой ладони. Но вслух — ничего. Йену всё это ни к чему. Ему и прочего с верхом. — Этой няньке порой самой нужна нянька. Чувствую, как улыбается, растягивая уголки губ. Запрокидывая голову, давит подбородком на одну из моих пуговиц. — Так это я за ним присматриваю? — Получается, что так, — не спорю, и он улыбается ещё шире. И ладони, замершие на моих плечах, отчего-то передумывают и не торопясь спускаются снова, по ткани рукавов, а там, перескочив на бока, смыкаются за моей поясницей. — Ладно, вы оба присматриваете друг за другом, пока я занят. — Так немного правдивее. Я… — Прижался вплотную, стиснул пальцы в замок и умолк, растерявшись вдруг. Только что веселился, насколько мог, а тут раз — и поник. Сглатывает и снова обмякает, бессильно уронив руки. — Ничего. Хотел сказать, что скучаю, но это как-то странно? Ты и недалеко, но… Но не рядом. Я потащил его сюда из Штормграда, чтобы он был рядом. — Потерпи ещё немного, — обещаю, и самому тошно. Снова тошно, как если бы отравили опять. Йен с готовностью кивает и, вздрогнув от близкого, слишком внезапного для нас обоих звука приближающихся голосов, быстро добавляет, возвращаясь на солнце: — Я сделаю то, о чём ты просишь. — Спасибо. Пятится, а я остаюсь в тени. Наблюдаю за тем, как он уходит, и не знаю пока, за что хвататься самому. — Приятно слышать. Но ты пока забери его обратно. — Поправляет свою косу скорее по привычке, на ощупь проверяя, насколько растрепались тугие звенья, и, убедившись, что всё в порядке, оставляет её лежать, перекинутой на плечо. — Вот когда я сделаю то, о чём ты просишь, тогда и поблагодаришь. Так и шагает спиной, минуя опасно брошенные грабли, и чуть не подпрыгивает от неожиданности, уткнувшись в невесть для чего сколоченный ящик каблуком своего сапога. — Иди уже! — подгоняю его негромким выкриком, и княжна, дурачась, вяло корчит что-то невнятное на своём хорошеньком лице и отворачивается. Провожаю его взглядом до самого рабочего дома, а когда скрывается в дверях, возвращаюсь к хозяйскому поместью. Надеюсь хотя бы на час тишины. Появившийся из ниоткуда Кацпар торжественно сообщает, что через два явится портной для снятия очередных мерок. *** За каким чёртом нужно снимать столько мерок, мне не пожелал объяснить ни сам почтенный портной, ни его помощница и по совместительству старшая дочь, успевшая наболтать что вообще-то она мечтала учиться зельеварению у именитой ведуньи в Аргентэйне. Но не сложилось, и теперь вот — помогает отцу. Подаёт инструменты, записывает измерение, просто мешается под ногами, чтобы он не скучал целый день… И мне, привыкшему к таким говорливым, как она, это даже не кажется странным, а после замечаю осуждающий, с тщательно скрытой брезгливостью взгляд заглянувшего проверить, явился ли я куда следует, Кацпара. И тогда вспоминаю, что такое нормально где угодно, но только не здесь. Что даже в Аргентэйн её не отпустили, скорее всего, не из-за отсутствия нужных способностей, а потому, что старые традиции отмирают крайне плохо и больно. И приличной девушке пристало видеть голым всего двух мужчин в своей жизни: сына и мужа. Эта же вон ещё и прикоснулась к моей спине. И к рукам пару раз. И даже не поняла, что же в этом такого страшного. Но что с неё взять? Селянка. Ни манер, ни понимания. Знай себе болтает что-то негромко, и невдомёк ей, глупой, что из-за выбранной ей работы ни одна приличная городская семья не стала бы даже рассматривать её кандидатуру в качестве невесты. Но уже самому Кацпару не дойти до того, что, возможно, сама девушка никогда не мечтала выйти замуж и занимается тем, что ей нравится. Мне тоже когда-то было. Мне вообще не было дела до кого-то, кроме себя и своих желаний. И вот эта вся тягомотина даже нравилась. Как и зеркала, одно из которых притащили откуда-то с верхних этажей. Ростовое, разумеется. Чтобы господин мог убедиться в том, что ему всё нравится. Абсолютно и со всех сторон. Но после получаса с этими двумя и полудня в обществе стольких людей мне хочется завыть волком и выйти из комнаты, не пользуясь дверью, а не рассматривать своё отражение. Прямо высадив раму. И плевать, что крепкие. Я бы как-нибудь справился. Сегодня встреча назначена на первом этаже, неподалёку от общего холла, в маленькой, безукоризненно чистой, но видно, что давно не используемой гостиной. Ничего примечательного: светлые стены, светлые потолки, пустые полки и ни единого подозрительного бурого пятна на обивках, за которое можно было бы зацепиться. Сумрачно, свечей натащили больше дюжины, в который уже раз проигнорировав куда более удобные лампы, а тени только статичные. Неживые. Хоть бы одна дрогнула, намекая на то, что хочет что-то показать. Меня раздели до нижних штанов и теперь крутят то в одну, то в другую сторону, отпихнув к стене отполированный чайный столик и одно из скрипнувших кресел. Волосы, что уже касаются плеч, а где опускаются и ниже, бесцеремонно сгребли в нечто невразумительное и перехватили обычной портновской резинкой на затылке. Наверное, это всё расплата за то, что я слишком быстро слинял с прошлой примерки. Да и примерка та была так, как у гробовщика: сняли основные мерки да отправили восвояси. Сегодня всё намного масштабнее и хуже. С отрезами ткани, разложенными на диванной спинке, вырезками, какими-то намётками и вовсе непонятными мне штуками из дерева, что при наличии воображения и желании додумывать могли бы сойти за какие-нибудь инструменты. У меня этого желания нет. Равно как и нет его разглядывать все принесённые пуговицы и клочки кружева для рубашки. Пусть шьют себе что-нибудь и отстанут от меня хотя бы до следующей недели. Лучше бы и вовсе на две, но чувствую, что просить о большем не имеет и смысла. И это башмачник ещё не явился. Но, может, помимо отвратительных туфель с какой-нибудь отвратительной модной пряжкой удастся условиться с ним ещё и о новых сапогах? Хорошие сапоги ещё никому не помешали. Понимаю, что при удачном раскладе дело не обойдётся одной парой, и ощущаю себя не слишком-то преуспевшим папашей. Но, на своё счастье, ни один из тех, кто вызывает во мне смутные порывы позаботиться, не приходится мне кровной роднёй. Иначе вышло бы совсем странно. Ощущаю очередное прикосновение к пояснице и холодно скользящее по коже чуть выше. Выдыхаю в надежде на то, что уж то — окончательное, и измерительная лента с делениями вот-вот исчезнет из поля моего зрения. И эти двое тоже исчезнут, и последние предзакатные часы я смогу провести в одиночестве. В подобии тишины, которой никогда не бывает в таком большом доме. Всегда кто-то ходит в коридоре, всегда что-то пилят на заднем дворе, и лают треклятые собаки. Почему же они постоянно лают? — Долго ещё? — спрашиваю и чуть ли не за щеку себя кусаю с досады. Тоже мне нетерпеливый ребёнок, не вынесший такой чудовищной пытки. Сидеть ночами напролёт, глазея на пламя — это запросто, а выстоять, ничего не делая, когда обмеряют и смотрят, — нет. Конечно, могу и это, но слишком много для меня людей. Слишком много живых, дышащих, размахивающих руками и требующих от меня каких-то реакций после стольких лет тишины людей. И дёргают без конца, как зверя за ухо. Дёргают, не понимая, что заставить терпеть — не значит заставить полюбить это. — Совсем нет! — Девушка на редкость жизнерадостна, но, должно быть, это оттого, что ей и правда нравится её работа и за счастье постигать премудрости кройки. — Осталось вымерять рукава и определиться с цветами самого главного костюма. Чудно. Значит, уберутся не раньше, чем окончательно стемнеет. А костюм?.. Не могу припомнить какого-то особого, даже напрягая память, и осторожно уточняю, повернув голову к самому мастеру, склонившемуся над принесёнными тканями: — Это какого? Последних так много, что было бы разумнее мне являться в мастерскую, но у знатных господ так не принято. Именно к их порогу вместе со всем своим скарбом тащатся все мастеровые для оказания своих услуг. Как же, нужно выказать побольше почтения. Это простой люд сам притащится. Высокородные — нет. У них ноги к заднице приставлены по-другому. — Предназначенного для церемонии, разумеется, — портной откликается, не поднимая головы, и мне чудится, что его лысина натёрта воском. Так сильно блестит в полумраке. Чудится на какой-то миг, что он в родстве с тем самым встреченным мною ругару. — И прежде чем вы ответите: господин Штефан просил намекнуть, что желательны светлые оттенки. В тон платью невесты. Вернее, «выдал конкретные указания». Но тогда зачем вообще все эти иллюзии выбора? Зачем таскать столько образцов? Измерили бы, сшили то, что надо, и отцепились. Но нет, так нельзя. Нужно «попросить намекнуть». Нужно подчёркнуто предоставить именно мне согласиться с чужим выбором. — Прекрасно. Пусть будет так, как хочет «господин». Если это позволит мне побыстрее покинуть эту комнату, то я соглашусь повести невесту к алтарю — или что они там поставят? — даже голым. — Тогда мы закончили? Ответом мне недовольное цоканье языком и почти сразу же негромкий приветливый голос от приоткрытой двери: — Совсем нет дела до своего же наряда? Снова она. — Госпожа Июлия. И сам портной, и подмастерье рады ей куда больше моей малоприятной компании и, разумеется, не против, если она войдёт и останется. Конечно, переоделась после обеда и, избавившись от вызывающего красного платья, облачилась в простое голубое, куда более приятное глазу. Волосы, прежде распущенные, собрала в косу, только накидку с собой не прихватила и потому не знает, куда деть свои свободные руки. — Мама услышала, что вы здесь. — Вежливо раскланивается с портным, слегка краснеет щеками, бросив на меня быстрый, короткий взгляд. Тут же отводит его, предпочитая делать вид, что диваном интересуется куда больше. — Просила зайти и к ней, уточнить некоторые детали и по её платью. И послала с поручением дочь, а не служанку. Почему Августина и её пришибленный муж вообще остались в этом доме, а не отбыли к себе? Что им тут делать ещё столько времени? — Кайя, поднимись, — портной отсылает наверх свою мигом скисшую дочь, которая не спорит, но, глянув на меня, лицо корчит такое, что уголки губ приподнимаются против воли. Сразу ясно, что Кайя хорошо знакома и с госпожой Августиной, и её замечательным характером. А по тому, как уверенно двигается, можно понять, что и в этом доме бывала не раз и не два. — Так нет? — Июлия всё ещё держится спиной ко мне, и я вижу круглый вырез на её платье и ряд маленьких белых пуговиц. — Тебе всё это не важно? Её голос ровный, без истерических ноток, а пальцы гладят ровные полосы заботливо разглаженных образцов разной ткани. Светлой, как и хотел Штефан. Бежевый отрез, рядом — жёлтый, кремовый, белый… — Зачем ты спрашиваешь, если заранее знаешь, что ответ тебя огорчит? Нет никакого смысла врать ей, да я и не собираюсь это делать. Я вежлив, я стараюсь не грубить и не обижать её. Я очень стараюсь быть лучше, чем тот, кого она могла бы получить. И лучше, чем тот, кто я есть сейчас. Но я не пытаюсь изображать кого-то другого и уж тем более не стараюсь чего-то ей обещать. Портной, наконец разобравшись со своими разложенными на стоящем около окна сколотыми меж собой кусками материи, отрывается от них и возвращается ко мне. Жестом просит в очередной раз повернуться и прикладывает к груди и плечу нечто, что в последствии должно стать чем-то более вразумительным. — Потому что ты мог бы постараться и ради меня смягчить его. — Она смелеет и даже немного злится, разговаривая с моей спиной и затылком. И я понимаю её. Понимаю, что так проще, не глядя в глаза. Проще быть смелой, не зная, сердятся на тебя или нет. — Это несложно сделать, не так ли? Даже нажим слышится. И будто в укор ощущаю лёгкий укол иголкой под ключицу. Отвлекаюсь на него, гляжу на ткань, ожидая, выступит ли маленькое красное пятнышко, и зубы сжимаются сами собой, когда вместо меня отвечает голос, хозяина которого вовсе не должно быть в этой комнате: — Ему сложно, лапушка. Равно как и в этом доме. Оглядываюсь через плечо, позабыв о своей замечательной, сооружённой наспех причёске, и по чужому, насмешливо удивлённому взгляду понимаю, что уж он-то её оценил. Он, замерший в дверном проёме, проскользнувший в дом, а дальше просто шедший на голоса. Тут и наёмником не нужно быть для того, чтобы найти свою… жертву. — Что ты здесь делаешь? — Соскучился, — пожимает плечами и, нарочно переигрывая, корчит из себя что-то. Улыбается, стеснительно опускает взгляд и даже закусывает губу. Врезал бы, чтобы прекратил, не задумываясь, если бы мог. — Я не имею права соскучиться по своему самому близкому другу? И затылком откидывается назад, прижимаясь им к приоткрытой двери. Левую руку закладывает за спину. Растрёпанный. Заспанный. Едва продравший глаза, и спасибо уже на том, что догадавшийся умыться и прополоскать рот, чтобы не так разило всей той дрянью, которую он жрал в три горла. Зевает и улыбается ничуть не виновато. Улыбается, и чем шире, тем сильнее моё желание схватить его за шкирку и встряхнуть. Чтобы не кривлялся так открыто. И, конечно, не прячется от моего взгляда. Напротив, ищет его и надувает губы, запоздало проморгавшись и, видимо, смутно припоминая, что может быть в чём-то слегка не прав. Слегка. Он же всегда «слегка». — Простите, но я ничего про вас не знаю. Смотрим на неё сразу оба, и если я — с досадой, вспомнив о том, что она всё ещё здесь, озадаченная и притихшая, то Лука — с одной из своих лучших шутовских улыбок. Сразу выпрямляет спину и толкается от двери. Как раз, когда я наконец-то могу повернуться обратно, избавленный от бесформенных кусков ткани. Когда могу следить за ним напрямую, скрестив руки поперёк груди, а не через плечо. Делает ещё один шаг вперёд, немного отводит назад пострадавшую, теперь всегда согнутую в локте и подвязанную руку и легко кланяется. — Да ничего, сомневаюсь, что он вообще про кого-нибудь рассказывал. — Приближается и подмигивает ей, тем самым выводя из нерешительного ступора. — Ага? Заигрывает будто бы по привычке, а сам нет-нет да взглянет на меня поверх её головы. — Я бы на твоём месте не зубоскалил, — предупреждаю, недвусмысленно намекая на то, чем ему обернутся все эти шуточки, если перегнёт, но когда это чучело внимало с первого раза? О, напротив, только больше веселится. Злит меня, потому что ему это весело. — Почему нет? У меня что-то между зубами? — спрашивает у Июлии, разыгрывая дружелюбие, которого ей так не хватает, и тут же делает её своей сообщницей в этом глупом представлении. А ей большего и не нужно. Всего каплю внимания, а не отчуждённости, — и она уже готова проникнуться к нему лёгкой симпатией. — Нет же? Право, мне страшно неловко, но я из простых и всем церемониалам не обучен. И, признаться, ослеплён вашей красотой, прекрасная… К болтающему, кривляющемуся, снова склоняющему свою нечёсаную с кривым хвостом голову… — Июлия. Вижу только её затылок, но слышу, как тает голос. Понравился. Ещё одна лёгкая победа. Глядит на меня поверх её плеча, и я обещаю ему сделать что-нибудь очень нехорошее своим взглядом, если подумает закрепить успех и углубить её симпатию. Беззвучно хмыкает и послушно отступает назад, показывая, что ничего не замышляет. Даже демонстрирует мне раскрытую ладонь. Безоружен. Как же. — Поцеловал бы вашу руку, но не на глазах своего ревнивого друга. Йен бы закатил глаза и шлёпнул его по кисти в ответ на все эти дурацкие подмигивания. Июлия даже не понимает, что он уже ею крутит. — А он ревнивый? Заинтересовывает её иначе, и я тут же оказываюсь под прицелом сразу двух взглядов. Один — любопытствующе-внимательный — она даже забыла, что я раздет и следовало бы не таращиться, — а во втором — нечто затаившееся. Не то насмешка, не то нечто позлее. — Очень, — подтверждает, а сам так и косит на примеченные портновские ножницы. Будто примеривается к ним, раздумывая, стоит ли потрогать, подняв со сдвинутого к стене стола. — С виду — скала, а внутри — огонь. Крутил я с его кня… Осекается, запоздало сообразив своей похмельной башкой, что несёт сильно лишнее, и я крепче сжимаю челюсти. Отворачиваюсь по новой и, убедившись, что портной потерял ко мне интерес, стаскиваю с волос удерживающую их резинку. Видимо, на сегодня всё. А лебезить и докладывать об этом мне никто и не собирается. Для чего, если платит за все эти дорогие излишества господин Штефан? Перед ним и светить зубами до боли в натянутых щеках. Сейчас наверняка и пойдёт. Закончит здесь, аккуратно приберёт всё своё барахло и поспешит в господский кабинет с отчётом. — Что? С кем? — Ни с кем. Это всё глупые шутки. Она не успела понять, а Лука уже успел потерять интерес к своим же играм. Отмахивается от неё со ставшей призрачной вежливостью и, нисколько не смущённый тем, что я отворачиваюсь и ухожу к окну, нагоняет и обходит с правого бока. — Мы сможем поговорить с глазу на глаз? Конечно, после того, как ты закончишь свои важные дела? — Сомневаюсь. Даже в лицо ему не смотрю, но он сам меня разворачивает. Нажимает на плечо своей левой рукой и приподнимает брови, давая понять, что всё, так и быть, серьёзен. Наидиотничался. — И всё-таки? Сжимает пальцы сильнее, и они ощущаются просто обжигающими на моей коже. Скидываю их, наконец становлюсь к нему ровно и, глянув в глаза, понимаю, что всё ещё не одет. — У меня назначена встреча после заката. А у тебя свои дела. Нахожу свои вещи и первым делом берусь за слишком узкие, по сравнению с привычными, брюки. Шанса переодеться в нормальную, а не приличную одежду, так и не представилось. И волосы снова падают на лицо. Занавесом. Могу позволить себе не видеть ни его, ни её лиц, пока одеваюсь. — Да-да, меня уже просветили. — Голос Луки звучит отстранённо задумчивым и снова где-то рядом. Подошёл по мягкому ковру. Скосив глаза, вижу носы его сапог. — Но я сомневаюсь… — А я ни слова не понимаю. — Июлия вклинивается с другой стороны, и я выпрямляюсь для того, чтобы застегнуть штаны и продёрнуть ремень в шлёвки. Ощущение странной двойственности ситуации делает всё это чем-то дурно знакомым. Отступаю назад, чтобы не стоять между ними. — Тебе и ни к чему. — Он всё ещё улыбается ей и изображает дружелюбие, но неосознанно дёргается за мной. — Забивать такую красивую голову нашими мелкими делишками. Делает шаг в мою сторону, и она тут же зеркалит его, но со своей стороны. Мешают мне дотянуться до рубашки своим идиотским мельтешением, но пока терплю. Жду, решится как-нибудь мирно или придётся вмешиваться. Июлия глядит на него долго, пристально, чуть щурится даже, видно, что-то подозревая, а после резко поворачивается ко мне и упирается сжатым кулаком в свой бок. — А после свадьбы ты тоже собираешься вести какие-то тайные дела и уходить после заката? И в этот момент настолько сильно напоминает свою дорогую матушку, что я даже приглядываюсь получше. Уж не она ли явилась, натянув на себя чужую личину? Может, какое-то оборотничество? Но нет, ничего такого, передо мной всего-навсего рассерженная девушка. Девушка, недовольная тем, что знает слишком мало и ей не позволяют ухватить ни крошкой больше. — Воинственная барышня тебе досталась. — Лука издевается, уже почти и не скрываясь. Первым и в этот раз приближается, поворачиваясь ко мне, и медленно поднимает лицо вверх, задирая подбородок. — Но ты только таких и любил всегда. С характером. Смотрит на меня, а дразнит её. Нарочно возбуждает чужой интерес и замолкает, не уточнив никаких подробностей. Изводит её, но тихо, украдкой, подначивая и тут же отступая, только спровоцировав на новый вопрос. — Правда? — Она поддаётся, конечно же, чуть ли не набрасывается на меня, не замечая его торжествующей улыбки. Она — шаг ко мне, он, напротив, от меня, к низкому дивану. Куда делся портной, я даже не заметил. Только что вроде шелестел своими тканями, а уже вышел, оставив весь свой скарб. — Ты кого-то любил? И её голубые глаза ничуть не менее любопытные, чем у княжны, которая уцепилась за что-то. Разве что смелости на то, чтобы схватить за руку или повиснуть на шее, не хватает. Разве что отвечать ей я, вынужденно или нет, не намерен. И Лука это прекрасно знает. Нарочно ляпнул, чтобы всё вот так вывернуть. И именно на него и направлена вся моя досада. — Закрой свой рот. — Его и одёргиваю, обойдя её полукругом, чтобы не коснуться голым локтем, и сдёрнув рубашку с диванного изголовья. — Не то и вторую руку выдерну. Смотрим друг на друга долго, и он воспринимает это вовсе не как угрозу. Он так косит свой рот, будто только что получил просто заманчивое обещание, а не обещание трёпки. — Это ты его так?! — пугается не на шутку и снова оказывается между нами. И теперь-то уже хватает меня за руку, осмелев от ужаса. — Своего друга?! Легковерная: что услышала, то и представила. — Конечно, нет, — Лука спешит сгладить, отчего-то не желая выставлять меня монстром в её больших глазах, и, кажется, даже собирается держаться с лёгкой прохладцей. Без провокаций. — Ему сподручнее, когда моя правая рука цела. И даже тонкий смешок сбоку не приводит её в чувства. Разжимает хватку, только когда я помогаю ей это сделать. Иначе так и не оденусь. — Тогда кто же? — Июлия проникается вдруг совсем искренне и, пока я справляюсь с рукавами, проявляет крайнее участие и даже касается нечувствительного запястья Луки. — Вы обращались к лекарям? Вопрос явно не из тех, что он хотел бы услышать, но сносит его более чем терпимо и даже согласно кивает, впрочем, не спеша поднимать головы: — Лекари утверждают, что заживёт. Когда-нибудь уж точно. Не стоит беспокоиться. Отстраняется от неё и чуть ли не с ноги на ногу переступает, всем своим видом демонстрируя, насколько сильно ему нужно. Нужно ему выйти потрепаться. Удивительно, насколько всем от меня сегодня что-то нужно. — Я в детстве ломала кость, когда упала с лошади. — Июлия проходится пальцами по своей левой ключице, но там ни намёка на шрам нет. Что при тусклом свете свечей, что при ярком дневном — только гладкая белая кожа. — Было очень больно, не представляю, как больно получить столько ран. И снова на меня смотрит. Что не скажет, сразу глазами в мою сторону. То к лицу, то теперь к телу. Жалею, что не успел застегнуть рубашку, провозившись с ремнём и глупыми переглядами. Жалею, что она вообще всё это увидела. Нужно было настоять на встрече и всех этих примерках в своей комнате. — Ерунда, — отмахиваюсь, но она не слушает. Она смелеет и не даёт мне начать застёгивать пуговицы. Перехватывает за запястья и разводит руки в стороны. — Это не выглядит как ерунда. — Прикасается к голой коже на животе и вздрагивает из-за этого. Вздрагивает, но остаётся на месте. Выдыхает, набираясь смелости, и касается ещё одного росчерка на боку, довольно свежего и частично прикрытого частью рубашки. — И это тоже. А этот… Принимается трогать мой бок, и я останавливаю её, сжимая за запястье. — Не нужно. — Стараюсь говорить мягко и нарочно никуда, кроме её лица, не смотрю. И не наклоняюсь. — Это всё старые раны, они давно не болят. Пячусь от неё, всё ещё босиком, по мягкому ковру, и всё-таки смотрю. Смотрю на него и вспоминаю сразу же. Вспоминаю этот самый взгляд. В спину Йену. Только любопытства было больше. Заинтересованности. Какого-то веселья. На неё же он смотрит как на мелкую псину, скачущую у поставленного силка. То на неё, то на портновские ножницы, так и оставленные на столе. С приоткрытыми лезвиями. — Но следы о них всегда будут напоминать, — упорно тянется за мной, убеждая, уверенная, что поймала меня, нащупала нужное место и делает то, что нельзя делать. Она тянется не просто за телом, она привстаёт на носки и укладывает ладонь на мою щеку. Прижимает её к скуле, прикрыв шрам, и шепчет, стоя на носках: — Особенно те, что на лице. Я много думала после того, что ты сказал за обедом… Хватаю её за локоть, ставлю назад, на всю стопу, и теперь, напротив, неотрывно смотрю только поверх её макушки. Я — на него, он — сквозь её голову. — А что ты сказал? Он не видит моего взгляда и не ищет его. Он будто походя интересуется, а сам отступает назад, не смотря себе под ноги. Назад, к отодвинутому столу. Я знаю, что успею отдёрнуть её, если что. Я не верю: неужели и вправду настолько сбрендил, что может попробовать?.. Рискнёт? Лука спросил, но даже не был услышан. Лука спросил, но она, уверенная, что это тот самый, выгодный момент, ухватилась за полу моей расстёгнутой рубашки и едва ли не со слезами на глазах шепчет, всё ещё представляющая, как я убиваю каких-то чужих «плохих» людей. В её фантазиях они наверняка были уродливы и низкорослы. Вонючи и беззубы. Отвратительны и со злыми помыслами. Насилующие женщин и чуть ли не поедающие детей. Покрыты струпьями и шрамами… такими же, как мои. — Это же тяжкий груз, и я не представляю, как ты его тащишь. Она хочет, чтобы я стал абсолютно «хорошим». Чтобы любить меня без зазрения совести. Чтобы быть уверенной наверняка: все красивые — непременно добры. Прекрасные и внутри, и снаружи. А я сейчас — не прекрасный. — Не лучше ли будет оставить всё это в прошлом? Вместе со всеми этими отметинами? И весь этот шёпот лишь подтверждает каждую мою мысль. Весь этот шёпот о мечтах стремительно взрослеющей девочки, а после уже и женщины, выросшей на обещаниях полоумной бабы, позволившей отдать своего сына. «Ведь главное — это верить, а остальное уж как-нибудь сложится». Отмалчиваюсь, чтобы не нагрубить. В который раз снимаю с себя её руки, когда Лука уже вовсю крутит в пальцах тяжёлые, разумеется, ни черта не сбалансированные по примеру ножей ножницы, и, ступив на ничем не застеленный пол, оказываюсь ближе к нему и входной двери, чем к ней и окну. Она обнимает себя руками и долго глядит на пламя. — Я хочу, чтобы ты занялся своей причёской. Это никуда не годится, ты выглядишь неопрятным, — говорит это, даже не поворачиваясь, и я по привычке, появившейся с конца этой зимы, отгребаю слишком отросшую чёлку в сторону так, чтобы видеть и правым глазом. Около левого прядки и вовсе цепляются за отвратительный незастёгнутый рубашечный воротник. — А из-за шрама и носа нельзя убрать эти длинные прядки. Пожалуйста… — отчитывает меня точь-в-точь как её мать своего муженька, и в первый миг я даже не знаю, прихватить сапоги и молча выйти или всё-таки прикрикнуть на неё. В первый миг — нет. После же вздрагиваю и запоздало одёргиваюсь назад. Прямо около моего носа что-то звонко щёлкает, и чудится, что даже ущипнуло за его кончик. Занавеса, закрывающая половину моего лица, куда-то пропала. Вернее, опустилась вниз и осела на рубашке. Июлия, услышавшая этот звук, тоже непонимающе обернулась. — Вот так стало намного лучше. Я поворачиваюсь к нему, стоящему по мою левую руку, и первое, что привлекает моё внимание, — это всё те же ножницы, что он продолжает вертеть в левой руке. Ножницы, которыми он только что срезал мне часть волос, а после, увидев округлившиеся от ужаса чужие глаза напротив, приоткрыл рот и трагическим шёпотом громко спросил: — Верно, лапушка?
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.