ID работы: 5681726

Астрея в гробу

Слэш
NC-17
Завершён
50
автор
Размер:
13 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
50 Нравится 18 Отзывы 8 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Ученик жаловался на то, что Мастер просто уничтожает все его убеждения. — Я поджигаю храм твоих убеждений. Когда он будет разрушен, ты увидишь огромное, необъятное небо. Энтони де Мелло, "Одна минута глупости" И коли смерть моя — сему решенье, То дай же умереть мне разрешенье. Оноре д'Юрфе, "Астрея"

      Изящная и неумолимая смерть потягивается, небрежно отбрасывает длинную прядь с точеного лица и со скукой оглядывает умолкший ночной Уайтчепел [1], поглощает утробный гул мрачных улочек и едва различимые в безлуние очертания крыш. Кажущийся поначалу тихим участок обманчив в своей безмятежности: порывистый ветер треплет мельчайшие частицы каменной крошки и скрипучие флюгеры, а несущееся из самих глубин космоса ворчание окутывает Лондон потаенным напряжением, угрозой, разливающейся по водосточным артериям тревожного района. Впрочем, тревога эта бесплотна, как туманы у водной глади Темзы, и судьба не спешит вырывать из простого люда последние частицы жизненных сил, как не спешит Мрачный Жнец проехать по влажной брусчатке на вороново-черном дилижансе. На территории Грелля Сатклиффа сама Гибель берет выходной, по воле случая или проведения даруя взбудораженной, смятенной проклятой душе вожделенные часы раздумий. Он вглядывается в небесный рокот, вытянув ноги вдоль тупого ската, и мыслями своими дальше от цветущей Империи, чем раскинувшиеся на другой стороне планеты колонии. Холодное мерцание звезд рисует белесые блики на глазах юноши, неподвижных и давно потухших, и не встречает преграды из благословленного стекла.       Полуночная прохлада скользит по бледной коже и меж складок одежды, но Грелль раскален, словно алое бушующее пламя, и походит на почти живого. Жар прокатывается по нутру безостановочными волнами, колко щекочет кончики пальцев и пурпурные выпуклые сети вен на запястьях, сгибах локтей и внутренней стороне бедер, тончайшим звоном резонирует со старыми зданиями, разреженным воздухом и сотнями спящих. Перед ним — едва заметные очертания, извечная серо-черная пелена, бич всего их рода и наказание сил творения за содеянные грехи. Три дня оперативный работник организации "Несущие смерть" хранит в нагрудном кармане единственную свою возможность оберегать себя от агонизирующих, держащихся до последнего кадрового отблеска воспоминаний душ и впечатывания в каждую из встречных стен, три дня ощупывает мир вокруг незримыми нитями, щупальцами и всполохами. Пленки подчиняются одной его воле, как змеи — дудочке заклинателя. Огромный город стал ему скромной опочивальней слепца, где при всем желании не выйдет заблудиться. Сидя на высокой крыше, он перебирает рукой стрелки Пьюджиновского детища [2] и шаловливо укрывает плечи усталого дешевого хастлера, не улавливает мельком через колебания Нитей Мироздания, но видит четкие картины повседневной работы коллег. Мир поражает многообразием: на языке перекатываются десятки ни на что не похожих вкусов, ароматы кружат голову и сдавливают виски с силой пластиковых дужек, похожие на электрические импульсы отовсюду прошивают расслабленное воспылавшее тело. Это чистая эйфория — но эйфория столь спокойная, привычная, близкая к чему-то первобытно естественному, что вынуждает замереть каменным кумиром или донельзя аляповатой гаргульей. Он знает все и ничего одновременно... и если Лондон открыт нараспашку, как зачитанная потертая книга, собственные мысли кажутся беспокойными и беспомощно утыкающимися в стенки черепной коробки, как слепые котята.       В бесчисленных узлах информационной паутины, пронизавшей каждую крупицу твердого, жидкого и летучего, Сатклифф с превеликим трудом улавливает собственные обрывки воспоминаний и не уверен, его ли ленты охватывают болезненным узнаванием или чужие извратили неупокоенную душу, пропитали мертвую плоть. Никакой определенности, лишь веретеницей скользящие между камней твердой убежденности идеи, сводящие с ума и утягивающие в хаотичный мрак образы и чистое знание. Его ведет, как пропойцу в кабаке, гипнотизирует и влечет — и вместе с тем предупреждающе щелкает плетью, словно до точки невозврата достаточно протянуть руку. В одном он убежден целиком: чудовищная в своей красоте сцена, кровавая и лиричная, правдива от начала до конца, — и готов лететь среди темнеющих у горизонта облаков, чтобы вынудить показавшего оплатить его смятение и излишний неудобный выбор, оплатить галлонами крови, покорной стойкой на коленях и угасшей извечной ухмылкой.       Ночь держит его в ладонях, когда он летит с крепко зажатой в руке Косой и нетвердой решимостью на юго-восток, и впервые за недолгие столетия Грелль ощущает за спиной подобие крыльев. Эти путешествия как опиумный дурман, невыносимый и вожделенный, от которого нельзя отказаться и которому губительно потворствовать. Только репутация и непревзойденный талант актрисы спасают его от въедливых расспросов, и в смуте последних дней молодой жнец не может быть убежден, что талант и репутация действительно принадлежат ему. Уильям качал головой, когда бодрый жеманный голос вещал ему о самых чудесных мужчинах в Британии — и вообще, в свободное от работы время дозволяется! — а сам Грелль едва сдерживался, чтобы не прокусывать внутреннюю сторону щек, не обнимать в слезах обтянутые тканью строгих брюк колени с невыносимой, неясно откуда взявшейся виной и мольбами о прощении.       Изначальный план разрушился в считанные мгновения — и от немедленной сдачи трижды презренного, но болезненно запавшего в подкорку разума отступника начальству оберегает нежелание провести вечность в иссушающей невнятности, эфемерности и шквале пугающе четких, но слишком обильных элементов.       Над Пензансом вовсю занимается рассветная розоватая коса, когда хлипкая дверь местного похоронных дел мастера с треском распахивается от удара сапогом на высоком каблуке. Клубы пыли взметаются в воздух и вьются нестройным роем в поистине кладбищенской тиши, разрываемой стуком нетерпеливых шагов. Слепые глаза по инерции ощупывают безлюдный приемный покой, но острое до тончайших порезов чутье подсказывает направление вернее, чем самое непревзойденное зрение. Грелль стаскивает крышку с просторного угольного гроба и грубо пихает сладко посапывающее в нем тело. Каблук упирается прямо в хрупкие реберные кости, угрожая изломать их до состояния муки.       — Эй, Гробовщик, немедленно просыпайся!       Скрещенные руки, уютно запрятанные в длинные рукава балахона, поднимаются и прикрывают умиротворенное лицо. Старший жнец негромко пыхтит и будто старается закопаться в нежную обивку, отливающие серебром в рассветном полумраке пряди спутаны и торчат во все стороны. Грелль нетерпеливо хмыкает и переносит вес на живот, выдавливая из дремлющего задушенный хрип.       — Хммм... Какой же ты нетерпеливый, — цилиндр остается лежать в гробу, когда его хозяин садится и лениво, заторможенно трет заспанное лицо. В прорехах длинной челки сверкают по-старчески изможденные глаза, а по гладкому подбородку размазаны непросохшие слюнявые разводы. Грелль не опускает ногу, и тяжелый сапог упирается хозяину лачуги прямиком в пах. — Так хотел меня видеть, что не мог подождать до утра?       — Я буду приходить в любое время, когда захочу, и получать все необходимое. Очнись же! — Сатклифф трясет отступника за плечи, не обращая внимания на недовольное бурчание и требовательные отрешенные стоны. — Ты исправишь сотворенную тобой дрянь и не потребуешь платы — ни смехом, ни чем-либо еще. Понял?       — Какую дрянь? — наконец очнувшийся Гробовщик заинтересованно упирается в незваного гостя и деловито натягивает шляпу на седую макушку.       — Не знаю. Это... это сводит меня с ума, — грациозно перебросив ногу через стенку гроба, Грелль меряет комнату широкими шагами и судорожно сжимает руки в кулаки до хруста в костяшках пальцев. Пристальное внимание, наблюдение, как натуралист за насекомым, троекратно распаляет и без того бушующее сердце, безмолвным посеревшим комком покоящееся в груди. — С нашей последней встречи я чувствую больше, гораздо больше, чем обычный жнец. И эти обрывки... Я даже не знаю, моя это память или чужая! Нигде о подобном не написано, спросить не у кого...       — А для чего тебе я? — с бодрствованием на Гробовщика вновь нападает улыбка, в этот раз мягкая и подозрительно похожая на отческую. Служащая подставкой скамья трещит под весом переваливающегося через край, как объемный мешок с костями, мужчины. — Ты все получишь, крошка жнец, не переживай. Все, что только пожелаешь. Но сначала, — тонкие ноздри пробуют воздух, а острый коготь, отчего-то исцарапанный и покрытый щербинами, указывает на дверь в отдалении, — принеси графит [3]. Настало время для завтрака.       Грелль недовольно кривит губы, пока хозяин мурлычет незнакомую мелодию себе под нос и старательно вычищает духовку. На отполированных руках, измятой после сна одежде и изможденном лице оседает тусклая промасленная сажа. Солнце заполняет сквозь плотную пелену низких облаков окраину сомнамбулического города яркой белизной, за окном шумно щебечут рассветные птицы. Гробовщик нетороплив и тускл, как и заполняющийся мучной пылью воздух совместно с пылью лежалой, и Сатклиффу кажется: в нетерпении он испускает такое количество искр, что в любую секунду разваливающаяся халупа займется ярким инквизиционным костром. Ему неимоверно скучно, но отрывать отступника от дела не решается, улавливая вместе с затаенным ликованием невысказанное предостережение. Гробовщика все еще не видно глазами — но чувство реальности пронизывает его, как и все остальное, огибая россыпь белых пятен и потаенных скрытых закоулков. Он будто защищен и точно знает, что желает скрыть от любопытного острого носа, оставляет общее представление и эмоциональный вектор. Не трожь, к примеру, во время готовки — иначе вырву позвоночник через рот.       В похоронной лавке мало что трогается слишком часто, но алый гроб прекрасным цветком среди компостной кучи выделяется из мрачной приглушенной атмосферы и неприкосновенной грязи, словно его заботливо очищают каждый день. Грелль со странной осторожностью снимает крышку и застывает, недоуменно осматривая лежащий на складках парчи предмет.       Истертая деревянная обложка, обитые запатеневшей медью уголки и филигранные застежки — этот том очень стар, благоухает ветхой бумагой и старыми чернилами, высокомерным и по-детски искренним интересом, душными цветущими лугами, смертью и любовью. Но не внешний вид, не навязчивые позывы чутья вынуждают Грелля задрожать в напряжении и пустить кровь по тонко очерченной прокушенной губе. Книга ему не знакома, но строго-развязное слово в центре пухлого тома сдавливает грудь, щемит и тиранит, как если бы он сотню лет засыпал с ней под боком и утратил на бессчетный срок. Встряхнув головой, он забирается в гроб и с готовностью сжимает исполненную куртуазной беспечностью тяжесть.       — L’Astrée [4]? — вполголоса произносит он, с легким трепетом расстегивает обложку и едва не падает ничком от волны отчаянной ностальгии. — Тысяча шестьсот восемнадцатый год — это?..       — Ты недолго пребывал в небытии, малыш, — отзывается Гробовщик, колдующий над мерными стаканами. Аромат горячей выпечки и крепкого чая миазмами заползает в основную комнату с кухни, и в руках Грелля вскоре оказывается мензурка с дымящимся янтарным напитком. — Как пришел в начале зимы, так и вышел. Но год выпуска этой книги — не год твоей смерти, и я удивлен, что после возрождения ты не продолжил ею упиваться.       — Я любил ее, когда был живым? — лежащий на коленях том удостаивается более приязненного взгляда, когда новоиспеченный хозяин небольшими глотками цедит утренний чай.       — Любил, — с необычной серьезностью произносит отступник. — Но до выхода третьей части, той, что я дарю тебе, не дожил.       Мягкое жидкое тепло окропляет пожар внутри, и тот с шипением угасает, пылью и густым дымом выедает в Грелле непозволительные, позорные живые черты. С пугающим непредсказуемым жнецом до абсурда спокойно, с ним и ощутимым весом книги пленки выстраиваются в безэмоциональное, стройное, по четким геометрическим линиям разложенное принятие. Сатклифф ясно видит, как скептично перелистывал страницы, с каждой все сильнее углубляясь в причудливые обороты французской речи, как неотрывно впивался глазами в строки под одинокой свечой на письменном столе, пока сквозняк лизал голые пятки и полы ночной рубашки. Отчего-то он знает, что ненавидит французский язык всеми фибрами души — и ноющая боль в отбитых розгой руках тому доказательство, — и сетует на собственное невнимание, мешающее погрузиться в изысканную, ранее не веданную красоту. Отчего-то он в принципе знает французский язык — и этот факт взращивает на закрытом вопросе двойку открытых, как отрастают головы на шее гидры взамен отрубленной.       Они сидят в ложе для покойников, поджав под себя ноги, и лакомятся свежим печеньем. Гробовщик негромко хрустит и испускает какое-то извращенное умиротворение, и его невмешательство донельзя разумно и правильно, и кажется, сотворенная из мягкой глины атмосфера должна застыть, замереть в безмолвной вечности — и больше никогда не меняться.       — Что ж, теперь можно спокойно заняться делами, — Гробовщик потягивается и снова хрустит, но уже не печеньем, вылезает из гроба и направляется к небольшому шкафу. После недолгого звона на свет Божий показываются две ухоженные, начищенные практически до блеска лопаты.       — Какими делами? Вообще-то я к тебе не за этим пришел, — кривится Грелль и с подозрением косится на инвентарь. Неужели этот древний интригующий ублюдок всерьез полагает, что призванный летать под луной в поисках обреченных жертв опустится до ковыряния в земле, будто дождевой червь?       — Ты просил не брать с тебя платы, но ничего не говорил об услугах, — широкая добродушная улыбка могла бы обдурить любого, однако юный жнец с недавних пор вскрывает любую подобную маскировку так же легко, как бензопила вспарывает кожу и потоки воспоминаний. Его нутро торжествующе хохочет над нежеланием, недоумением и фрустрацией. — Мне не помешает помощь моего друга, м? — а вместе с тем едва тлеющий уголек надежды, нелогично искренней и пропитанной почти неуловимой тоской, вынуждает механически кивнуть и ответить протянутому черенку цепкой хваткой.       — Во что я ввязался? — громко возмущается Сатклифф, пока хозяин лавки шуршит в ящиках, едва не закапываясь в них с головой. — Почему мы вообще должны рыть эти чертовы могилы?! Я устал, и маникюр испортится.       — Такова моя работа, — разводит руками его невольный наставник. — Я никогда не препятствовал твоей, изволь оказать ту же милость. По дороге и в процессе ты ведь можешь спросить обо всем, что тебя беспокоит, моя леди.       Леди беспокоит многое, слишком многое, чтобы развернуться и со всех ног бежать в Лондон — подальше от нераскрытых тайн, нечестивых дел и притупившейся, но ощутимой опасности. И конкретно в этот момент ее больше всего пугает перспектива ковыряться в промокшем черноземе. Вложив в фырканье все свое недовольство, Грелль с гордо поднятой головой и расправленными плечами выходит из лачуги под аккомпанемент тихого смеха.       Кусты шиповника раскинулись по обе стороны от плотно вытоптанной тропы, взлохмаченные неотесанные ветви уже пестреют молодой листвой сочных оттенков зеленого. Легкий бриз, едва доносящийся с океана, треплет и колышет их со слабым шелестом. Из несформированных пузатых бутонов с кричащим бордовым любопытством выглядывают края бархатистых лепестков. Заросли венчают свежую, залитую утренними лучами равнину, оберегают ветхий дом от неприятеля частыми и острыми, как акульи зубы, шипами. Картину портят лишь толстые зловонные черви, оплетающие нечистые кусты. Толстые, бугристые, провисающие тут и там, они влажно блестят и покачиваются с мелкой студенистой дрожью. Грелля передергивает от отвращения, тонкие черты искажаются и запирают лицо в маске гнева и презрения.       — Пресвятая Дева Мария, — непроизвольно ахает он и бездумно набрасывается на подошедшего Гробовщика. Запястья зажаты в тисках узловатых пальцев, чрезмерно длинные ногти глухо хрустят друг о друга, впиваются неровными краями в кожу сквозь рукава рубашки. Жнец задушено рычит сквозь приоткрытый ряд клыков, его пронизывает яростной дрожью и жаждой немедленной схватки, а спокойный, немного удивленный взгляд едва улавливается сквозь заславшую мир вокруг багряной пеленой. — Это... что... кишки?! [5]       — Именно так, — интонации в голосе отступника неизменно равны, словно не человеческие внутренности украшают шиповник, а цветные бантики из папиросной бумаги. — Тебя это шокирует? Во время сбора душ ты наблюдал и худшие картины.       — Какой же ты извращенец, — шипящая укоризна ядом проникает в загустевшую кровь. Руки сковывают спазмы и волны напряженных потуг, но не сдвигаются ни на йоту. Грелль цедит слова практически по буквам и глубоко дышит, сосредотачивается, готовый улучить момент и атаковать вновь, разумнее, сильнее и с использованием Косы — на поражение. — И урод. Даже смазливое личико не скрывает твою омерзительную прогнившую натуру!       — Забавно, — Гробовщик склоняет голову, и длинные пряди челки каскадом спадают на лицо, будто действительно прячут нечто потаенное и мрачное в чеканном умиротворении. — А ведь ты даже не спросил, кто их здесь развесил. Неужели не заметил по приходе? — и, улавливая без труда росток неуверенности, мягко заверяет: — Их не было, маленький жнец.       — И ты думаешь, я поверю, что здесь поселился еще один больной бастард, любящий мертвые игрушки? — речь Сатклиффа дрожит и истекает сарказменным соком.       — Ты увидишь, к чему они здесь — и слепая вера тебе не понадобится.       Губы мертвеца холодны и мягки. Они прижимаются вплотную к оскалу Грелля и прикладываются идеально, как литые детали, движутся со слабо удерживаемой резвостью. Испещренный изломами шифон [6] не дарит ласку — впивается в чужое лицо, впитывается с влажным призвуком перемешивающейся сладковатой слюны. Юноша в захвате замирает, наблюдая фантасмагорические картины колоссальных служб и ритуалов, человеческих жертв и рек воска, покрывающих пожелтевшие костницы, коленопреклонных поселений и грубо выделанных идолов, знамен и фресок... и с силой кусает за нижнюю губу, разрывает ее в клочья.       Гробовщик отстраняется с широкой улыбкой. Рана его зарастает за считанные мгновения, а не дрогнувший ни внешне, ни внутри могильщик стирает кровавые подтеки рукавом балахона и неспешно шагает в сторону кладбищенского холма. В каждой его руке по лопате: коса и серп вестника Смерти перекрещиваются за спиной длинными черенами, а полы плаща широко развеваются чернильным шлейфом, поникшими линялыми крыльями. Грелль замирает и не мигая смотрит в его спину совершенно не читаемым взором, с толикой сострадания, зависти, испуганного восхищения и почти целостного понимания — и совершенно не представляет, может ли увиденное быть правдой. Ошеломление и принятие вытравливают крошечные частицы неприязни к удивительному существу, вера стискивает грудную клетку широким и грубым кожаным ремнем. Совсем не слепая — как с недавних пор ее хозяин.       — Игрушки, кстати, я не только мертвые люблю, — притормаживает и чуть оглядывается отступник. — Пойдем, если не боишься.       — Все равно это — мерзость! Полнейшая безвкусица, — указывает Грелль изящным жестом на раскинувшиеся внутренности и нагоняет старшего коллегу в несколько широких шагов. Одна из кишок с чавканьем и шорохом листвы падает в густую невысокую траву. — Убери потом обязательно.       Старинный город раскинулся поодаль огромным полотном объяри [7] и суетливо закипает с приходом раннего утра. Четверка узорчатых шпилей Святой Марии [8] нанизывает размытый горизонт, как стражник преступника на алебарду, и бликует золотистыми искрами. Вьются над доками толпы крикливых сероватых чаек. Стройная поступь жнецов сминает дорожную пыль и редкие травинки, и длинные пряди сплетаются между собой пушистым двухцветным хлыстом от усиливающегося ветра.       Молодой диспетчер погружен в глубокие, но в этот раз совсем не тягостные раздумья. Чужая память — а что именно память, а не видение или наваждение, Грелль уверен предельно твердо, — копошится в нем, скребется пойманным жуком в картонном коробке и бередит скрытые пока в глубине сознания ленты.       Он не знает, был ли его визави в затянувшемся противостоянии голого закона и облаченной в легкую мантию мудрости человеком. Однако горделивый стан, всплывающий на обратной стороне закрытых век, заупокойными напевами парастаса [9] склоняет длинную шею в почтительной хвальбе. Сатклиффу хочется верить, что он достоин схожего пути, что почитание и могущество разольются по его членам половодной рекой. Прежние страх, злоба и неприятие теряются в сиянии сакрального, поминаемого полубогами чаще слова "Я", поразительному и древнему, как сама Вселенная. Гробовщику хочется простить все его прегрешения, приносить щедрые дары, ожидать томными вечерами на простынях тончайшего шелка...       Он трясет головой, избавляясь от наваждения и усилившегося гула пробуждающихся воспоминаний, болезненных в своей беспорядочной суматохе. Отвращение, влечение, благоговение и праведный гнев сплетают в нем единый знак, порождают что-то завершенное, гармоничное, складывающее испокон веков структуру вещей — и замирают в ожидании неизведанного пятого элемента. Взметнувшееся тщеславие не облагораживает его, но заставляет потускнеть.       Грелль Сатклифф, бог Смерти, ее сподвижник, любовник, протеже и наследник.       Невысокий естественный подъем земли открывает широкое плато, отчасти усыпанное аккуратными могилами. У корней одного из редких вязов устроился небольшой склеп, щедро украшенный лепниной и резьбой. "Stat sua cuique dies [10]", — и за этим камнем десятки других, одинаковых и в то же время поистине уникальных.       — Земля вам пухом, мои дорогие. Сегодня у вас гости, но вскоре появится новый друг, — напевно произносит Гробовщик и любовно оглаживает замшелое, покрытое щербинами надгробие цвета несвежего пепелища. Грелль косится в его сторону и знает, что злая насмешка пулей засела в дрогнувшей паукообразной кисти.       — И кто же этот гость? — саркастично складывает руки на груди молодой жнец.       — Понятия не имею, — улыбается его неясный собеседник и кладет лопаты на землю. Ровный и аккуратный участок земли вздыбливается пучками редкой травы, некрупными камнями и влажными гейзерами кротовых нор. — Люди очень недолговечны — кто-нибудь да умрет.       — И откуда ты знаешь, сколько могил и когда копать?       — Ты должен был уже понять, моя не сообразительная леди. Такое чувство редко ошибается, — указательный палец шутливо упирается в сторону Грелля. Из-за пазухи на свет появляется странное приспособление, и Гробовщик без толики скованности опускается на колени, отмеряет расстояние с ювелирной точностью, ковыряет землю неухоженными когтями, оставляет метки и маленькие символические ямки.       — Серьезно? Ты занимаешься этим черт знает сколько лет и не научился высчитывать размер на глаз? — Сатклифф игриво подбочинивается, откровенно насмехается над обманчиво уязвимым преступником и настойчиво гонит от себя мысли о том, что расположение ему нравится до безумия, что место самого разыскиваемого в Британской Империи существа не в земле, а на ней, распластанным и покорным.       Голова медленно поднимается к стоящему юноше. В прорехе между густых седых волос угрожающе сверкает изумрудное марево, мечет колкие импульсы и разъедает кожу ядовитым газом. Гробовщик открывает посуровевшее лицо, и не находится места чудаковатому веселью: жнец-отступник — а может, и не жнец и не отступник, — вновь опасен до крайности, как скользящее у яремной вены лезвие безупречной заточки. Грелль невольно сглатывает с шумом, и кадык выразительно топорщит беззащитное горло.       — Этому невозможно научиться, мальчишка, — тихо говорит он, и от этой тиши холодеет распаленное нутро и застывает инеем обильная роса. — При всей своей схожести люди — удивительные создания, каждый человек уникален и заслуживает достойного посмертия хотя бы за то, что принял неотвратимость конца. Мы все ими были — и наша роль собирателей их душ не дает права возвышаться. Последний приют — это искусство, не допускающее ошибок и строгих схем... И я все исполню идеально. А ты не вздумай мешать.       Ноги сами несут Сатклиффа на несколько спасительных шагов назад. Смятение и страх, ушедшие в небытие, болезненно сковывают напрягшиеся мышцы, подталкивают к запечатленной в телесной памяти стойки, а пальцы сжимают рукоять бензопилы с легким кожаным скрипом перчаток. Тяжелым грузом оплетающий торс маятник сокращает свою амплитуду от приязненного покоя до возмущенной ярости сражения, от упорядоченности пленок в голове до спутанных кричащих, болезненных пятен. И эти извечные скачки не изматывают, но исполняют все более растущим интересом и вожделенной полыхающей страстью. Несмотря на царствие застывшего времени, Смерть не знает стазиса перед лицом своего воплощения и божества.       Над кладбищем витают отголоски дрожащего вздоха. Мраморная маска напряженного лица Гробовщика расслабляется, непослушные пряди скрывают от внешнего мира затаенное могущество, а на губах вновь поселяется рассеянная полуулыбка. Могильщик поднимается и растирает затекшие колени, размазывая влажную грязь меж складок балахона, вгрызается одной из лопат в неподатливую землю.       — Так и будешь там стоять? — напевный мотив гипнотизирует Грелля до такой степени, что Коса сама скользит на взмокшую поутру траву, а рука тянется к оставшейся лопате. Черен слишком толст и неудобно укладывается в ладонь. Тяжесть инструмента вовсе не походит на привычный вес пилы с ее озорным жужжащим визгом: он тянется к ядру планеты и мерно покачивается, нестройный и почти аляповатый, неторопливо-жадный, как необычно разговорчивый сегодня хозяин. Молодой жнец снова клянет про себя чертова отступника, наваждение, играющего с ним жестче кота с вырвавшимся из клетки соловьем, и устраивается с противоположной стороны.       Корнуэльский торфянник с трудом пропускает заточенный листовой металл. Саклифф чертыхается каждый раз, когда ботинок соскальзывает и упор бьется под высоким изящным каблуком с глухим стуком, давит с упорством дилетанта и с легкостью сбрасывает неровные комья в общую кучу. Летят в изобилии острые слоистые камни, извилистые полусгнившие корни и пореевы усы. Бессмертные не знают усталости, но Греллю надоедает уже спустя несколько минут — а работа едва тронулась с мертвой точки.       — Так рвался говорить, даже из гроба поднял, — движения Гробовщика точны и умелы, силы прикладывается не много и не мало — идеально. Легкость мастера в нем вынуждает невольно заглядываться, но Грелль не задерживает взора и пыхтит уязвленной высокомерной дамой, потесненной королевой изящества на всех званых вечерах. — А теперь замолчал. Может, не так тебя волнуют изменения, моя леди? — мягкий, густой и приторный смешок вырывается изо рта куском нежнейшего суфле, но бьет хлесткой перчаткой по щекам шокированного юноши в дразнящем вызове. Сатклифф замирает и буравит потерянным незащищенным взглядом вздыбленную отсыревшую почву, дергает мир за недавно возникшие во власти нити, пугающие и напитывающие щемящей нежностью, настолько привычной и естественной, как ходьба и давно освоенный ни к чему не тяготеющий полет. Они никуда не исчезают, все еще поддерживают жнеца пульсирующей, сотканной из микроскопических искр паутиной и все меньше осознаются, и юная Смерть понимает как никогда ясно, что без ее объятий не существовал даже при жизни — и теперь, познав до глубины костной ткани, продолжать посмертие без этого ощущения больше не сможет.       — Мне казалось, я теряю впустую время, а теперь выходит, оно замерло, — он ошалело качает головой и хмурит тонко очерченные брови, исподлобья подталкивает Гробовщика одним давлением мысли, как ожившим плотным сгустком воздуха. — Не только пространство, время стирается с тобой — или вообще тобой. Исчезает в кольцах щупалец хтонического чудовища.       — Спасибо за комплимент. Но ты ведь помнишь свое обучение? Помнишь, что говорили о времени в твоем возлюбленном Департаменте? Если за столетия ничего не менялось, — неуверенно тушуется похоронных дел мастер. — О, молю, расскажи, как вам преподносили правду! Я так люблю слушать истории за работой. У каждого из них она своя, каждая безумно интересна — настал и твой час! А мы будем внимать, да?       — Знать бы наверняка, что я действительно помню, — хмыкает Грелль и поводит напряженными плечами, оглядывая стремительно заливающееся солнцем размытое плато. Мертвецы не рассказывают сказки [11]: мог ли Гробовщик действительно их слышать?       На мгновение он прикрывает глаза, и хаотичная, пестрящая тысячами и тысячами оттенков сокровищница сменяется ностальгически знакомым архивом, ровным и структурированным по алфавиту и миллиардам дат. Нужный день и час всплывает из его глубин и разворачивается пергаментным свитком, заполняет все пространство и погружает в слух. Жнецы синхронно углубляют лопаты в землю, пока негромкий баритон повторяет за наставником слово в слово.       — И ток его неумолим, как движение тленного к гибели своей, и не прервать той ленты, хранящей памяти стократ больше человеческой души. И не обернуть ее вспять и не заставить замереть, ибо каждый дерзнувший сметается бурным потоком и теряется во мраке. Однак кольцо живо на нем, и тех колец как мановений рук и сердец ударов: нанизаны они бусинами на нити, и носить то ожерелье достойна лишь Смерть. Рожденное однажды угаснет, вновь заживет и вернется к истоку, от истока — к концу, коим называется начало. Волен каждый Ангел Смерти, слуга ее и безмолвный раб, зрить начала и концы, но вмешаться не смеет. Что было им взято да не упадет пред взором грешника. Здесь правда, кстати, — прерывает Грелль свой низкий завороженный монолог. — Я так хотел подарить Себастьянчику восхитительный костюм от 2138 года Нашей Эры, прелесть просто! Но нельзя... Впрочем, я отвлекся, — спохватывается он при гулком утробном ворчании старшего жнеца. — Не замирает время для плоти мертвой, так не замирает оно для проклятых душ, познавших главную из скверен и обрекших себя на вечное скитание. Искра Божья да ведет их в покаянии и смирении, в надежде на искупление, и как текут они со временем, так и отлучены от него, и расположены по всей ленте сразу, но в небытии заперты до прощения и с повинностью службу свою миру несут.       Повисшее неловкое молчание вспарывают и дырявят громкие влажные шорохи земли и звонкие встречи металла и камня. Чернозем богат гнилью и корнями, пропитан непрекращающимися дождями, взявшими выходной разом с Алой Смертью, сочно вбирается и рассыпается крупными комьями, спутанными тесьмой былой зелени и ее тайными скрытыми каналами. По спине Грелля пробегают волны прохладной влаги, поры с трудом пропускают крошечные капли пота, и ноют закованные в черную кожу ладони, трутся о мягкую подкладку наждачной бумагой.       — И к чему это было? — нетерпеливо, с долей раздражения спрашивает Сатклифф то ли у невольного напарника, то ли у себя самого.       — Ты заинтересовал меня и успокоил, маленький жнец. Для них ничего не меняется, — Гробовщик улыбается шире, и умиротворение его застилает непроглядной пеленой аккуратную, пока еще не слишком глубокую яму. — Кроме того, как ловко ты нашел нужный эпизод своей пленки — совсем без подсказок! Так быстро освоился, мы в восхищении, Грелль Сатклифф! Пусть в том не так много моего влияния, я невольно начинаю гордиться тобой.       — Значит, я у тебя что-то вроде протеже? Научишь всему, что знаешь сам, и оставишь в наследство все свои пыльные конторы? — Грелль игрив и исполнен нескрываемого горделивого довольства. Величественный разлет плеч будто расширяется, раскрывается навстречу безмолвной и незримой толпе, с любопытством взирающей на своих плотских пастухов. — Предупреждаю сразу: благочестивой леди не пристало скатываться до ковыряния в земле и трусливому бегству от тени к тени. Таким же, как ты, я никогда не стану!       — Верно, не станешь, — почти срывается в свой истерический смех отступник, но успевает взять себя в руки и продолжить речь. Его юный собрат в ожидании дробит землю острием лопаты и судорожно выстукивает дробь на вытоптанном участке. — Твоя гордыня поистине удивительна... Но ты прав, кое-чему я тебя правда обучу.       — Так научи меня, — строго восклицает Сатклифф и спускается вслед за Гробовщиком в яму — могила становится слишком глубока. Ему совсем не хочется поворачиваться спиной к потенциальному врагу, чертовски опасному и непредсказуемому сопернику, но иначе не развернуться. Они нагибаются почти синхронно, так, чтобы резко стукнуться задами, и Грелль чувствует, как едва розовеют скулы. Низменный трудоемкий процесс неожиданно захватывает его, как активная игра или убийственное соревнование за драгоценный приз, вместе с острым, рассекающим воздух противостоянием разумов и витиеватых слов. — Научи меня всему, что знаешь сам.       Гробовщик едва заметно напрягается, но юный жнец с тревогой улавливает в его насыщенном, приятно колком ореоле нотки презрения — и не имеет понятия, чем заслужил их в этот наверняка не первый раз.       — Я способен лишь пояснить отдельные моменты, дать намеки, — слышит он приглушенно из-под спадающей до земли непроглядной копны волос. — Большую часть ты должен осознать, понять... вспомнить самостоятельно. Никто не в праве знать всего — никто не в праве и разглашать. Твоя живость и несдержанность порой завораживают, не спорю. Однако сейчас они отвратительны, — Грелль с короткой, но ослепительной обидой всаживает лопату слишком глубоко и с трудом возится в ограниченных могильных стенах, пытаясь вытащить ее наружу. — Говоря о времени, ты лишь цитировал то, что дозволено знать простому жнецу. Но знаешь ли ты, дитя, как все в действительности работает?       — Уже сказал ведь, что хочу! — раздраженно рычит юноша и мстительно толкает могильщика, и тот с задушенным вяком повисает на шесте черенка.       — Хе, рано было начинать тебя хвалить. Итак, время... Тебе известно, что в прошлом ты умер и существуешь для будущих лет. Но если я скажу, что в своем прошлом ты никогда не появлялся на свет, а в будущем давно разлагаешься в такой же могиле, полный задорных жирных червей?       — Ты совсем не слушал то, что я говорил раньше. И сейчас несешь какую-то чушь, — голос Грелля сочится скептицизмом, а усталый вздох теряет всякую надежду на адекватные ответы. Чего и стоило ожидать от впавшего в маразм старого дурака.       — Эта чушь — одна из таких желаемых тобой ответов, — внезапно пинок находит свой ответ, и вот уже Грелль летит носом в вертикаль холодной взмокшей почвы. — Время для жнеца — парадокс, как и пространство, и законы плоти. Когда-то ты звонишь в больницу своей жене, когда-то считаешь честью мое ремесло, когда-то "Хекмондуайк" до конца взрастил Джона Вилли [12], а когда-то твой papa gâetau [13] оказался бесплоден. Понимаешь, о чем я толкую? — Сатклифф не понимает практически ничего, и полубезумные отрывистые речи только бередят и ворошат едва улегшуюся смуту. Маятник почти затихает в своих колебаниях, и перед слепыми глазами то и дело расцветают невнятные короткие эпизоды пленки — его собственной пленки.       — Черта с два я бы любил осквернять свои руки этой поганой лопатой.       — Однако тебе это так нравилось, что ты возвращался на кладбище снова... и снова. Но этот момент еще не наступил, можешь не напрягать свою несчастную память, — снисходительно отмечает он, с легкостью ощущая, как напрягается Греллево взмокшее лицо. — Какое бы мгновение ни проносилось, какой бы век ни диктовал условия, ты всегда понимал суть, правда? Мы не только собираем положенное, не только вершим большую жатву — наблюдаем и исследуем жизнь в ее уродстве. Она как гнойник на бархатистой коже мира, и только когда он созревает и взрывается белой кашицей, Земля получает шанс на выздоровление. Лишь смерть облагораживает их и делает совершенными, поистине прекрасными.       Елей, отголоски смеха и экзальтация столь привычны, что не дрогнет ни один мускул. Неожиданно для себя Грелль яро соглашается, непроизвольно кивает, словно еретические претензионные заявления вырывают в нем некую залитую воском заглушку. То, о чем он думал многие годы и веками ранее, обретает конкретную форму, обтачивается речью-бучардой [14] и освобождается от излишков, от вложенных в Академии Департамента программ и схем.       — Но ты всегда немного отличался от прочих жнецов. И не только твоей бесспорной прелестью, яркостью, что плюет в лицо скорбящим, или мыслями, скрытыми в этой очаровательной головке. О, нет! Моя леди, моя прекрасная алая, как свежая кровь, гибель чувствует экстаз момента, когда из недолговечной оболочки вытекает жизнь, восхищается им. Леди — единственная, кто смог полюбить Смерть... ведь так?       — Да... — выдыхает Грелль с неясным облегчением, будто неподъемный груз, не позволяющий вдыхать подобно живому и обожествленному, наконец снят с его шеи и спины. Он оборачивается и натыкается на взгляд Гробовщика, невообразимо, невозможно теплый и восхищенный, такой, от которого в сладком предвкушении сжимаются забальзамированные органы. Единственное, в чем он не уверен в восхитительный, почти возвышающий над вечным пристанищем момент — какую именно Смерть он действительно смог полюбить.       Непрестанное биение жизни и шепот нескончаемого упокоения замирают, как пойманная бережным жестом лента воспоминаний. Молодой жнец завороженно протягивает руку вперед, миллиметр за миллиметром, в подобии неглубокого транса, и тонкие пальцы его мелко дрожат совсем не от усталости. Его невыносимо, несдержанно тянет к иссохшему лицу с наметившимися сетями морщин и глубоким рваным шрамом, к ледяной шее, отмеченной гибельной цепью. Но стоит кончикам перчаток коснуться бликующей застарелой кожи, Гробовщик мрачнеет за доли секунды и грубо отбрасывает обнаглевшую ладонь, оборачивается и зло тиранит благоухающую гнилостную землю, и фигура его — изваяние, бесчувственное и скупое на движение.       — Не мою историю ты должен знать, — надрывная усмешка ранит Грелля, полосует лезвием Косы Смерти, и он, уязвленный в самых чистых и лучших чувствах, отстраненно копается со своей стороны. — Ты хотел памяти, контроля, фактов — получи же их, как получал от разъяренных толп. Они так ярились, прямо как их господин, е-хех! Воистину, за прирученных мы в ответе.       — Так, — подсчитывает в своей голове Сатклифф. — Я был человеком из знати, верно?       — Умница, — Гробовщик снова улыбается, но обманчивый оскал не скрывает пробудившейся, растормошенной неловким касанием боли и отсутствия намека даже на призрачную тень былой радости. Всего лишь рефлекс лицевых мускулов, застарелая привычка, башенный щит, укрывающий от летящих со всех сторон подожженных стрел. — Был бы таким же умницей тогда — может, и жил в свое удовольствие. Хотя вряд ли: подобные тебе долго не задерживаются, быстро уходят к нашим мертвым друзьям. Да, умен ты был, бесспорно, но как тратил себя, как сжигал себя и все вокруг — как маленькая красная змейка, кусающая свой хвост и пускающая летальную долю яда, — лопата отставлена в сторону, опирается на стенку могильной ямы притомившейся сухопарой матроной, и свободные пальцы с исцарапанными, покрытыми землей и глубокими трещинами когтями загребают воздух, будто тянутся вытащить из Грелля застоявшиеся остатки души. — Прогресс не стоял на месте, двигался дальше шагами Гаргантюа [15], разворачивал компании, а ты утопал в пучине ненависти и отчаяния до порога между жизнью и посмертием. До чего же прелестная картина! Та компания уничтожила тебя, моя леди.       — Лично со мной твоя идиотская лодчонка, полная зловонных уродцев, ничего не сделала, — складывает уставшие руки на груди юный жнец и отбрасывает инструмент так, будто это он дразнит и раззадоривает, обижает и гневит с изяществом сатирика. — При чем тут вообще она?       — Компании бывают разными. Одни направляются в новый Йорк, другие — в Сурат... [16] О! — прерывает могильщик сам себя, вскрикивает возбужденно, словно едва очнулся от сомнамбулического наваждения. — Мы все закончили, маленький жнец! Готова новая постель для грядущего гостя, да будет ему уютно в новом доме...       — Хочешь сказать, я все себе испортил... Пусть, дела минувших дней, — отмахивается Грелль и легко отталкивается от сырости земли, позволяет застоявшемуся потоку подхватить тело, словно легкую пушинку, и вынести на едва заставленный надгробиями зеленеющий простор. Взметнувшийся вверх с лопатами секундами позже Гробовщик не перестает бормотать под нос что-то умилительное и безусловно важное своим возлюбленным невидимым друзьям — и отвечать они не слишком торопятся. — Тогда поясни, отчего я стал так странно реагировать на Уилли? Память молчит и не дает ответов — твой ход!       — Ах, эта чудесная история еще долго не давала мне покоя! — хриплый шепот проникает в самые потаенные места слегка измотанного, вновь напрягшегося тела, щекотными крупицами скользит под измятую одежду. Гробовщик вьется вокруг незадачливого кровавого адъютанта, едва касается кончиками ногтей и трется о задеревеневшие плечи. — Перед ним у тебя, пожалуй, самый серьезный долг — долг жизни. Ты превратил ее в настоящий Ад, столкнул бедного мальчика в глубины Преисподней, заставил вкусить не положенную ему гибель — такое не исправить мольбами о прощении.       — Я не мог... И прекрати паясничать! — потерянно восклицает Грелль в пустоту. Беспорядочные пленки клокочут вскипевшей на очаге водой, впиваются в кожу изнутри тысячами опасных бритв и словно бы рвутся наружу. Голову сковывает острая кружащая боль, и мир дрожит бесконечностью ориентирных поддерживающих струн: не поддерживают они более, но разрывают нетленную плоть на крохотные части.       — С какой болью он бился взаперти, как молил Всевышнего о помощи — это стоит наблюдать самому. Как кричал, хотя никто не мог его слышать, — плечи сминают с алчностью и уверенным упоением, а тон становится настолько издевательским, что юношу передергивает от подступающей ярости и себялюбия, раненного иглой таксидермиста в самое нежное, беззащитное местечко. — Порой тебе так нравилось наблюдать угасание, что ты не знал меры, заигрывался и упивался долгими днями. А гордыня, твоя омерзительная царственная гордыня вынуждала снова и снова искать неведомых высот, бесцеремонно отбирая у других шансы на признание. Ты, мой юный друг, был и остаешься Дьяволом во плоти, не ведающим законов и сдержанности, уничтожающим саму динамику этого мира... убивающим ее из инфантильного желания быть единственным.       — Я никогда... таким не был... — отрывисто шипит Сатклифф. Боль становится практически невыносимой, как и желание раскрыть разбитые сухие губы собственническим жестом, сломать некогда перерезанную шею в почтительном поклоне. — Замолчи, иначе я за себя не ручаюсь!       — Ты и так за себя не ручаешься! — хохочет его сумасбродное наваждение и смотрит прямо, глаза в глаза — Грелль чувствует это, цепляет липкими коготками из пока едва различимых прорех в сплошном темном близоруком мареве. — Прежде чем станешь наконец собой, таким прекрасным, иссушенным и близким к идеалу, я желаю, чтобы ты знал. Твои изначальные цели визитов ко мне — самая глупая и наивная блажь, ложь самому себе. Ты никогда не стал бы отдавать на растерзание вашему прогнившему Департаменту того, кто так на тебя походит.       — Мы не похожи ни в чем, — сипло выплевывает едва удерживающий себя в руках жнец. Кажется, еще самая малость, последняя капля — и изобилующие ленты прорвут тонкую прохладу кожи и одежды, вспорят тысячами пуль древнее тело. Во всем теле, охваченном крутящими спазмами, раздается пороховая пальба, нечистый оглушительный гул и вопли ни в чем не повинных загубленных душ.       — Мы — отражения друг друга. Ты винишь меня в том, что я поглумился над Смертью, нарушил ее законы. Сколько раз ты преступал эту грань, Грелль Сатклифф? Твоя кровожадность ничем не отлична от моего любопытства, а потому... не тебе судить меня, дерзкий мальчишка, — и снова холод, неотличимый от могильного, разливается на затихшем в ожидании кладбище финальным аккордом — и то аккорд интродукции [17].       Шляпа летит в сторону, когда Грелль, не вспоминая о Косе, бьет наотмашь по оскорбительно спокойному старческому лицу — и в этот раз не встречает сопротивления. Пряди разлетаются в стороны и рисуют на сырой, истоптанной двумя парами сапог земле гротескное подобие серебряной короны. Сатклифф не чувствует привычных гнева и ярости: все чувства стерлись невидимым касанием, оставив место лишь уничтожительному буйству почти трехсотлетней памяти — и бесцветному отстраненному желанию причинить столько страданий, на сколько хватит всех практически не конечных сил. Смять, уложить, унизить, заставить страдать и молиться в преддверии угасания, напиться отголосками остывающей плоти — вот его зов, его извечное вожделенное кредо.       Узкие брюки с остервенением сдираются до острых, костлявых, проступающих сотобами сквозь тончайшую кожистую дымку [18] коленей, ноги плотно зажимаются и задираются до впалой груди. Сам Грелль лишь чуть приспускает собственное белье, наскоро скользит влажной ладонью по подрагивающему члену и вбивается в покорное мышечное кольцо. Плоть обнимает его туго и леденяще, до тертой раздражающей боли, но он не останавливается, пока не входит до упора и крепкие яички не касаются тощих и бледных, как голодающие дети на лондонских улицах, ягодиц. Гробовщик не издает ни звука, когда молодой жнец остервенело врывается в его отстраненное тело, скалит белоснежные клыки, сплетает всемирную паутину с вяло отвечающими щупальцами небытия. Гладкий шелк как морозильная камера, как застывшая во льдах потерянная гейша, и Сатклифф довольно — самодовольно и рычаще — постанывает, ибо мягкие тиски пьют раскалившуюся до предела боль с жадностью добравшегося до стакана с абсентом алкоголика.       Он ловит взгляд, сияющий ядовито-зеленый, и неуверенно замирает. Кажется, невидящие, ставшие бесполезными глазные яблоки вмещают целую Вселенную со всеми ее галактиками, кометами и черными дырами, и Грелль ужасается себе, наблюдая за грязной несдержанной сценой с высоты птичьего полета. В нем нет ни упрека, ни униженности, ни тем более обиды — лишь внимательная печаль и толика ликования. Гробовщик смеется — громко, истерично, с надрывом, вспахивая кладбищенскую землю и сметая нетвердо стоящие могильные камни, — и боль достигает своего апогея.       Грелль спешно выходит из распластанного тела и с агонистическим воплем падает на спину. Его замершая на всех временных отрезках плоть неестественно выгибается, словно обреченный сосуд одержимого бесами, бьется в чудовищном припадке. Крики не прекращаются, и кажется, что он сорвет и выплюнет утратившие эластичность связки; кажется, что едва начавшие прозревать глаза лопнут мыльными пузырями и вытекут из уютных ямок глазниц; кажется, что суставы заменяются на шарнирные, выстраиваются в немыслимые углы, растягиваются незримой дыбой и стираются в порошок; кажется, разрываются крепкие мускулы и открываются влажные от багрянца раны. Лент становится так много, что они сливаются в однотонное пятно без определенного цвета, чернильно-прозрачные, как... как окружающий Гробовщика ореол.       С огромным трудом в миг просветления он поднимается на ноги. Его шатает и ведет в стороны, упирает в соседнюю ржавчину чугунной ограды, оставляющей частыми пиками на трофейном алом пальто неровные дыры. Сатклифф дрожит и с ужасом оглядывает отсутствующее плато, ощупывает враз ослабшим чутьем — но цвет-без-цвета заполняет все окружающее пространство, а разного рода материя, от невесомого воздуха до гранитной твердости, обращается в сплошную однородную манную кашу без единого премерзкого комочка.       — Я должен уйти... давно должен был... — беззвучно шепчет одними губами Грелль и ступает вперед, совершенно не представляя, где именно находится в данный момент — и даже о том не заботясь. — Должен... рассказать... Уиллу...       С глухим звоном затылок встречается с полотном [19] лопаты. Жнец ошалело и заторможенно моргает, пытаясь осознать закипающим отжившим мозгом, что происходит, и чувствует пинок тяжелого сапога с каблуком не менее острым, чем его, под зад. Он летит вперед и с силой бьется о холодную, влажную, пропахшую болотистой гнилью землю, и по рассеченной остаточным камнем скуле стекает кровянистая струйка.       — Самое время прилечь, ваше сиятельство, и хорошенько все обдумать, — слышит Грелль сквозь плотный слой ваты и прикрывает глаза, как живой, в тщетной попытке сбежать от дезориентирующего, поистине жуткого воцарившегося Ничто.       Юного маркиза-полубога в свежей могиле накрывает темным саваном, и чернота эта сплетается из многотысячных оттенков пленки живого человека.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.