***
Хельга едва успевает выйти из душа, как понимает, что мимо нее смерчем пронеслось нечто визжащее и с головой спряталось под одеялом. Поджимая губы, она щелкает выключателем и садится в изножье кровати, переплетая светлую косу. — Что на сей раз? — спрашивает женщина у слегка дрожащего локального холма, внезапно нарисовавшегося на ее законном месте для сна. Холм отвечает не на шутку перепуганным голосом Ани: — Шершень! — выдыхает она, не в силах сказать сразу больше одного слова. — Огромный! Жужжит! На шторе! Хельга, даже не глядя в ее сторону, посильнее дергает волосы и недовольно оглядывает колосок — как пить дать, расплетать придется: с такими ложиться спать однозначно нельзя. Холодный ночной ветер раздувает легкую тюль на окне, и женщина ежится. Пора разбираться с этой ситуацией и возвращать себе одеяло, а не то к предполагаемому шершню добавится предполагаемая простуда. — Пожужжит и улетит, — мрачно говорит она холму на кровати, абсолютно беспринципно спихивая его на пол. Из-под образовавшегося куля выглядывает недовольное беличье лицо Ани, но Хельга просто забирает свое и ложится, не смотря на надувшуюся соседку. — Они ночью не кусают. — Этот укусит! — безоговорочно заявляет девушка, не двигаясь с места. — Он явно намерен мной перекусить! Женщину пробирает на смех. От всей глупости ситуации и этой невозможно-очаровательной Романовой. Она не хочет выбирать, от чего больше. — Аня, насекомые не нарушают законы природы, — говорит Хельга, скашивая на нее взгляд. Она совершенно не умеет дуться — того гляди рассмеется, и это только добавляет абсурдности ситуации. А Синклер казалось, что невероятнее бабадука в шкафу повода забраться в чужую кровать ее соседка придумать уже не в состоянии. Но она явно не намерена возвращаться. И, надо признать, излишне настойчиво прогонять ее тоже не очень-то хочется. Вот если бы она ушла сама… …но кто дает гарантии, что Хельга бы тогда ее отпустила? Вот она стоит, с этим старомодным бантом в волосах, лежащих такими нелепыми волнами, что ужасно хочется протянуть руку — и гладить, гладить, пока они не выпрямятся, наконец, из завитков, так похожих на аммониты и прочие черепки, которые Аня каждый день чистит на работе в научном институте. Жалкое зрелище, думается Хельге, безвылазно сидеть в этом белом подвале со слабым освещением и водить кисточками по мусору, который лежал глубоко в земле несколько веков и радовался, что никому не был нужен. Моллюски, раздробленные кусочки костей, черепки и осколки — ничего архиважного и архиценного. Одних только фаланг большого пальца в лаборатории стояло три глубоких контейнера. Ей всегда казалось, что Ане Романовой под стать заниматься чем-то более романтичным, живым и ярким, как она сама. Женщине охотно представлялось, как ее соседка танцует на одном из многочисленных танцевальных конкурсов, с которых она делала репортажи, — в голубом платье, в фиолетовом, в желтом, искрящемся россыпью страз и блесток на каждом изящном движении. Ей бы пошла джига. Ей бы пошел фокстрот. Ей бы пошла сальса. А не ариетитесы с амальтеусами. Часы на стене медленно подползают к последней четверти перед полуночью, и Хельга встает с кровати, берет жмущуюся посреди комнаты девушку за запястье и укладывает ее рядом с собой, накрывая с головой теплым одеялом. Аня смущенно смотрит на нее снизу вверх, не понимая, с чем связана такая смена настроения, но женщина уже закрывает глаза. — Но если его там завтра не окажется, — внезапно говорит она, — я тебе уши надеру. Девушка ойкает и прикладывает ладони к голове. Хельга хмыкает и целует ее в переносицу, слегка прикусывая за бровь. Пусть не расслабляется.***
Посреди сна женщина понимает, что рядом с ней кто-то есть. Ей не обязательно открывать глаза и вглядываться в темноту — по ощущениям под ладонями понятно, что это Романова. Аня пришла почему-то без оправданий и причин — просто прокралась по темноте и легла поверх одеяла. Хельга прислушивается к ее дыханию, касается пальцами губ — дрожат. — Я скучаю по бабушке. Сложно ее не понять. Аня рано лишилась всей семьи, оставшись под присмотром единственного чудом выжившего родственника, но и с ней в какой-то момент жизни пришлось расстаться — работа в институте в другом городе хоть и была монотонной, муторной и нежеланной, зато за нее неплохо платили, благодаря чему исчезли проблемы с лекарствами для больных суставов Марии Федоровны. И появились новые, вызванные тоской по дому. Хельга понимала, кого видела в ней Аня, чуть ли не каждую ночь напрашиваясь к ней в кровать. И ничего не могла с этим поделать. Лишь лежать, смотреть в темноту и гладить соседку по этим мягким, длинным волосам, никак не желавшим распрямляться под ее пальцами. Девушка приподнимается на локтях и протягивает руку, пытаясь на ощупь найти чужие губы. Она касается их подушечками указательного и среднего пальцев и, рвано всхлипнув, целует Хельгу, цепляясь за нее, как за спасительный якорь. Ее хочется обнимать. Ее хочется притягивать ближе, сбрасывая одеяло на пол, и дышать в ее приоткрытые губы, силясь запомнить это прекрасное мгновение, когда чужой теплый нос чуть-чуть касается щек. Хельга не знает, что делать со всеми этими чувствами, волной накрывающими ее с головой; она боится любить, боится, что утонет в этом бесконечном потоке чужих эмоций, боится, что сломится под ним и вконец потеряет способность испытывать хоть что-то, способное принести другому, дорогому ей человеку радость и счастье. Что она так и останется черствым сухарем, запертым в скорлупе собственных страхов и предрассудков. Но она уже влюблена. Какая ирония. Хельга целует ее глаза и со спокойной душой ложится спать.