ID работы: 6046499

Сквозь пепел прорастут цветы

Слэш
PG-13
Завершён
18
автор
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
18 Нравится 6 Отзывы 3 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

В пепел разбился свод небосклона, И сердце дрожит, как пружинка на взводе. Огонь твоих глаз на кольце Соломона, Третья надпись гласила: "Ничто не проходит".

      Алексей Лобачёв понимает, что Рокоссовский не хочет его больше видеть и знать, и чувствует, что сам во всём виноват. Это его вина, его величайшая вина. Как можно было той заснеженной ночью воспользоваться (какое же ужасное слово, воротит от него и самого себя) костиным праздничным настроением и расположением, и всей благосклонной добротой его большого сердца и кристально-честной дружбы? Как можно было не найти в себе сил удержаться в рамках роли верного друга и товарища, и никого больше? Но, видит небо, он же просто создан, чтобы присаживаться перед ним на колени и преданно смотреть в глаза, и его руки были высечены из мрамора чтобы их целовать, и губы его улыбаются только для того, чтобы губить мечтающих о них. Вот и не выдержал, сорвался и зацеловал его теплые, так опрометчиво доверенные ладони. Хотел сказать, что любит, но не смог, боясь снова услышать тихое усталое «не надо», силой которого можно разрушать города.       Долгие холодные дни было слишком страшно напомнить о себе, и Алексей молчал. Не писал, не звонил, лишь корил себя и наказывал этим голодом по Косте. А потом сорвался без предупреждения, понукаемый какой-то безумной надеждой – ну вдруг, вдруг?... Вдруг он что-то почувствовал, понял, может быть, возможно ли… Оказалось – нет, невозможно. Он принимает подарок и застёгивает в ответ на лёшином запястье часы, словно заковывая в кандалы, и отворачивается, едва почуяв чужое желание подойти хоть на полшага ближе, чем позволено. И снова звучит в голове то рациональное, правильное и убивающее «не надо». Не надо.       Поэтому с той тёмной ночи всё пошло под откос. Костя начал отдаляться, реже отвечать на письма, которые, как Лобачёв ни старался, не выходили хоть немного менее влюблёнными и тоскующими, сокращать телефонные разговоры до нескольких минут, словно не понимая, как это мало. Алексей закусывал губу каждый раз, когда Костя начинал прощаться, чтобы не заскулить раненым псом – этого мало, мне не хватает тебя, мне не хватает твоего голоса за эти короткие минуты, сколько бы ты ни позволил мне, всегда будет мало, бессердечно мало… Всегда удавалось промолчать. Натянуть улыбку и попрощаться, пытаясь уверить себя, что и такой разговор – хорошо, и такой за радость. Никогда не получалось.       Костя больше не позволял приезжать слишком часто, не подпускал сесть или встать слишком близко, не давал своих рук. Принимая маленькие беспородные цветы, отводил взгляд, чуть поджимал губы и тихо благодарил, разрывая этим сердце – за цветы же не благодарят, Костенька, как можно благодарить, если ты их не принимаешь, не выбрасывая тут же из одной только вежливости и природной своей доброты.       Звонок поздней осенью выбивает весь воздух из лёгких – он же год почти не звонил, отвечал-то не всегда. И по голосу можно почувствовать, что он растерян и немного зол своей чистой хрустальной яростью, которая делает бесстрашных хищников еще прекраснее. Он не позволяет приехать, но просит рассказать что-нибудь и долго слушает Лёшины разговоры, изредка отвечая. Огромных трудов Лобачёву стоило не сорваться на глупые утешения, которые сделали бы только хуже. Когда же удалось увидеть его, уже на новом месте, слова сами собой сорвались – ты лучше всех. Ты лучше всех, и ты сияешь ярче солнца. Ты лучше всех, и пусть мир замолчит. И сгорай оно всё дотла, до пепла, и хоть трава не расти.       Это было ошибкой. Рокоссовский вздрагивает, отворачивается, неловко мнётся, не зная, что сказать. И что тут вообще скажешь?       Уезжая, Алексей понял, что надо делать, чтобы не потерять его. Костя хочет друга? Он его получит. Лобачёв научится держаться хотя бы рядом с ним. Он пишет письма на черновиках, вычеркивает чуть не половину и, переписывая, отправляет так. Чтобы были короткими и зацензуренными. Хватит тыкать его носом в свою любовь, он ей только лишь тяготится. Лобачёв понимает, что это будет очень сложно, и ошибается. Потому что держать себя в руках рядом с Костей еще невозможнее, чем можно представить. Но страх потерять остатки его расположения вынуждает, и вот, позволяя чувствам сколь угодно сильно бушевать внутри, но не давая им вырваться наружу, уже получается говорить при нём свободно, не тянуть к нему руки и не заглядывать просительно и влюблённо в глаза. И пусть на обретение этого контроля уходит очередная бесконечная военная зима. Кажется даже, что Рокоссовский перемены заметил и оценил, в разгар весны он ведет себя свободнее, говорит теплее, они снова чаще видятся, вместе предвкушая долгожданную победу, которая вот-вот наступит.       Рокоссовский божественно красив на параде победы. Его глаза сияют ярче, чем броня из медалей и орденов на груди. Лобачёв не видит никого и ничего больше, не слышит шума тысячи голосов, оглушённый лишь одним, мягким и пришепётывающим даже на командном крике. Всепоглощающее счастье лишь смотреть на него, блистательного восхитительного героя, космически красивого и бесстрашного. Не получается подойти после завершения парада, не выходит даже попасться на глаза – это его день, его триумф и его награда за выигранную войну, и нельзя всякими глупостями омрачать его хрустальную радость.       Алексей едва не упустил момент, когда Костя уезжал. Позвонил случайно, наудачу, просто немного поговорить и по-товарищески справиться, как дела, а в ответ услышал сетование на сборы, шум и переполох в доме из-за переезда и вообще. Завтра вылетаем. Где ты? Давай встретимся, кто знает, когда получится в следующий раз.       И Лобачёв срывается с места, мчится на этот полубезразличный зов, не успевая подумать и осознать, что Костя уже полтора года не звал его к себе и не назначал встреч, чувствуя только, как земля уходит из-под ног от одной лишь мысли, что завтра любимый маршал будет так далеко, что не получится вот так, за каких-то полчаса оказаться рядом, и будет не дозвониться, и письма будут доходить через бесчисленные и бесконечные дни и недели. И небо над его головой будет другое, и звёзды сиять ему будут не так, как над Москвой. И, погружённый в свою службу, он перестанет находить время для этих бесполезных писем и звонков.       Костя встречает его через дорогу от дома. Он улыбается, жмёт руку и, посмеиваясь, говорит, что Люлю, не слушая куда и с кем, дала отмашку – иди, иди, только отвлекаешь, как бы не забыть чего… Какое счастье смеяться вместе с ним. С большим трудом, шагая рядом и не поворачивая к нему лица, чтобы не сорваться, получается держать себя в руках. И вопрос, почему не сообщил о назначении и отъезде, звучит с лёгким подтрунивающим укором, как и положено. И не тянется за ним хвостом напугано-растерянное «что же ты не сказал мне, я же должен подготовиться». Я же должен научиться жить, не видясь с тобой, хотя даже сотни лет для этого не хватит. Я же должен найти в себе силы не умереть от тоски по тебе. А я даже не могу коснуться твоих дорогих рук на прощание.       Алексей чувствует, что внутри все дрожит от напряжения. Костя уедет и всё, всё закончится. И нельзя попросить адрес, чтобы можно было писать, потому что если просишь – навязываешься. Лобачёв смотрит, как Костя курит, стараясь выдыхать в сторону от него, и болтает о незначительной ерунде. Словно любимый герой не уезжает завтра на долгие годы, вырывая этим сердце из чужой груди и увозя с собой. Лёша делает вид, что морщится от дыма, и шутит, и пытается придумать, как намекнуть, что хочет поддерживать связь. Что нуждается в этом. В голове мелькает мысль про зимний Сталинград, и решение находится: отвернувшись, лишь бы не глядеть в красивые прозрачные глаза, спрашивает – напишешь мне, расскажешь, как обустроился? И вздрагивает, когда широкая горячая ладонь крепко хлопает по плечу – конечно, еще и вид из окна пришлю, обещаю.       Как же восхитительно и правильно, и всепоглощающе красиво он улыбается, говоря эти самые лучшие слова на свете. Если Рокоссовский пообещал – он сделает. Лобачёв снова может дышать.       Едва Костя кивает и разворачивается, чтобы уйти, Алексей прикусывает губу, потому что на прощание его милый друг не подал руки, а шутливо козырнул двумя пальцами. Глядя на удаляющуюся фигуру, Лобачёв думает - что же ты, мой герой, даже не позволил запомнить тепло твоих ладоней напоследок. И чувствует, как на языке становится солоно.       Первые бесконечные недели силы встать с постели по утрам даёт только костино драгоценное обещание написать. Потом вера в нерушимое честное слово Рокоссовского бледнеет и слабеет, становится прозрачной и тает, оставляя только безумную надежду, заставляющую как мантру повторять про себя целыми днями – он обещал и он напишет. Он обещал мне. И обязательно напишет.       И так без конца. Лобачёв чувствует себя ненадёжным механизмом, который изо дня в день двигается по инерции, ведомый только призрачной перспективой. И только когда заветный конверт, в один из дней, когда ожидание уже могло убить своей бесконечной невыносимостью, оказывается в руках, Алексей чувствует себя живым. Странно, что даже не хочется открыть его немедленно, достаточно держать в руках, чтобы снова хотелось дышать. Как тогда, в госпитале после ранения, пережить боль можно было, только сжимая в дрожащих пальцах короткие послания с фронта, второпях написанные дорогой усталой рукой.       Каждое слово звучит в голове его голосом. И тонкая бумага письма передает запах табака. И каждая буква с изломом на конце знакома тысячу раз. Можно дожить до утра, если положить бессердечно короткое письмо в нагрудный карман. И ярко чувствуется биение сердца от небольшой приписки после прощания – вот мой номер, может, ты позвонишь как-нибудь вечером. И фотография. Вид из окна, немного размытый из-за расфокуса, немного неровный из-за дрогнувшей руки, но Алексей видит, что Рокоссовский сделал снимок сам – в самом углу видна его рука, он оттягивает занавеску пальцами, чтобы было лучше видно город. На обороте нацарапано карандашом: Легниц, август 1945. Вид из кабинета.       До него оказывается легко дозвониться. Легко устраивается определённое расписание, звонки происходят в экватор между письмами, когда предыдущие от зачитанности и затасканности рассыпаются в руках, а следующих ждать еще невыносимо долго. Очень быстро у Лобачёва на языке начинает крутиться просьба, которую всё сложнее игнорировать – может, ты разрешил бы мне приехать? Я не буду докучать, не буду даже касаться тебя, смотреть буду через раз, не дыша, не вздыхая, говоря только всё то, что ты захочешь услышать, буду шутить, если тебе захочется, буду вспоминать штабные истории, буду, каким ты захочешь, только разреши. Разреши мне оказаться с тобой под одним небом.       Все слова остаются несказанными. Костя сам. Сам приглашает. Просто говорит как-то легко, невзначай – места всем хватит. Если захочешь встретиться, на день, на выходные - приезжай в любой момент. Так, в разгар ветреного октября Алексей срывается и прилетает. И весь мир затихает за его спиной, стоит увидеть любимого героя. Лёша вдруг потрясенно понимает, что в разлуке и тоске едва не забыл черты его лица. Так часто всматривался в письма, запоминая очертания каждой буквы, так долго смотрел только на то фото с видом из окна кабинета, которое и сейчас стояло на его рабочем столе, что едва не потерял и не забыл самое важное. Что у Костеньки глаза на солнце сияют голубым пламенем, как горящий газ. И что улыбка у него скромная до застенчивости, всегда сдержанная, едва обозначенная, спрятанная в самых уголках ровно очерченных полных губ. До крайности странно было заново осознавать, какой он, оказывается, высокий, какие у него широкие плечи, какие жесткие ладони, которые упорно кажутся мягкими, если на них смотреть и не прикасаться. А Лобачёв очень давно не касался его рук, поэтому в первую минуту почти ошеломлён сильным и крепким рукопожатием.       Пока летел, тщательно продумывал, как и что будет говорить, на какой дистанции находится, напоминал себе не пялиться безостановочно, не тянуться руками, не говорить лишнего, не подходить слишком близко… А стоило увидеть Рокоссовского – и всё оказалось неважным. Это же Костя. С ним не бывает неудобно и неловко, встретиться с ним после разлуки – всё равно что вернуться домой. Волнительно и радостно. И безопасно.       И не нужно подбирать слов, чтобы говорить с ним, достаточно лишь держать руки в карманах и, когда он что-то показывает, смотреть на объект, а не на его бронзовые от еще летнего загара ладони.       Наверное, Костя специально раздвинул все дела, чтобы эти пару дней освободить для Лобачёва, и от одной этой мысли что-то внутри вздрагивает. Они много гуляют, Костя показывает город, рассказывает, как дела на службе, с удовольствием слушает о Москве. В первый день приводит в свой кабинет, и Лобачёв мгновенно узнает вид, который мелькает у него перед глазами каждый день. Только листва на деревьях позолотилась и заалела. А небо выглядит таким же серым, как на его черно-белой фотографии (на которой оно наверняка голубое).       Гуляя по парку, Костя предлагает присесть на скамейку, рассказывает что-то про польских коллег-военных, с которыми успел познакомиться, и вдруг, не прерывая рассказа, подает Алексею сорванные с ближайшего куста ярко-желтые листья. Не успел тот понять, зачем это было сделано, как ему в руки настойчиво вложили листья с того же куста, но еще наполовину зеленые, со светлыми прожилками. Когда Лобачёв непонимающе глянул на Рокоссовского, тот лишь улыбнулся и отодвинулся, чтобы между ними было больше места – разложи листья, как делал раньше.       Лёша просит рассказывать дальше, а сам рассматривает и начинает выкладывать листья по цветам, сначала совсем зеленые, потом с желтыми прожилками, потом совсем позолотившиеся, потом с примесью алого по краям… Костя рассказывает что-то про службу, ходит вокруг скамьи и подаёт всё новые листья, всё краснее и темнее до почти фиолетового. Когда Лёша шуткой останавливает его, Костя встает рядом, внимательно осматривает цветную полосу и одобрительно улыбается. Его это почему-то забавляет, и он просит пустить листья по ветру. Лобачёв сметает всю композицию одним резким движением, и красивая костина улыбка становится ярче. Лёша даже, усмехнувшись, предлагает собрать ему гербарий, какие делают пионеры, чем вызывает тихий и чистый смех, от искренности которого хочется прикрыть защипавшие от счастья глаза.       Лобачёв боится, что прощаться будет тяжело, но Костя, провожая на самолёт, как-то вскользь и походя, как что-то самой собой разумеющееся, упоминает – приезжай, как захочешь. И снова говорит – в любое время. Как соберёшься, позвони да и приезжай. А если что, то можешь и не звонить даже.       От таких слов сжимающая горло нервная хватка ослабевает и получается вдохнуть полной грудью, но Алексей вдруг понимает, что всё будет, как в войну – он, пытаясь оттянуть приезд до какого-то дурацкого условного порога приличия, чтобы не слишком частить, всё равно будет срываться вполовину чаще, чем можно, быстро надоест Рокоссовскому, и тот снова начнёт отдаляться. Так не пойдёт. Так не должно быть, так не будет. В голове оформляется план действий, и Лобачёв понимает, что собирается поступить не очень хорошо, но разве есть у него выбор?       Уже перед трапом Костя благодарит его за приезд, повторяет, что всегда ему рад, обещается писать и иногда звонить, крепко жмёт руку и даже легко, до отвратительности социально-приемлемо и этично, приобнимает одной рукой за плечи, пару раз хлопая перед тем, как отпустить. Радостная и дружелюбная улыбка ни разу не сползает с лица Алексея, и очень не вовремя, когда времени остается лишь на несколько последних теплых слов перед разлукой, так некстати думается, что улыбаться ему, когда хочется выть от несправедливости целого мира, - это обман. Неужели он лжёт Рокоссовскому каждый раз, когда изображает простую товарищескую приязнь вместо всё ещё обжигающей до боли, дурацкой и никому не нужной любви? Если бы Костя узнал.       Если бы Костя узнал, он бы глянул сначала растерянно, потом разочарованно, опустил бы свои прозрачные и холодные, видящие все тайны мира глаза, и тихо сказал – я-то думал, всё прошло. Зачем же ты скрывал. Я считал тебя товарищем, а ты. Не нужно этого.       Только костин оклик помогает стряхнуть морок. Он спрашивает, что случилось, и со второго раза верит, что всё в порядке. Нет сил даже посмотреть ему в глаза напоследок, хотя Алексей и знает, что будет страшно об этом жалеть.       А уродливая мысль о бесконечной лжи засела глубоко в мозгу и уходить не собирается. Идея о переводе, подталкиваемая этими терзаниями о вранье Косте в глаза каждый раз, когда прятал руки в карманы вместо того, чтобы обнимать его, или когда опускал взгляд к земле, хотя должен был смотреть в любимые глаза как в последний раз, оформилась окончательно. Или в Польшу, Косте под бок, куда-нибудь, где можно будет сесть на машину и домчаться до него за несколько часов, или в самое сердце Сибири, на Дальний восток, к чёрту на рога. Настолько далеко, чтобы не чаще раза в год вырываться к нему. Чтобы и он нуждался в этих встречах хоть на четверть, хоть на десятую часть так же сильно, как нуждается в них сам Алексей. И пусть за искреннюю радость в его глазах придется заплатить бесконечной убивающее-долгой разлукой – не важно. Мы за ценой не постоим.       Вернувшись в Москву, Лобачёв идет к своему начальству и напрямую просит о переводе. Безликое «по семейным обстоятельствам» он не дополняет никак. Брошенное «или в Польшу, или в Сибирь» производит эффект укола парализующего препарата – начальник зависает и смотрит на него, не моргая, пытаясь понять, что он вообще услышал. Несколько раз переспрашивает. Сердится на повторяемое «по семейным обстоятельствам», отказывает в переводе, потом, злясь еще сильнее, отказывается уволить по собственному желанию, пытается поговорить по-товарищески, говорит, что «Если вдруг какой конфликт или просто проблемы… Ты скажи, мы всё разрешим, я помогу». Почти две недели отмахивается от просьб о переводе, ругается, пытается выяснить правду, а потом плюет и даёт добро: езжай в свою Польшу. Куда хочешь, туда и направлю, хоть в Сочи, хоть на Камчатку, что уж какая-то Польша.       Получив заветные документы, Лобачёв вдруг понял, что добиться перевода было нетрудно – трудно будет как-то сказать Косте об этом. Снова завертелось в голове пугающее – вдруг он поймёт, что я специально, сам, вдруг ему это не понравится, вдруг он подумает, что не хочет этого и скажет, не получится же отказать ему, если он хоть одним словом намекнёт, что не хочет, чтобы я был ближе…       А потом вспомнились его полное дружелюбное расположение и честная искренность. Даже с некоторым облегчением Алексей напомнил себе, что Костя думает, что больше не вызывает никаких лишних чувств, и снова, как до того неразумного признания далёкой сталинградской зимой, считает Лобачёва лишь добрым другом и близким товарищем. И не будет видеть везде неуместный подтекст. Надо лишь позвонить и, изобразив растерянность (и обругав себя за очередное враньё), сказать – представляешь, переводят. Ты не поверишь, куда. Сам удивлён, не думал ведь. Но это же не плохо, правда? Ты же рад? Ты не против?       Так и сделал. Позвонил и сказал. Величайшим облегчением было услышать в ответ: «Это хорошо, конечно, я рад, конечно, совсем не против, как можно. Когда переезжаешь?». И слышно, как он улыбается, и представляются его губы, тронутые мягкой сдержанной улыбкой, едва обозначенной, снова почти незаметной, от которой его ледяные глаза сияют, словно отражая солнечные блики. Сейчас кажется абсолютно невозможным то, что до поездки Лобачёв совсем не вспоминал его лица. Сейчас оно встает перед мысленным взором при малейшем воспоминании, и легко вырисовывается перед глазами его рука, сжимающая телефонную трубку – этот момент был «сфотографирован» Лобачёвым еще в начале войны, когда он, замирая, смотрел, как тогда ещё генерал-майор Рокоссовский связывается с частями своего корпуса или армии, глядя в пустоту и полностью превращаясь в слух – связь часто барахлила. И, внимательно слушая, он крепко сжимал телефонную трубку, так, что на тыльной стороне ладони вырисовывался четкий рисунок плотных вен, на который Алексей смотрел, как заворожённый.       Переезд утомляет, обустройство на новом рабочем месте нервирует, обживание выделенной квартиры забирает много времени, а восторг от одной только мысли, что до Рокоссовского можно доехать меньше, чем за два часа, перекрывает и глушит на корню все неудобства, к чёрту их. И легко вставать по утрам зная, что он теперь намного ближе. И телефонная связь гораздо лучше, и письма доходят за считанные дни. И дышать можно полной грудью, находясь с ним под одним небом. Только через месяц удается, наконец, встретиться. То у Лобачёва дела, вызванные последствиями переезда, о которых он сдуру ляпнул, и Костя, конечно, тут же сказал – нет, нет, в другой раз, ничего страшного, потом, может, на следующей неделе. То у самого Кости недельный план растянулся и занял выходные, и снова он отнекался – ну зачем тебе ехать на пару часов, дольше в дороге будешь, давай через неделю, по-человечески, сразу на пару дней. Рокоссовский говорил и словно не понимал, что «я бы и ради пары минут приехал, и ради одного только взгляда на тебя». Но, на моё счастье, ты не понимаешь этого.       Поэтому только через месяц, в десятых числах теплого заснеженного декабря, пятничным вечером, получается оказаться рядом с ним. Костя встречает его у ворот своего дома и просит пройтись до работы, говорит, что забыл кое-что в кабинете. Извиняется и предлагает считать это прогулкой – ты же не видел еще города в снегу и под фонарями? Вот и посмотришь.       Алексей бы оценил степенную и тихую прелесть пустых вечерних улиц, если бы смотрел по сторонам. Но никак не получается отвести взгляда от смеющихся костиных глаз, отражающих снежные искры посеребрённых светом газовых фонарей больших сугробов. Полумрак смягчает черты его милого лица, а прохладная безветренная тишина позволяет слышать только его голос, едва ощутимо оттенённый гулким биением собственного сердца.       Его кабинет при свете лампы кажется гораздо уютнее и меньше, чем при естественном освещении. И почти не узнать вида из окна, так хорошо изученного с той, летней фотографии. Пока Лобачёв осматривается, Костя что-то ищет в выдвижном ящике стола, потом начинает там ворчливо рыться, и, когда Алексей оборачивается на шум, уже откровенно потрошит содержимое ящика, недовольно хмурясь. Не успевает Лобачёв спросить, в чём дело, как Костя открывает второй ящик, начинает вытаскивать из него что-то, замирает и, всё также нахмурившись, поднимает на Алексея сосредоточенный взгляд. Бормочет что-то похожее на «да быть того не может», подходит к окну, около которого стоит Лобачёв, недоуменно наблюдавший эту сцену, отодвигает край занавески и берёт с подоконника небольшой черный блокнот. Лёша на насмешливую ругань Рокоссовского на свою забывчивость, шутит про то, что вещь там, где ты её бросил. Кабинет наполняется тихим костиным смехом, и Лобачёв чувствует себя совершенно счастливым. Его милый герой такой же, как другие люди, немного забывчивый, чуть-чуть неаккуратный с вещами, самую малость ворчливый, хотя ворчание это направляется только на него самого.       Сердце вздрагивает, когда среди вываленных на стол вещей Лобачёв узнаёт кожаную записную книжку, которую подарил тогда. Той ночью, когда во второй раз наговорил ненужного и позволил лишнего. Из нее выглядывают уголки пожелтевших писем и лепестки засушенных побелевших цветов, и острые края ярких листьев. Костя замечает его взгляд и замолкает, чуть дергает рукой, словно хочет дотронуться, но ничего не делает. А Лёша, немного удивленно касаясь кончиками пальцев кожаного переплёта с тиснением, зачем-то говорит – а я думал, ты её в войну потерял. Почему-то думал, что ей после войны нигде не будет места. Тем более в твоём столе.       Костя опускает глаза, почти отворачивается, всё-таки бросает на Лобачёва один странный, не то тоскливый не то виноватый взгляд и тихо отвечает – на войне и так было потеряно достаточно, я потерял достаточно. Упустил. Пусть останутся хоть воспоминания.       И не говорит, воспоминания о чём. Но по тому, как отворачивается к окну, пряча руки в карманы, Лобачёв, кажется, понимает. Понимает, что пусть всё прогорело в пепел и рухнуло, катись оно к чёрту и пропади оно пропадом - Алексей в три неровных шага, не чуя опоры под ногами, подлетает к Рокоссовскому и обнимает со спины, утыкаясь лицом в шею. И шепчет, на каждом слове царапая похолодевшими от страха губами горячую кожу чуть выше воротника:       - Как ты мог подумать, что я разлюбил тебя, как ты допустил саму мысль, что я могу перестать любить тебя, я прекращу тебя любить только когда перестану дышать, как ты мог думать так про меня, я люблю тебя, люблю, люблю, сколько бы раз ни сказал, всегда будет мало, Костя, солнце моё, я так невыносимо люблю тебя...       Алексей вздрагивает и на выдохе замолкает, почувствовав, как костины руки накрывают его обнимающие ладони, и думает - сейчас сбросит и тихо попросит уйти. И тогда хоть ложись да помирай, потому что нет жизни в мире, где он меня ненавидит.       Алексей снова вздрагивает, почувствовав, как Костя качает головой, и тыльной стороны его ладони, сжатой горячими жёсткими пальцами, касаются мягкие подрагивающие губы, и на коже от каждого касания словно расцветают огненные цветы.       Милый герой не смог найти слов. И обошёлся без них.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.