ID работы: 6221387

На самом деле

Слэш
R
Завершён
27
автор
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
27 Нравится 5 Отзывы 6 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Я вовсе не люблю водку, но она как-то оглушает. Она оглушает. Оглушает. Оглушает уже с самого утра и никак не может оглушить с концами. Словно он пьет воду, только почему-то смердящую низкопробной сивухой - какая же дрянь тошнотворная. Тошнотворная дрянь пьет тошнотворную дрянь; это справедливо. В одном из кабаков он встретил знакомое лицо. Фамилии не вспомнил. Парнишка какой-то, из новеньких - Фурнье, Фурье? Гренье? Смотрел со страхом, с недоверием, с разочарованием - черт его знает. Пытался куда-то повести. Он отпихнул его так, что стулья загремели, и обложил площадной бранью; вырвался и ушел куда глаза глядят. Зря он так. Фурье не хотел зла. А теперь, может, начнет хотеть; еще один человек запоганен. Светит солнце - оно словно отравлено, словно щурится нехорошо и зловеще. Он прикрывает глаза ладонью; от нее все еще пахнет чужим потом, он отупело вдыхает этот запах. От руки, от одежды, от всего пахнет чужим потом, чужим телом, теплым, твердыми костями, упругими мышцами, мягким бледным жирком, грязными волосами. Всем тем, что вчера было влажное, горячее, сводящее с ума, а теперь высохло, остыло, завонялось... Его выворачивает наизнанку - и никак не может вывернуть, спазмы сухие и мучительные, разъедающая горечь дерет в горле, в носу, кислые, железистые слюни текут рекой, захлестывают рот. Это и есть итог всей его жизни, и это правильно, думает он одновременно обреченно и злорадно - спокойно; такая дрянная жизнь по-другому закончиться и не могла. Если бы я тогда утопился и оставил его в покое; выплыл только раздутым зеленым трупом с толстым торчащим языком и вылезшими глазами - это было бы почетно. Как отставка. Он начинает глупо, истерически смеяться и никак не может остановиться. Почетная отставка. Родился дерьмом, и помер дерьмом. Только вот - мог помереть, никого не трогая, никого не поганя, никого не... Надо его найти. Нельзя думать только о себе - надо его найти. Найти, дрянь. А для этого надо встать. Встать, я сказал. Встать... *** - ...Простите меня. - За что? - отзывается он, глядя куда-то в пеструю муть, в которую сливается мироздание. - Это я все начал. - Вы были не в себе. - Никто не бывает в себе. Убийца не бывает в себе, вор не бывает в себе. Иначе они не были бы ворами и убийцами. - Я мог вам помешать. Дать в морду, облить водой, уложить спать. Я этого не сделал. - Это было закономерно. Когда кто-то ведет себя так, как я вчера... Что еще можно обо мне думать. Что еще можно со мной делать. Вы не виноваты. Я все начал. Молчание. Вздох. - А ведь вы меня не уважаете. - Это почему еще? - он приподнимается на локте, хмурится, пытаясь сфокусировать взгляд на лице собеседника. - Вы думаете, что я тупица. Что мне скажут, что покажут, то я и буду делать. Будто сам думать не могу. Будто сам решать не могу. Будто то, что вы сделаете - оно все и определит. Будто до сих пор - животное; куда меня пнут, туда я и пойду. Что же вы тогда меня арестовывать не стали, если такое про меня думаете? Словно я зверь какой-то неразумный, за себя не могу решать?.. - Идите домой. Оставьте меня в покое. Идите домой, вы пьяны. - Вы тоже. - Нет. - Да. - Нет же. - Тогда сопроводите меня домой. Если я пьян, а вы не пьяны. - Подловили. Но я все равно не пойду. - Почему? - Не хочу. - Почему? - Какая разница? - Вы даже не знаете, почему. А я не могу, чтобы человек лежал на земле. Хотите, я вас на руках отнесу? - Нет. Вы пьяны. Вы меня уроните. - Боитесь? - Я не боюсь. Я теперь ничего не боюсь. Стоит и глядит. Покачивается. - Черт с вами. Только я утром все равно уйду. Сейчас напоролся на вас просто. Случайно забрел. Я уйду потом. Не беспокойтесь. - Воля ваша. - Моя. - А моя? - И ваша тоже. - А моя воля в том, чтобы вы не лежали на земле. - Хорошо. Как хотите. Пойдемте. Нам далеко? - Нет. *** Когда он проснулся, то вспомнил все. Недаром не хотелось просыпаться, хотелось еще спать, подольше спать, желательно - до конца времени, до Страшного Суда, на котором его уже сразу приговорят за все. На самом деле он, вероятно, просто не хотел смотреть в глаза человеку, которого не смог уберечь, охранить - от самого себя и от него самого, который не хотел этого, не хотел, чтобы его уберегали. И поэтому он не хотел его видеть. Лучше было бы, чтоб он куда-нибудь исчез, чтобы все шло своим чередом, само собой, - таких мыслей у него не появлялось с самого Монрейля-Приморского. Это было плохо. Это было очень плохо. Это был дурной знак. Поэтому он сделал над собой усилие - и открыл глаза, приподнялся на постели и огляделся. Жавера в самом деле не было. Жавер ушел. Ушел неизвестно куда. И снова резко захотелось спать, даже веки слипались, будто в глаза пыли насыпали; как будто от этого то, что произошло - могло сделаться тем, что приснилось. Он предпочел бы, чтобы это ему приснилось. Чтобы человек, которого он тогда нашел на набережной, привел к себе за руку, усадил у камина, налил ему горячего супа; человек, с которым потом он долго и боязливо снюхивался, чтобы не спугнуть - просто постучал сейчас в дверь и молча уселся на свое место возле огня, невнятно и настороженно глядя на него запавшими глазами, как делал это всегда. Чтобы не оказался все же в конце концов двуногой скотиной, всех устремлений которой - охотиться, жрать, сношаться, - скотиной, сорвавшейся с цепи. Они сблизились, они все-таки снюхались - и тут же из этой своей предельной, трепетной близости они рухнули в грязь, после которой ничто уже не могло стать прежним, в которой они возились, сопели, прижимались и терлись, и потом отвалились друг от друга, отдуваясь и потея. Постель пахла прошедшей ночью, постель была грязной. И он вылез из нее, хотя это ничем не могло уже помочь. Тварь, какая же тварь. Жаждущая пасть как можно ниже, стремящаяся потонуть в нечистотах, раз уж единожды оступилась; не желающая бороться, искупить, уравновесить, безжалостно казнящая себя, как когда-то - каторжников и проституток. Судьба все-таки нашла, как использовать свое орудие - уже ржавое, сломанное, умирающее, ни на что не годное - для того, чтобы подставить ему последнюю роковую ловушку. Чтобы он взял живого человека и увлек его в пучину за собой. Даже если этот человек сам не возражал, более того - сделал первый шаг... Вранье. Все вранье. Он выдерживал и большее. Нет в жизни испытаний, которых нельзя выдержать. *** Он бредет по улицам. Он еще не решил, чего хочет, и не хочет решать. Затеряться и сгинуть - либо все-таки найти Жавера, неизвестно зачем. То ли в отчаянии размозжить ему голову о булыжник, то ли встать на колени и попросить прощения. Или упиться насмерть; он упрямо заходит в каждый попадающийся на пути кабачок и пропускает там рюмку у стойки. Он еще никогда не выпивал столько, чтобы ему ударило в голову - и это ощущение для него внове. Он знает, что пьяные падают и спотыкаются, но он идет ровно. Только в голове шумит. ...Монсеньор, простите меня. Простите меня, Фантина. Мы не увидимся после смерти. Я буду гореть в аду, где мне самое место. И всегда было. Сколь веревочку не вить, а каторжник есть каторжник. Мне же доказали это в Аррасе. И я об этом знал. И держался подальше от всех - не зря, - знал в глубине души, что нельзя меня пускать к людям. ...У него позвонки торчат, невпопад думает Вальжан, проходя по знакомой набережной с кучей щебенки и решеткой, запертой на ключ. Пересчитать можно влегкую, когда рукой проводишь. Кормить надо чаще. ...Душный закат плавит лобную кость, усталый мозг словно усыхает, испаряется. Камни нагрелись, даже сквозь подошвы сапог чувствуется. Времени не было, не хватило времени. С бухты-барахты все. Когда б хоть сны снились, как про женщин когда-то. Смог бы быть настороже, смог бы себя укрепить. ...Нет, вздор. Всегда надо быть ко всему готовым. Ко всему. Сколько их, тех вещей, к которым надо быть готовым?.. Он чувствует, как теряет почву под ногами. *** - Сто-ой! Стой, говно на палке!! - орет Жавер на бегу, смеясь, как сумасшедший. - Не уйдешь! В очередном кабаке, грязном совсем, трущобном, его узнали какие-то мелкие бандиты - и почему-то решили, что судьба предоставила им прекрасный шанс отомстить и покуражиться. Один из них остался лежать под столом, получив своей же недопитой бутылкой по голове, другой корчился у стены с расквашенной физиономией, хватая ртом воздух и держась за причинное место, третий - с места - выпрыгнул в окно и помчался прочь по улице, не чуя под собою ног. Бежать спьяну тяжелей, оказывается, дыхание сбивается, громкое и хриплое, - но он не обращает на это внимания. Ничего кругом не существует, и прошедшей ночи тоже не существует, и прошедших месяцев - тоже. Только улепетывающая спина, - рубашка выбивается из штанов, как олений хвост, - свист ветра в ушах, топот погони и привычное хищное торжество, вскипающее в груди. На повороте его заносит, он не успевает повернуть вовремя. Нога подворачивается - и он летит, по-настоящему летит долю секунды, прежде чем врезаться во что-то головой. И мир наконец-то гаснет, осыпавшись желтыми искрами. *** - Просыпаемся, - холодная склизкая гадость шлепается ему на лицо. У нее ломкий юношеский голос, пытающийся звучать внушительно. Струйки текут за воротник. Просыпаться не хочется, глаза не открываются, он мычит и пытается отпихнуть гадость, но она ловко уворачивается от его руки и продолжает елозить по лбу, по щекам, по шее, залезает на затылок. - Уйди. Гадость не уходит, она повторяет - "не уйду, просыпаемся, просыпаемся", и приходится все-таки как следует проморгаться. Темно, сумерки уже, что ли. А гадость та, оказывается, - просто-напросто несвежий платок, смоченный в воде, очень несвежий платок в руках у Фурье, который сидит, близко-близко наклонившись, и смотрит, озабоченно нахмурясь. Не сумерки, нет - сарай какой-то, через щели протискиваются пыльные красные лучи. - Я уж думал, вы убились. Так грохнулись... как шкаф. При попытке подняться в черепе что-то взрывается. Он шипит, морщится, дотрагивается - натыкается на жесткий колтун. Это кровь засохла. Может, и мозги. Хорошо бы мозги. Хотя он был бы, наверное, уже мертв тогда. - До госпиталя бы вас, - говорит Фурье. - У нас один тоже так голову разбил. И умер. Сгнил, буквально, заживо. Я уже сгнил заживо, думает Жавер. И ладно бы только сам сгнил... - Идти можете? - Нет. - Фурье хочет что-то сказать, но он его перебивает: - Закурить есть? Мальчишка торопливо лезет в карман, у него дрожат руки. - Пил вчера, что ли? - Что?.. нет. Я только в увольнении пью. Немного. - Молодец. Он хочет добавить "продолжай в том же духе, авось продержишься лет пять", но почему-то этого не делает, хотя хочется. Он не умеет курить, не умеет зажечь папироску, и Фурье забирает ее и сам для него прикуривает - оказывается, надо втягивать воздух через нее, когда поджигаешь. Табачный дым на вкус горький, поганый какой-то. Нюхать было лучше, но сейчас не время, не то время. - Надо затягиваться. Вдыхать, - говорит Фурье. Жавер пытается вдохнуть, но дым застревает в горле. Он кашляет, сплевывает и отшвыривает папиросу прочь. Потом в каком-то самоуничижительном остервенении притягивает парнишку к себе, тискает за плечи, с нажимом проводит ладонью по спине, приближает лицо. Тот замирает под рукой, задерживает дыхание и нерешительно запускает руки ему куда-то за спину, над самой задницей. Он кладет ему подбородок на плечо и вдыхает - плоть, пот, тепло, - не тошнит, но и не забирает. Вообще никак не забирает. Вообще ничего не происходит. - Не ходи за мной, - шепчет он в оттопыренное покрасневшее ухо. - И платок... стирай иногда. *** Он стоит под светящимися окнами дома на улице Сестер страстей Господних - долго стоит, вытягивает шею, вглядывается туда, где Козетта, где тепло и радость, где маленькая замерзшая девочка, которую он выкупил у Тенардье, где расцветающая, влюбленная и нервная девушка, чью любовь он охранял, где сияющая недосягаемая молодая женщина, которую он оставил в покое. Он как никогда четко ощущает границу между собой и Козеттой; он теперь точно знает, что был прав, когда жил в отдельном доме - о том, почему он был прав, он старается не думать. Он просто вынимает из кармана бутылку, купленную у какого-то сомнительного трактирщика, и щедро прикладывается к горлышку. Я не тот человек, монсеньор, простите меня. Вы выбрали не того человека. Должно быть, судьба ошиблась в тот день; к вам должен был придти кто-то другой. Не я. Другой человек должен был поднимать Монрейль, другой человек должен был спасать Козетту, другой человек должен был спасать Жавера. А теперь - Монрейль умирает, Козетта вышла замуж за паяца, хорошо хоть по любви и с приданым, а Жавер... про него лучше не надо. Лучше забыть. И ему будет лучше, если забыть. Уйти в монастырь, надо было сразу уйти в монастырь, и пожертвовать монастырю все серебро. Не затеваться в гордыне своей, - не быть самонадеянным таким. Что с того, если я хотел только хорошего? Я каторжник. Каторжник не может и не должен жить среди людей. Даже если он хочет только хорошего. Нужно расплатиться с привратницей. Взять с собой подсвечники и деньги, пятьсот франков без какой-то малости, - чтобы отдать это все обители. Чемоданчик... Нет. Нельзя. Нет права. А выбросят - жалко будет... Переправить, что ли, Козетте на память? Не о нем - о детстве. Оставить письмо Жаверу. Попросить прощения - признать, что он был прав все эти годы, и попросить прощения, за глупость, за заблуждения, за прошение об отставке, за попытку самоубийства, за... за все. Он медленно, нога за ногу, последний раз идет тем путем, которым ходил все эти месяцы - если маршрут нарисовать на карте, он похож на острый рыболовный крюк, и в этом есть своя правда. Этот крюк держал его за жабры, не давал сбежать, пока истина не предстала перед ним во всей своей неприглядности, во весь рост. И правильно. А то бы уехал и натворил бы еще чего-нибудь. Больше он ничего не натворит... *** Его, кажется, здорово мотает, он плохо соображает, куда идет - и к тому же не знает, куда идти. Он просто переставляет ноги, одна за другой, одна за другой, быстрей, скорей, они идут словно сами собой. Он взмок и задыхается, все плывет перед глазами - но он не обращает на это внимания. Внезапно сворачивает к уличному желобу, приплясывает от нетерпения, обливает сапоги, бранится - и снова устремляется во тьму, застегиваясь на ходу. Он как будто пытается убежать от самого себя. Ему ли не знать, что это бесполезно, что от себя не убежишь? Что это все равно как кошке бежать от ржавой кружки, привязанной к хвосту. В детстве, почти забытом, несуществующем, он однажды так сделал - и теперь понимает, почему кошка бежала, как дура, вместо того, чтобы остановиться, сообразить и попробовать снять веревочку, теперь он сам как эта кошка. Дура кошка. Фурье все-таки не стукнул его за платок, не обиделся - просто кивнул, бормотнул "хорошо" и продолжил лапать и громко дышать. Но, поняв, что ему не отвечают, перестал, сказал, что пойдет за фиакром и ушел. Он пополз следом - в темноте было нехорошо, - нашел какую-то дверь и выбрался наружу. На воздухе стало легче, он даже поднялся на ноги. Правда, тут же забыл про Фурье и фиакр - пошел куда глаза глядят, сначала медленно, по стеночке, потом нащупал устойчивость, ускорил шаги. В кармане что-то мешается. Бутылка. Когда ему захотелось пить, он зашел в подвернувшийся кабак и спросил там воды, внутренне при этом смеясь над собой - можно ведь было лечь на землю и пить из лужи, уже все равно. Посетители притихли, и кабатчица нервничала. Он сказал, что сейчас уйдет. "Денег не надо, только уходи", ответила кабатчица, серьезно глядя древними еврейскими глазами своими, "я тебе еще бутылку вина с собой дам, только уходи ради Бога, шоб ты был здоров". Он выпил воду, взял протянутую из-под стойки бутылку и ушел, пожелав женщине удачи. Ему показалось, что, когда он повернулся - та сплюнула и постучала по дереву. Надо выкинуть эту бутылку. Или выпить. Вдруг именно она его и убьет наконец. Вдруг черноглазая пожившая тетка все поняла и чего-нибудь туда всыпала. Он садится прямо под стеной, вытягивает ноги, стертые и разбитые, и раскупоривает подозрительный подарок. Пьется легко, хорошо, лучше водки этой чертовой. Как вода, только пахнет хренью какой-то, вроде ягод или цветов. Он понимает, что устал бежать. К черту все. Тут и останусь, и допью, и сдохну, но с места не сдвинусь. Может быть, меня съедят собаки. А потом из меня вырастет трава, или даже цветы. *** Он принял решение, и ему стало получше. Как он мог не помнить о монастырях столько лет? Сам жил в монастыре, служил садовником, - может быть, поэтому как раз и не помнил. Слишком был под впечатлением тех странных неземных созданий, искупающих чужие грехи. Но ведь в монастыре можно искупать и свои. Или хотя бы закрыться там, как на каторге, чтобы никому больше не навредить, ничего больше не испохабить. Копать там грядки. "Землю пахать", - эхом отзывается в памяти знакомый голос, и он невольно затыкает уши. Написать все нужные письма, сложить вещи, расплатиться, раздать распоряжения и сесть с утра на дилижанс. Обязательно на дилижанс, чтобы подальше. Подальше... а, собственно, куда? Он же не знает никаких монастырей. Кроме одного, да и тот женский. Можно расспросить привратницу про мужские монастыри. Или ее мужа. Или кого-нибудь еще. Как вообще узнают о монастырях, когда туда собираются? Наверное, в церкви. Точно, в церкви. Там должны знать. Сейчас в церковь в таком виде не пойдешь, конечно. Придется подождать, покуда все выпитое выветрится. А тем временем остальное приготовить. Он пересекает Старую Тампльскую, непривычно тихую и от этого зловещую. По ней куда-то идут четверо - все в длинных рединготах и потрепанных цилиндрах, совсем как той давней мартовской ночью, сырой и лунной. И ему приходится преодолевать порыв броситься за ними и рассказать, кто он такой. "Господин аббат, велите меня арестовать. Я вор". Аббат тогда от него убежал, и эти тоже убегут. Не привыкли люди к такому, не верят, только Жавер всегда ему верил... к черту Жавера. К черту. Не думать о нем совсем. Вон один раз подумал, и что из этого вышло?.. Ни себе, ни людям. Увел из-под расстрела - тот пошел топиться. Увел с набережной - душу погубил, и ему, и себе. Если теперь еще его будет искать, пожалуй что, еще и похуже чего выйдет. А так еще, возможно, есть надежда. Улица Вооруженного человека, улица всех несчастий, на ней темно, хоть глаз выколи. Опять фонарь расколотили. У крыльца валяется пьяница, привалившись к тумбе и нескладно разбросав длинные ноги. Безотчетно он подходит к нему. Вот ведь тоже небось - не всегда был такой, тоже хотел быть лучше, чем может. А теперь лежит в грязи с разбитой мордой, с бутылкой в руке. Чем-то он напоминает Жавера, даже сапоги, освещенные фонарем, такие же, только пропыленные насквозь. - Вали себе по-хорошему, - говорит пьяница, не поднимая мотающейся головы, севшим, усталым, но совершенно трезвым и отчетливым голосом. - Не на что тут пялиться. Вальжан узнает его и столбенеет, сам не зная, отчего. *** Он просыпается от раската грома. Окно почему-то не заперто, ветер распахнул его и теперь гуляет по комнате, свежий, чистый, беспокойный. Он не помнит, чтобы сам раздевался. Помнит, как попытался стянуть сапог, сидя на кровати. Стянул до половины, прилег на минуточку - голова закружилась, переждать, - а очнулся уже без сапог, без редингота, без галстука, весь расстегнутый. Один. Ему приходит в голову безумная мысль, что Вальжан сбежал через окно, он даже встает, подходит, пошатываясь, и выглядывает на улицу, почти веря, что увидит там труп на мостовой. У прыгающих из окна страшные трупы, как мешок с костями, они иногда еще живут, смотрят и дышат, хотя уже мертвы. Но на мостовой трупа нет. Улица освещена призрачно и тревожно, как во сне, уже светает, наэлектризованная туча навалилось на город темным отвислым брюхом. За спиной раздается скрип, он резко оборачивается и вглядывается в серую муть, и напрягает слух до предела. В кресле у камина развалился человек, - Вальжан, - одно плечо выше другого, голова на плече, дышит покойно и размеренно - спит. Капли начинают редко и тяжело стучать по стеклу, по подоконнику, и в комнату проникает запах дорожной пыли. Можно снова удрать, дождь заглушит и скроет. Но он уже один раз удирал. И все равно пришел обратно, хотя бежал прочь, пока не выбился из сил. Земля кругла, мир тесен. Убежишь - вернешься. Слипнешься в одно - разнесет друг от друга на миллионы километров, и даже подойти не посмеешь, не то что, как раньше, прикоснуться... Он машинально пытается себе представить, какой же формы должна быть Земля, если чрезмерная близость только отдаляет - и не может. Это раздражает, и он, как всегда, когда не знает, что думать - действует. Сбрасывает морок, решительно подходит к Вальжану и грубо встряхивает его за плечо. - Не нужно спать сидя. В вашем возрасте так нельзя. Тот просыпается, выражения лица не разглядеть, не понять. На всякий случай Жавер добавляет: - Я вас не трону. Натрогался уже, хватит... не буду больше. Идите в кровать. Нечего дурака валять. *** Помер все-таки, что ли? Такой кучей на кровати лежит, как будто уже не человеком на нее упал, а трупом, ноги свесил, перекрутился весь... Он подошел поближе, поднес свечу. Нет, дышит все-таки. Он невольно задерживается, разглядывает спящего, будто хочет понять - что, собственно, в нем такого. И ничего не находит. Низкий лоб, запущенные бакенбарды, сочащаяся царапина на щеке, слипшийся клок волос торчит - в чем это он извозился, интересно. Самый обыкновенный человек. Это все дьявол, - стукает у него в голове чужим голосом, - дьявол их сводил, дьявол их утягивал на дно. Если бы я его тогда не увел от площади Шатле... не узнал бы многого лишнего? Какими словами он ругается, как становится похож на зверя, прижавшего уши, о том, что у него шершавый шрам сзади под ребрами. Нет. Не так. Не растлил бы? Но это он начал. Я больше виноват, но это слово не подходит. Не согрешили бы, - на этом и остановимся. ...А когда бы не увел с баррикады - не надо было бы уводить с площади. А когда бы тогда, давно, не столкнулись с ним над полумертвым, только от необходимости шевелящимся, соображающим и говорящим, телом Фантины - не пришлось бы через десять лет уводить с баррикады, не было бы Козетты, не было бы этого ее мудака, не поперся бы тот на баррикады. И погиб бы человек как солдат на своем посту - не от руки республиканцев, так от руки бандитов, и сам бы держал ответ перед единственным судом в мире, ясный и спокойный, незамутненный. Не было бы Козетты. Подумать страшно. Но и Жавера не было бы. "...из бездны раздастся голос, который тебя проклянет, и благословения не долетят до неба." Да какого черта. Какого черта дьявол сводит их раз за разом. Фантина умерла, Монрейль умер. И сам Жавер чуть не умер, вместо этого загубив свою душу. И сейчас - ведь так легко сейчас взять нож, или кочергу, или уж, для полноты надругательства, один из подсвечников, и разделать безмятежно спящее тело в кровавую кашу - подрагивающую глотку, тесный узколобый череп, заострившееся пыльное лицо - в мясо. Или перевернуть, стащить штаны, отделать по-тулонски - и внушить попутно, что это проявление любви, которая есть Бог. Это искушение, понимает он. Это последнее искушение. Я не понимаю, что я должен делать. Убивать точно не должен. И наваливаться на спящего, приплетая к этому небеса - тоже. Но это все, что я понимаю. Дальше не понимаю. Я могу его прогнать, черт побери. А сам отправиться искупать грехи - в монастырь, я же хотел в монастырь... Но ведь это себялюбие. Бросить человека, пойти самому очищаться. А он тем временем пойдет на двор да застрелится. Мерзость, лицемерие - въехать в рай на костях, которыми сам же дорогу и выложу. Но... а как по-другому? Нельзя же оставить все как есть. Рано или поздно все начнется снова, - и он не сможет этому противостоять, ведь один раз уже не смог. Разве что взять его с собой в монастырь? Он неуместно хмыкает, представив Жавера в роли монаха; потом мрачнеет - монастырь не монастырь, а все ведь под одной крышей, и кельи не запираются, - и передергивается от отвратительного и кощунственного образа, встающего перед глазами. Снова ловушка; снова ложный выход, влекущий за собой дальнейшее падение. Бросить нельзя. Взять с собой нельзя. Остаться нельзя. Тупик, обрыв, нет выхода; конец падения. Падения, которым ему теперь представляется вся жизнь. Он ощущает огромную, свинцовую, пыльную усталость. - Все кончено, - говорит он скрипучим, не своим голосом, слишком громким. Жавер вздрагивает и разлепляет глаза. Глядит осоловело, будто не узнает - но наконец фокусирует взгляд, и тут же облегченно обмякает и засыпает опять. Ишь, надрался, думает Вальжан и вдруг всхлипывает, мокро и звучно. Дурак. Какой же дурак. Уснул, как у матери на руках, - дурак и простофиля. Грош ему цена после этого. А можно было подумать когда-то - мысли читает, с самого дна души, всю подноготную, и видит, у кого вши в штанах водятся, а у кого - нет. Пыль в глаза пускал, ухмылялся... Всю жизнь бы прав, кругом прав, а под конец взял и сам повелся. - Дурак, - говорит он все тем же чужеродным голосом. И повторяет: - Дур-рак. Он плачет первый раз после свадьбы Козетты; плачет взахлеб, подвывая, как ребенок, которому кажется, что он уже никогда не утешится - и насильственно давясь слезами и подвыванием, как подросток, который не хочет показаться слабым; плачет, глядя на распростертого перед ним человека, который мирно, доверчиво спит и даже отдаленно не подозревает о темных, угрюмых и мутных мыслях, только что копошившихся в душе бывшего каторжника. Не переставая всхлипывать и давиться, он стягивает со спящего пыльные сапоги, укладывает тяжелые, мертвецкие ноги на кровати поудобней. Разжимает хватку затянутого галстука, вытряхивает бесчувственное тело из редингота; расстегивает все пуговицы; добравшись до штанов - пару секунд колеблется, но все же, мысленно сплюнув, расстегивает и их. Надо бы поспать и самому. Он отходит к креслу - и спустя пару мгновений уже забывется тяжелым, беспросветным сном. Ему снится тот же город, что и десять лет назад - серый, землистый, безмолвный. Только никто уже не стоит в комнатах, за углами и за деревьями, и он догадывается, что все они умерли, он догадывается, что они умерли из-за него. За деревьями никого нет, за углами никого нет, и в комнатах тоже никого нет. Он должны были бы тут быть, - но их нет. Рядом с ним идет Жавер, он уже давно идет рядом, говорит с ним о чем-то непонятном и постоянно прячет лицо, незаметно, непонятно все время уворачивается, уклоняется от взгляда; как бы он на него ни смотрел, как бы ни пытался подловить - он не может его увидеть. Они выходят на край города, и перед ними простирается все то же поле, через которое он шел когда-то с братом. - Ну, вы видели? Их больше нет, здесь никого больше нет, оставьте это, - ожесточенно говорит Жавер и наконец-то поворачивается к нему. Глаза у него закрыты, и из под век медленными струйками сползает кровь, тяжелыми каплями срывается со слипшихся уже бакенбард; лицо обреченно и спокойно, губы плотно сжаты и похоронно бледны - и он не выдерживает и кричит, бессмысленно, надрывно, по-звериному, но крик не выходит наружу. Кажется, он потерял сознание, вокруг темно, его отнесли и положили в кресло, и кто-то уговаривает его не валять дурака, обещает, что не тронет. Он вспоминает, что уже год безвылазно живет в этой комнатушке на улице Вооруженного человека - вот окно, вот камин, вот подсвечники блестят. Вот стоит Жавер, и он боится поднять на него глаза, - второй раз этого зрелища он не вынесет. Он дал ему отсрочку, он справедлив, но все же пришел, чтоб увести его обратно в этот мертвый город и оставить там навечно. Он его не тронет, это правда, он просто выполнит то, что должно. - Идемте, - выдыхает он, и закрывает глаза, и протягивает слепую, шарящую руку. - Идемте, - тускло и деревянно отзывается Жавер, и подхватывает ее, и помогает ему подняться. - Тоже нализались, поди-ка... Он ведет его, - ведет к кровати, как невесту к алтарю, как барана к жертвеннику. К этому он был не готов. Хотя должен был. Этого следовало ожидать. На что напросился, то и заслужил... - Нет, - он упирается. - Что - нет? Ложитесь, осел вы эдакий. - Нет. - Да не дурите вы. Утром все кости болеть будут. И руки у вас холодные, замерзли тут на сквозняке, накройтесь как следует... Дождь обрушивается на крышу яростно и внезапно, проливной дождь с громом и молнией, словно конец света, смывающий все грехи человечества - с человечеством вместе, а потом будет новое небо и новая земля - чистые, умытые, вся вонь прибьется к грунту и вырастет новая нежная зелень, увидит он это или нет, скорей всего - не увидит, просто теперь не сможет, как дальтоник не может различать красное и зеленое. Пока он машинальными, скованными движениями раздевается и натягивает ночную сорочку, Жавер стоит отвернувшись, продолжает говорить - что-то вроде "я уйду, не бойтесь, ложитесь спать", наливает себе воды из кувшина и жадно пьет - один стакан, другой, третий он не допивает и со стуком ставит обратно. Скорей бы уходил, что ли, - рождается внезапная злая мысль, скорей бы уходил и не видеть бы его больше уже никогда в жизни, хотя все равно будет только хуже, уйдет он, умрет, исчезнет, будет только хуже. Теперь будет только хуже - всегда. - Останьтесь, - говорит Вальжан. Он хочет добавить: "я боюсь", но он не знает, чего боится. Но Жавер, словно не услышав его - а услышав то, что было не произнесено вслух, поспешными, размашистыми шагами уходит из комнаты. Без сапог, не закрыв за собой дверь. Вальжан отупело слушает, как он кашляет, булькает и отплевывается в отхожем месте на лестнице, - в паузе доносится изнеможенное, удивленное и протяжное ругательство. То же самое ругательство, что он слышал от него сутки назад - но насколько же при этом другое... *** Жавер опирается плечом об стенку, поднимает голову, заслышав шаги. - Вот ведь мерзость... словно кирпич проглотил, - он криво ухмыляется, пытается пошарить в кармане, не попадает в него рукой и вытирает вязкую слюну на подбородке рукавом. Волосы у него прилипли ко лбу, а колтун на голове подтекает красным. Экая вы дрянь, господин бывший каторжник. В штаны залазить горазды - и лицемерно сокрушаться потом о спасении души; сокрушаться упоенно, забыв обо всем на свете. - Что с вами? - до чего дурацкий вопрос. - Да лучше бы вы мне по морде дали, - отвечает Жавер. - Лучше бы зарезали меня тогда в переулке, как свинью. Вальжан молчит. У него тоже много соображений насчет того, что было бы лучше. - Лучше бы я вам дал тогда эти чертовы три дня, а потом посадил бы вас и знать не знал уже. И лучше бы я вас не узнал еще раньше, сколько еще таких бродит, которых я просто не запомнил или не встретил. Одним больше, одним меньше... Какого черта вы все это со мной делаете? Во что вы меня превратили? и зачем? Белая ярость поднимается откуда-то снизу, ее даже не надо оформлять в слова, она вылетает уже отлитой в цельную форму серебряной пули, - разбить все это полоумное болботание, заткнуть, чтобы его не было. - Вас некуда превращать, Жавер. Вы животное. Вы всегда были животным. Просто раньше вы только за дичью бегали, а теперь... не только за дичью. Но какая разница, правда? Он тут же раскаивается в своих словах. Не то чтобы прямо раскаивается. Он только потом вспомнит, как сильно и ложно обощал, как несправедлив был. Сейчас он просто цепляется за слово, которое сам же и произнес, и чувствует себя последним подлецом, который приручил большого, опасного - и красивого? - зверя, то ли волка, то ли тигра, и, приручив, кормит его, как корову, силосом, а за отказ есть - сажает на цепь и бьет ногой под брюхо. Но он не может ничего с собой поделать. Жавер отделяется от стены, шатаясь, по лицу его плывет медленная нехорошая улыбка. - А ведь животные кусаются, - говорит он, и бьет его в челюсть - стремительным сокрушающим движением. Зубы клацают, в глазах звезды, а во рту - кровь. Второй удар приходится вскользь. Вальжан перехватывает его и с хрустом заламывает бьющую руку за спину, пожалуй, резче и беспощадней, чем хотел бы. Жавер остервенело рычит и лягается, и пытается оттоптать ему ноги, и пытается достать вслепую свободной рукой. Они топчутся перед этажным сортиром, забыв о стыде, совести, общественном порядке; в мире ничего не существует более. Заломать, выломиться, дернуть, увернуться, достать. - Я люблю вас, - сиплый, пыхтящий шепот; немедленно после этого - черная боль, желтые круги перед глазами. Вальжан ослабляет хватку, - даже не ослабляет, бросает, - и валится на пол, оглушенный, ослепленный, мир сгустился между ног и представляет собой сплошную боль, от которой никуда нельзя уйти, будто его, как в младенчестве, спеленали сверху донизу, и можно рваться во все стороны, сколько хочешь - все равно толку не выйдет. Шепот - уже неважно чей, просто шепот, лезущий в уши, отвлекающий - не утешительно, болезненно, - тем временем продолжает: - Старая вы сволочь. Животное, тоже мне... Куда вам людей? Вы же с людьми не умеете. Боль отпускает, слабеет, растворяется в рассветном тумане, уже можно дышать. Какого черта все, правда. Все правда. Не умею с людьми. А кто говорил, что умею?.. - А вы и не лезьте, - выдавливает он, когда дыхание восстанавливается достаточно. - А я и не буду. - Бутылку свою не забудьте. - Вам тоже пригодится. - Да уж не зарекаюсь, - он ворочается, поднимается на ноги и смотрит. Непонятно зачем. Не на что тут смотреть уже. Жавер не смотрит: глаза словно затянуты пеплом. - Идите уже, - роняет он устало, совсем устало, от такой усталости умирают утопающие посреди океана. И добавляет: - Вам есть ведь куда идти. Ну и я перебьюсь. - Мне некуда. - Так оставайтесь. И я останусь. Вальжан молчит.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.